Еще пять островов, названные тут же именами Мордвинова, Михайлова, Шишкова, Рожнова и «Трех братьев», довелось открыть экспедиции на своем пути.
   На «Востоке» лопались кницы и из трюма приходилось выкачивать помпами воду. Корабли шли к северу, к Юж­ной Америке, возвращались в Россию, и теперь, казалось, они больше уже не могли бы противостоять льдам.
   Двухлетнее наблюдение за льдами побудило Новосиль ского в эти дни записать:
   «…Все льды можно разделить на следующие разряды: неподвижный ледяной берег или ледяная стена, отдель­ные ледяные острова, плоские и островершинные, ледяные поля, разбитый лед.
   Неподвижный высокий ледяной берег или ледяная сте­на, встречаемые за Полярным кругом, судя по их наруж­ному виду и протяжению на многие десятки и даже сотни миль, очевидно, не могут составиться от холода в откры­том море, а образуются на южном великом материке, от которого по разным причинам отламываются и потом вет­ром и течениями относятся в море на большее или меньшее от берега расстояние, представляя почти всегда море­плавателю непреодолимую преграду к достижению берега.
   Отдельные ледяные острова суть отломки от ледяного берега или от настоящих островов, что большею частью показывает самый их вид.
   Ледяные поля происходят от замерзания морской во­ды при морозе от 5 до 6° Реомюра. Сначала образуется сало, которое при случающейся большой стуже и тишине моря превращается в тонкий слой льда; от ветра слой этот разламывается в куски, которые опять смерзают; потом слои льда примерзают к встречающимся ледяным остро­вам, которые и кажутся затертыми в ледяных полях. Силь­ные ветры, часто разрушая ледяные поля и громоздя от­ломки льда одни на другие, придают им эти странные фор­мы, которые так часто поражают мореплавателей.
   Разбитый лед происходит от разбиваемых ветром и волнением ледяных полей и ледяных островов.
   Наконец, должно еще присовокупить, что множество разбитых полей и льда есть верный признак близости островов и земли, а достижение настоящей ледяной стены означает близость скрывающегося за ней южного мате­рика!»
   Эти как будто нехитрые и обстоятельные наблюдения были первыми по своим выводам и, как бы утвердив обстановку произведенных экспедицией открытий, помо­гли науке – океанографии – на первых ее путях.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

   Живительно ярко небо в Рио-де-Жанейро.
   Таким кажется оно морякам с «Востока» и «Мирного», вероятно, и потому, что переполнены их души высокой ра­достью совершенных открытий. И как странно, что надо скрывать эту радость. Но командир сказал: сообщение об открытиях – за Морским штабом!
   Астроном Симонов свозит на берег коллекции ракушек, рыб, замороженных во льду птиц. А носильщики несут к дому консула банки с рыбами столь же равнодушно, как и чемоданы частых здесь путешественников.
   На улицах несет гарью, то и дело попадаются обгоре­лые, поникшие деревья. Вдоль улиц расхаживают поли­цейские, один из них стоит на деревянных ходулях, чтобы лучше обозревать вокруг. Недавно в городе было восста­ние негров, отправляемых в рабство, в Северную Америку.
   В дневнике матроса Киселева о том записано: «Был в Анжинеро бунт, обыватели с войском».
   В порту передавали, что какой-то старик негр ждал прихода русских кораблей, а потом примкнул к восстав­шим.
   В доме консула Григория Ивановича Лангсдорфа спу­щены портьеры на окнах. Больная жена консула, лежа на диване, подает Лазареву немощную, в ускользающих жилках руку и говорит слабеющим голосом:
   – Все странности! Все нопостижимости! Вы ведь от­туда?
