Еще пять островов, названные тут же именами Мордвинова, Михайлова, Шишкова, Рожнова и «Трех братьев», довелось открыть экспедиции на своем пути.
На «Востоке» лопались кницы и из трюма приходилось выкачивать помпами воду. Корабли шли к северу, к Южной Америке, возвращались в Россию, и теперь, казалось, они больше уже не могли бы противостоять льдам.
Двухлетнее наблюдение за льдами побудило Новосиль ского в эти дни записать:
«…Все льды можно разделить на следующие разряды: неподвижный ледяной берег или ледяная стена, отдельные ледяные острова, плоские и островершинные, ледяные поля, разбитый лед.
Неподвижный высокий ледяной берег или ледяная стена, встречаемые за Полярным кругом, судя по их наружному виду и протяжению на многие десятки и даже сотни миль, очевидно, не могут составиться от холода в открытом море, а образуются на южном великом материке, от которого по разным причинам отламываются и потом ветром и течениями относятся в море на большее или меньшее от берега расстояние, представляя почти всегда мореплавателю непреодолимую преграду к достижению берега.
Отдельные ледяные острова суть отломки от ледяного берега или от настоящих островов, что большею частью показывает самый их вид.
Ледяные поля происходят от замерзания морской воды при морозе от 5 до 6° Реомюра. Сначала образуется сало, которое при случающейся большой стуже и тишине моря превращается в тонкий слой льда; от ветра слой этот разламывается в куски, которые опять смерзают; потом слои льда примерзают к встречающимся ледяным островам, которые и кажутся затертыми в ледяных полях. Сильные ветры, часто разрушая ледяные поля и громоздя отломки льда одни на другие, придают им эти странные формы, которые так часто поражают мореплавателей.
Разбитый лед происходит от разбиваемых ветром и волнением ледяных полей и ледяных островов.
Наконец, должно еще присовокупить, что множество разбитых полей и льда есть верный признак близости островов и земли, а достижение настоящей ледяной стены означает близость скрывающегося за ней южного материка!»
Эти как будто нехитрые и обстоятельные наблюдения были первыми по своим выводам и, как бы утвердив обстановку произведенных экспедицией открытий, помогли науке – океанографии – на первых ее путях.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
На «Востоке» лопались кницы и из трюма приходилось выкачивать помпами воду. Корабли шли к северу, к Южной Америке, возвращались в Россию, и теперь, казалось, они больше уже не могли бы противостоять льдам.
Двухлетнее наблюдение за льдами побудило Новосиль ского в эти дни записать:
«…Все льды можно разделить на следующие разряды: неподвижный ледяной берег или ледяная стена, отдельные ледяные острова, плоские и островершинные, ледяные поля, разбитый лед.
Неподвижный высокий ледяной берег или ледяная стена, встречаемые за Полярным кругом, судя по их наружному виду и протяжению на многие десятки и даже сотни миль, очевидно, не могут составиться от холода в открытом море, а образуются на южном великом материке, от которого по разным причинам отламываются и потом ветром и течениями относятся в море на большее или меньшее от берега расстояние, представляя почти всегда мореплавателю непреодолимую преграду к достижению берега.
Отдельные ледяные острова суть отломки от ледяного берега или от настоящих островов, что большею частью показывает самый их вид.
Ледяные поля происходят от замерзания морской воды при морозе от 5 до 6° Реомюра. Сначала образуется сало, которое при случающейся большой стуже и тишине моря превращается в тонкий слой льда; от ветра слой этот разламывается в куски, которые опять смерзают; потом слои льда примерзают к встречающимся ледяным островам, которые и кажутся затертыми в ледяных полях. Сильные ветры, часто разрушая ледяные поля и громоздя отломки льда одни на другие, придают им эти странные формы, которые так часто поражают мореплавателей.
Разбитый лед происходит от разбиваемых ветром и волнением ледяных полей и ледяных островов.
Наконец, должно еще присовокупить, что множество разбитых полей и льда есть верный признак близости островов и земли, а достижение настоящей ледяной стены означает близость скрывающегося за ней южного материка!»
Эти как будто нехитрые и обстоятельные наблюдения были первыми по своим выводам и, как бы утвердив обстановку произведенных экспедицией открытий, помогли науке – океанографии – на первых ее путях.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Живительно ярко небо в Рио-де-Жанейро.
Таким кажется оно морякам с «Востока» и «Мирного», вероятно, и потому, что переполнены их души высокой радостью совершенных открытий. И как странно, что надо скрывать эту радость. Но командир сказал: сообщение об открытиях – за Морским штабом!
Астроном Симонов свозит на берег коллекции ракушек, рыб, замороженных во льду птиц. А носильщики несут к дому консула банки с рыбами столь же равнодушно, как и чемоданы частых здесь путешественников.