   Ей опостылела здешняя земля с ее гнилостным, а гово­рят меж тем, чудесным климатом, с суетой монахов, зво­ном колоколов и ожиданием кораблей. Ее муж в соседней комнате принимает Симонова, и больная слышит, как муж радостно восклицает:
   – Не может быть? Неужели вам удалось достать или­стого прыгуна? Да, это он – глаза на лбу, весь белый. А это что? Какая-то яичная скорлупа…
   – В желудке альбатроса было, – слышится ответ Си­монова. – Представьте себе, ведь уже по этой скорлупе мы могли судить о том, что земля близко. Где бы альбатрос взял пингвинье яйцо!
   – Стало быть, вторая Гренландия найдена, – воскли­цает Лангсдорф. – Вся во льдах! Ну да, она поит с лед­ников океан!..
   – Пойдемте в гостиную, – тихо предлагает Лазареву жена консула.
   Михаил Петрович почтительно идет за ней. Придержи­вая рукой шлейф платья, она направилась к клавесину в углу и на ходу обронила:
   – А брат ваш тоже еще в поисках?..
   – Он вернется позднее. Вестей от него не имею.
   – Я очень устала здесь, Михаил Петрович, и хочу в Россию, – говорит жена консула.
   – Когда собираетесь?
   – Боже мой! Вы спрашиваете? Да я же не могу, не по моему здоровью сейчас эта качка на кораблях. И при­том же Григорий Иванович разводит здесь музеум – для потомков, для Академии. А теперь эти привезенные вами коллекции. Они так увлекают его!
   Лазарев молчит. Ему жаль ее.
   – Что вам сыграть? Хотите Моцарта? – спрашивает она, перебирая шелестящие, как сухие листья, ноты.
   Она играет, но вскоре, услыхав, как Григорий Ивано вич прощается с гостем, останавливается:
   – Мне ведь тоже надо проститься с ним. Вы извините меня, Михаил Петрович!
   Но разговор ее с Симоновым затягивается: он знает ее отца, он скорее, как ей кажется, может понять ее поло­жение здесь…
   – Я ехал в Петербург увидеть новые астрономические приборы вашего отца, а попал в плаванье! – говорил ей Симонов. – Я боялся моря. Я привык к одному кругу лю­дей может быть, как вы; патриархальная Казань приучи­ла меня к медлительности жизни и кабинетному изучению естественных наук. Теперь меня… пробудило такими ве­трами, что, право, я почувствовал себя иным человеком! И, знаете ли, сама прелесть жизни и ценность дружбы воз­росли в моих глазах… Даже Григория Ивановича, ходив­шего с Крузенштерном, я, кажется, больше понимаю, как и других русских людей, связавших себя с наукой и при­родой. А природа – это опасности жизни, мужество, дол­голетие, природа – это взгляд на жизнь, на людей на об­щество, а не только… на привезенного мною илистого пры­гуна. Понимаете ли вы меня?
   – Вам бы только Жан-Жака Руссо читать! – не удер­жалась она и досадливо повела худенькими плечами. – Вам бы сюда навечно, а мне – в Петербург! Впрочем, вы в чем-то правы; я поняла моего мужа, только узнав эту его приверженность к природе, но узнав, заскучала… В этом его самоотречении от света – столько провинци­альной безвкусицы!
   – Никакого самоотречения, уверяю вас, нет!
   – Ах, оставьте! – лениво протянула она. И совсем по-детски, как бы прося снисхождения, сказала: – Что женщине звезды и ваш звездный мир? Вы вспомните, конечно, о жене Рикорда? Ею столь восхищаются приез­жие. Ну, что ж, тогда посылайте в калифорнийское заточенье всех нас… Я же безумно устала от одних этих речей. Каждый русский корабль, зашедший в Рио-де-Жанейро, доставляет мне таких, как вы… учителей жизни!
   – Простите, – смутился астроном. – Я отнюдь не хотел вас учить, я понимаю…
   – Ничего вы не понимаете! – перебила она. – Я про­сто устала сегодня больше, чем всегда.
   И шепнула, полузакрыв глаза, с дружеской доверчи­востью глядя на гостя:
   – Знаете, так хочется на Невский!
   К обеду сходятся за столом в доме консула офицеры «Мирного» и «Востока». Но теперь хозяйка дома привет­лива, весела, и никто не догадается о ее недавнем разго­воре с Симоновым. Она предлагает тост за отъезжающих моряков и с милой насмешливостью, забыв о своих горе­стях, – за новооткрытую ледовую землю, «куда бы, на­верное, с удовольствием переселился ее муж».
   …Корабли вышли в обратный путь, и вот оно – Саргассово море, темное, заполненное водорослями, влекущее в свою мертвую, еще не измеренную глубину. Когда-то суеверный страх наводило оно на спутников Колумба, ги­гантский омут, заселенный неведомыми морскими зверя­ми. Они, как думали тогда ученые, срывают со дна траву, и стебли ее показываются на поверхности, запруживая пространство.
   Симонов просит остановиться, чтобы на шлюпке обсле­довать места этого травянистого залегания в море. К ве­черу корабли снимаются с якорей, а Симонов уединяется с Беллинсгаузеном в его каюте.
   – А если эта трава не имеет корней и питается водой, не соприкасаясь с землей? – спрашивает Беллинсгаузен. – Вы нашли хоть где-нибудь признак поломки корневого стебля?
   – В этом случае вода в Саргассовом море сама по се­бе необыкновенна… Прикажите заполнить бочку этой во­дой, и по прибытии будем производить опыты! – говорит ученый. – Думаю же, что вы правы, трудно предположить что-нибудь иное.
   Саргассово море – одна из последних загадок на пути. Беллинсгаузен пишет на досуге гидрологическое описание его, думая порадовать Сарычева. Дня два уходят у него на составление докладной записки об экспедиции морско­му Адмиралтейству. Но что сообщить в записке? Он при­соединяет к ней и последнее свое, написанное в Сиднее и еще не посланное министру, письмо: «…Во время плава­ния нашего при беспрерывных туманах, мрачности и сне­ге, среди льдов шлюп «Мирный» всегда держался в со­единении, чему по сие время примера не было, чтобы суда, плавающие столь долговременно при подобных погодах, – не разлучались. И потому поставляю долгом представить о таком неусыпном бдении лейтенанта Лазарева. При сем за долг поставляю донести, что в такое продолжительное время плавания, в столь суровом море, где беспрестанно существуют жестокие ветры, весь рангоут, равно палуба и снасти в целости!»
   На палубе «Мирного» людно.
   Матрос Киселев горестно допытывает товарищей: смо­жет ли он теперь сам выкупиться и выкупить из неволи свою невесту. Он мысленно подсчитывает заслуженные им за два года деньги. И хочется верить Киселеву, что не мо­жет теперь помещик не отпустить его на волю… Что-то ждет матросов, побывавших за всеми параллелями!
   В Копенгагене на верфях, как всегда, шумно. Край бухты, занятой яхтами, весь в парусах и похож на крытый базар. Как бы сцепившись мачтами, стеной стоят бриги. Неумолкаемый звон судовых колоколов, лязг железа и шум воды сливаются с гулким благовестом церквей.
   Гуляя по городу, офицеры прошли мимо дома, где жил сбежавший от них два года назад натуралист. Было за­бавно глядеть на его окна, хотелось подшутить, предло­жить ему еще раз отправиться… по следам Кука.
   Лазарева в день прихода сюда посетили знакомые ему мастера.
   – Откуда, капитан? – спрашивали они его. – Матро­сы твои говорят – с южного материка. Они смеются над нами! Видать, молодцы они у тебя, капитан! Ближе не плавают!
   «Мирный» был чист, наряден и никак, по их мнению, не был похож на корабль, ходивший столь далеко.
   Игнатьев и матрос Берников выходят иногда на палу­бу, радуясь возвращению и смутно помня пережитое ими… Они числятся в больных, и лекарь говорит, что только до­ма, на берегу, можно «спорить» с Игнатьевым и в спорах «лечить» его… Не поверит человек, да и не захочет верить, что был он… при открытии шестого материка. Не о нем ли говорит пословица: «Был на Иване Великом, а птицу не согнал»?
   На стоянке Лазарев во время разговора с Беллинсгау­зеном спросил его:
   – Как, думаете, поведет себя морское министерство?
   Пошлет ли по следам нашим корабли, объявит ли стра­нам?..
   – Сам о том думаю, Михаил Петрович, – ответил Фаддей Фаддеевич. – Да что загадывать? Сами знаете, в море быть легче, чем при дворе!.. Только все содеянное нами никуда не уйдет, и дело наше не может не вызвать своих последователей и не повлиять на ход науки! А труд­ностей много предвижу. Господа иностранцы завол­нуются…
   – Заволнуются, – весело подхватил Лазарев. – Еще бы: каково ныне русские ходят!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

   Корабли вернулись в Кронштадт и встали на рейде, на том же месте, откуда уходили два года назад.
   Было раннее утро. К причалу, разбуженные салютами пушек, бивших из крепости, спешили кронштадтцы.
   Андрей Лазарев стоял рядом с мастером Охтиным, среди офицеров и адмиралтейских чиновников, прибыв­ших на встречу кораблей.
   – Брат писал мне, что корабль его похож на музей: столь много в нем всяких редкостей, коллекций и чучел, – говорил Андрей Лазарев мастеру. – Мать же во Влади­мире не дождется брата и боится, как бы снова не отпра­вился в путь.
   И вот снова Михаил Петрович в сумеречном, холодном доме, вблизи храма Сампсона Странноприимца. Удиви­тельно не меняется город! Тот же, чуть постаревший Паю­сов перевозит его на лодке и допытывает, неужто обрели Южную землю. Лазарев знает, что нынче же будет пере­черчена большая карта на стене в его доме, где сойдутся на отдыхе матросы «Мирного» – Май-Избай, Скукка, а с ними Анохин и Киселев.
   Михаилу Петровичу не собраться во Владимир, пред­стоит доклад у министра и в Адмиралтействе. Уже извест­но, что командир Кронштадтского порта, докладывая мар­кизу о вернувшихся на кораблях экспедиции матросах, не преминул сказать:
   – Люди гордости непомерной, успехом возвеличены, службу нести умеют, но ныне все почти на выкуп у поме­щиков просят, благо деньги имеют, и почитают себя за содеянное ими счастливейшими во всей стране.
   Министр кивал в ответ головой, словно он не сомне­вался в успехе этого плавания, и ничего не сказал, отло­жив дело до беседы с государем. Однако к награждениям представил: Михаила Петровича к званию капитана вто­рого ранга, минуя звание капитан-лейтенанта, – случай на флоте редкостный!
   Ожидалось сообщение Адмиралтейства об открытиях экспедиции; моряки удивлялись неторопливости чиновни­ков, все еще «изучавших материалы»…
   Михаил Лазарев не мог знать, что даже спустя пять лет, давнишний его знакомый и покровитель Голенищев-Кутузов, сетуя на чиновничью косность, в тревоге напишет министру:
   «Мореплаватели разных народов ежегодно простирают свои изыскания во всех несовершенно исследованных мо­рях, и может случиться, – едва не случилось, что учинен­ное капитаном Беллинсгаузеном обретение, по неизвест­ности об оном, послужит к чести иностранцев, а не наших мореплавателей».
   Довелось ему увидеть Лисянского, сидеть с ним в доме Крузенштерна. Но Лисянский не стал слушать его рас­сказа о путешествии, извинившись, признался:
   – Завидую вам, Михаил Петрович, и себя жалею, а правду сказать, и браню!.. Зачем в отставку вышел? За­чем помещиком стал? А мог ли я иначе, не щадя своего достоинства? И что теперь делать? – Он не договорил и ушел.
   Батарша Бадеев в это время сменял в доме Крузен­штерна дворника.
   – Землю открыли? – допытывали его дворовые. Батарша, вновь представ в обычном своем облачении, спокойно отвечал:
   – Слава богу!
   …Матросов «Мирного» и «Востока» выстраивают на Александровской площади в Кронштадте, и седенький чи­новник Адмиралтейства, поблескивая маленькими очками в золотой оправе и медалями, монотонно, как дьячок, читает о награждении экипажа экспедиции… Офицеров нет, он один со смутной робостью перед «бывальцами» должен во всех подробностях довести до «благодарного сознания нижних чинов» императорский указ. Бронзовая медаль, выпущенная в честь плавания «Мирного» и «Востока», отпуск на год, оплата подорожных, выдача двух смен одежды, – это ли не забота об экипаже?
   А в порту старый обер-каптенармус – местный крон­штадтский старожил и офицерский угодник, «вдохновен­ный денщик», как прозвал его Охтин, – еще утром показал чиновнику вместе с ведомостями сложенные кем-то стишки:
 
Что касается Земли,
То какое во льдах счастье?
Но, наверно, обрели
Себе новые напасти…
 
   – Думаешь, начнут куражиться, – понял его чинов­ник, прочитав стишки, – осмелеют? – И тут же сказал, стряхивая табачную пыль с кургузого зеленого сюртуч­ка. – Ничего, и не такие подвиги забываются! Конечно, понимать надо – царь на проводах был, при нем моле­бен служили. А встречал кто? Были ли кто-нибудь из свиты его величества? Не похоже, братец, чтобы люди эти в славу вошли. Из сражения возвращались, бывало, из небольшой перепалки на море – и то колокола звонили. А тут тебе ничего…
   …Был вечер. Осенний зеленоватый туман с Невки окутывал окна в квартире Лазарева, вялая тишина рас­ползалась в кабинете, и серый, как паутина, сумрак слабо рассеивался светом зажженной толстой «никоновской» свечи.
   Ранние холода, а с ними и безотчетное ощущение домашней неустроенности, пришли с этой осенью. Гораздо бодрее Михаил Петрович чувствовал себя зимой, когда снегом искрилась Невка и с улицы доносился звон бубен­цов. Тяжелые портьеры на окнах не защищали сейчас от сырости. К чучелам птиц, привезенным ранее, прибави­лись белые, выточенные Киселевым трости из акульего позвонка, поддерживающие прибитый к стене длинный китовый ус, а у стены, как страж, стоял королевский пингвин в рост человека. А между тем все это – одни забавы, обычная дань путешествию.
   Странное состояние охватывало Михаила Петровича, мешало работать. Он допускал, что по приезде в Петер­бург из памяти выветрятся многие эпизоды плавания. Жизнь, конечно, уведет в другую сторону. Но сейчас Лазарев мысленно вновь проделывал тот же путь к юж­ному материку, с трудом удерживаясь, чтобы в отчетах не углубляться в ненужные морскому ведомству рассуж­дения. Все с большей ясностью представлялось ему те­перь, что еще в январе корабли экспедиции в первый раз подошли к южному материку и стояли у ледового барьера. А может быть, надо было подойти к земле, подождав, пока тронутся льды?
   Михаил Петрович встал, прошелся по комнате, на ка­кое-то мгновенье вновь отдавшись ощущению плаванья… Он опять находился на палубе, видел, как ветер срывает пену с волн, гнет паруса, а клубящаяся, белесоватая мгла провожает корабль, недавно оставивший покойную безы­мянную бухту в извилине теплого и как будто напоенного запахом лесов маслянистого моря…
   Потребовалось усилие воли, чтобы вернуться к работе. Снова сев за стол, Михаил Петрович долго не мог пой­мать нить прерванных мыслей, беспокойно макал пожел­тевшее гусиное перо в чернильницу, отливающую брон­зой, и вдруг почувствовал, что нестерпимо устал, и жаль – нет сестры, ее участливой нежности и пылкого, порой отрочески наивного любопытства к миру… Он устал от расспросов о плавании, но ей бы охотно рассказал.
   В углу кабинета стояла на невысоком постаменте мо­дель парусника, когда-то облюбованного им, самого чудесного из всех кораблей, которые ему приходилось видеть. Это был клипер «Джемс Кук», стригун, как его прозвали, стригущий макушки волн и даже в шторм не зарывающийся в волну носом. Лазарев погладил деревян­ную модель корабля, бережно потрогал крохотные мачты. В позе его, в движениях рук было столько сосредоточен­ной нежности, что если бы его сейчас увидела сестра, любившая наблюдать за ним, она наверное решила бы, что он любуется каким-то произведением искусства. Оно так и было. Чья-то мысль вложила в конструкцию этого парусника изумительно точные расчеты, равные по на­ходчивости строительному гению архитектора. Корабль был легок, стремителен, устойчив и совсем «не тянул за собой воду».
   Лазареву захотелось посетить художника Михайлова. Он вспомнил, что на днях открылась выставка его рисун­ков в зале Академии художеств. Михаил Петрович заду­мался. Тревога о том, как примут в обществе известие о ре­зультатах экспедиции, сменилась в нем тревогой об ее участниках. Сейчас, сидя у модели парусника, сутулый, с набрякшими, усталыми глазами, размышлял о том, вправе ли он упускать из виду матросов, ходивших с ним? Головнин, бывало, своих матросов, уволенных по окон­чании службы, сам пристраивал к делу. Матросы же «Мирного» и «Востока» делают честь флоту, но о том новом, что ввел он, Лазарев, не скажешь Адмиралтейству.
   Была уже полночь, когда Михаил Петрович опять сел за упорно недававшиеся ему отчеты. Покончив с работой, он начал разбирать большую пачку поступивших за два года журналов. Были среди них и новые, выходящие в столице только с этого года. Среди подписчиков «Нев­ского зрителя» он нашел и свою фамилию. В «новом ма­газине естественной истории» внимание его привлекла статья о климатах. Автор ее еще не знал о том, что при­несла экспедиция в науку. Лазарев читал и сам прони­кался сознанием того, сколь много книг из вышедших за последнее время следует ему изучить. Он решил завтра же зайти в Публичную библиотеку и оттуда – к Михай­лову.
   Денщик спал, посапывая в каморке возле кухни, и Михаил Петрович сам постелил себе на диване. Крова­тей он не терпел, спальни в квартире не было. Отсырев­шее одеяло хранило запахи мха и книжной пыли. Лазарев накинул поверх одеяла шинель, разделся, задул свечу и лег, качнув неловким движением чучело королевского пингвина.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

   После двух лет плаванья было особенно приятно идти по Невскому, приглядываясь ко всему, что изменилось в столице. Казанский собор был давно закончен, множе­ство приезжих рассматривало здание, воздвигнутое Воронихиным. Михаил Петрович долго стоял в толпе. Начал ходить дилижанс между Москвой и Петербургом. Лазарев не мог без улыбки смотреть на пышнобородого кондук­тора, истошно трубившего в рог с высоты своего сиденья. Возы с кирпичом преградили дилижансу дорогу, они шли вереницей в Царское Село, где сгорела часть дворца, и впереди возов ехали для порядка два кирасира. На углу рушили трактир, поспешно снимали со стены громадную вывеску «Капернаум» и выволакивали из помещения какие-то бочки. Было объявлено, что по высочайше утвержденному положению лишь пятьдесят трактиров раз­решено содержать в городе, а те, что на Невском, пере­вести на Васильевский остров. В осуждение этого положе­ния говорили: в столице заводят больше роскоши, чем удобств! Возле печальной памяти трактира «Капернаум» стояла толпа его завсегдатаев; плиссовые шапки мелькали вместе со студенческими фуражками и запыленными «ко­телками», а подальше в строгом порядке тянулась очередь куда-то во двор, охраняемый городовым. Оказалось – здесь клеймили весы, гири и аршины, любые «измерения мер», принесенные сюда в узлах или подвезенные возчи­ком. И это было новшеством в Петербурге, гласным конт­ролем над торгашьей совестью. Во избавление от скуки во дворе играла шарманка, и продавец ваксы, положив свой короб на мостовую, рьяно начищал ботинки какому-то чиновнику, ползая у него в ногах.
   Лазарев остановился, усмехнувшись: чего не увидишь в Петербурге, кругом контрасты! Он вспомнил, как уди­вился, когда, подходя на «Мирном» к устью Невы, заме­тил на берегу юрты мезенских рыбаков и возле них оле­ней… Будто жители Лапландии осели в царском граде!
   Какой-то чиновник в толпе толковал по поводу новых порядков:
   – Слишком много у нас было провинциального и, если хотите, московского!
   Лазарев пошел дальше и вскоре приблизился к зданию Публичной библиотеки. Он вошел в главный вход и по­просил служителя проводить его к библиотекарю.
   – Идемте, батюшка-читатель! – воркующим голосом сказал служитель и повел Михаила Петровича в темную глубину коридора.
   Дежурными библиотекарями были в этот день басно­писец Крылов и автор грамматики Востоков. Какой-то старичок в передничке, в тюлевом чепчике с рожками на лысинке встретил Михаила Петровича и отвел в комнату, где принимали библиотекари. Заикающийся Востоков первый поднялся к гостю, невнятно представил ему бас­нописца и поспешил удалиться: он остерегался разгово­ров. Крылов сонливо оглядел моряка, прищурился, чуть покачиваясь, весь какой-то грузный, мягкий, похожий на шар, спросил:
   – Бестужева, небось, хотите прочесть?
   Почему именно Бестужев пришел ему на ум, Михаил
   Петрович догадаться не мог. Наклонившись, он учтиво попросил показать новые английские книги по мореход­ству и, несколько смешавшись, назвал некоторые, не главные из них.
   Но баснописец интересовался посетителем больше, чем названными им книгами, и был, казалось, в явной обиде за Бестужева.
   – А Бестужева читали? – допытывался он.
   – Нет, не приходилось…
   – Как же вы, сударь, о своем морском и не осведом­лены?
   – Да я в плаваньи был два года.
   – Позвольте фамилию. Я что-то не расслышал.
   – Лазарев Михаил Петрович.
   – Да вы, батенька, не ледовую ли эту землю искать ходили?
   – Совершенно верно.
   – Ну и есть эта земля? – затормошил его Крылов, ухватив пухлой рукой посеребренную пуговицу мундира.
   – Есть! – не мог не улыбнуться его неожиданной горячности Лазарев.
   – Так! – взгляд Крылова посветлел, баснописец весь как-то притих и наверное снял бы шляпу в смятении чувств, если бы она была на голове. Лазарев ждал, пока он заговорит, вопросительно глядел на старика.
   – Сядемте! – предложил Крылов, подводя его к крес­лу. – Мир-то больше становится! Вот и еще, благода­рение богу, есть где трудиться потомкам. Стало быть, неправ был английский мореход?
   – Неправ.
   – Ну и что вы оттуда привезли, позвольте узнать, с этой земли?
   – Чучела птиц, всякие коллекции, но главное… больше ста счастливцев, разумею команду кораблей, тех, кто до­стиг материка.
   Крылов его понял:
   – Может быть, это и главное! – согласился он. И опять всполошился, вскидывая на Лазарева взгляд живых, насмешливых, теперь уже лишенных какой-либо сонливости глаз. – А кто знает обо всем этом?