На улицах несет гарью, то и дело попадаются обгорелые, поникшие деревья. Вдоль улиц расхаживают полицейские, один из них стоит на деревянных ходулях, чтобы лучше обозревать вокруг. Недавно в городе было восстание негров, отправляемых в рабство, в Северную Америку.
В дневнике матроса Киселева о том записано: «Был в Анжинеро бунт, обыватели с войском».
В порту передавали, что какой-то старик негр ждал прихода русских кораблей, а потом примкнул к восставшим.
В доме консула Григория Ивановича Лангсдорфа спущены портьеры на окнах. Больная жена консула, лежа на диване, подает Лазареву немощную, в ускользающих жилках руку и говорит слабеющим голосом:
– Все странности! Все нопостижимости! Вы ведь оттуда?
Ей опостылела здешняя земля с ее гнилостным, а говорят меж тем, чудесным климатом, с суетой монахов, звоном колоколов и ожиданием кораблей. Ее муж в соседней комнате принимает Симонова, и больная слышит, как муж радостно восклицает:
– Не может быть? Неужели вам удалось достать илистого прыгуна? Да, это он – глаза на лбу, весь белый. А это что? Какая-то яичная скорлупа…
– В желудке альбатроса было, – слышится ответ Симонова. – Представьте себе, ведь уже по этой скорлупе мы могли судить о том, что земля близко. Где бы альбатрос взял пингвинье яйцо!
– Стало быть, вторая Гренландия найдена, – восклицает Лангсдорф. – Вся во льдах! Ну да, она поит с ледников океан!..
– Пойдемте в гостиную, – тихо предлагает Лазареву жена консула.
Михаил Петрович почтительно идет за ней. Придерживая рукой шлейф платья, она направилась к клавесину в углу и на ходу обронила:
– А брат ваш тоже еще в поисках?..
– Он вернется позднее. Вестей от него не имею.
– Я очень устала здесь, Михаил Петрович, и хочу в Россию, – говорит жена консула.
– Когда собираетесь?
– Боже мой! Вы спрашиваете? Да я же не могу, не по моему здоровью сейчас эта качка на кораблях. И притом же Григорий Иванович разводит здесь музеум – для потомков, для Академии. А теперь эти привезенные вами коллекции. Они так увлекают его!
Лазарев молчит. Ему жаль ее.
– Что вам сыграть? Хотите Моцарта? – спрашивает она, перебирая шелестящие, как сухие листья, ноты.
Она играет, но вскоре, услыхав, как Григорий Ивано вич прощается с гостем, останавливается:
– Мне ведь тоже надо проститься с ним. Вы извините меня, Михаил Петрович!
Но разговор ее с Симоновым затягивается: он знает ее отца, он скорее, как ей кажется, может понять ее положение здесь…
– Я ехал в Петербург увидеть новые астрономические приборы вашего отца, а попал в плаванье! – говорил ей Симонов. – Я боялся моря. Я привык к одному кругу людей может быть, как вы; патриархальная Казань приучила меня к медлительности жизни и кабинетному изучению естественных наук. Теперь меня… пробудило такими ветрами, что, право, я почувствовал себя иным человеком! И, знаете ли, сама прелесть жизни и ценность дружбы возросли в моих глазах… Даже Григория Ивановича, ходившего с Крузенштерном, я, кажется, больше понимаю, как и других русских людей, связавших себя с наукой и природой. А природа – это опасности жизни, мужество, долголетие, природа – это взгляд на жизнь, на людей на общество, а не только… на привезенного мною илистого прыгуна. Понимаете ли вы меня?
– Вам бы только Жан-Жака Руссо читать! – не удержалась она и досадливо повела худенькими плечами. – Вам бы сюда навечно, а мне – в Петербург! Впрочем, вы в чем-то правы; я поняла моего мужа, только узнав эту его приверженность к природе, но узнав, заскучала… В этом его самоотречении от света – столько провинциальной безвкусицы!
– Никакого самоотречения, уверяю вас, нет!
– Ах, оставьте! – лениво протянула она. И совсем по-детски, как бы прося снисхождения, сказала: – Что женщине звезды и ваш звездный мир? Вы вспомните, конечно, о жене Рикорда? Ею столь восхищаются приезжие. Ну, что ж, тогда посылайте в калифорнийское заточенье всех нас… Я же безумно устала от одних этих речей. Каждый русский корабль, зашедший в Рио-де-Жанейро, доставляет мне таких, как вы… учителей жизни!
– Простите, – смутился астроном. – Я отнюдь не хотел вас учить, я понимаю…
– Ничего вы не понимаете! – перебила она. – Я просто устала сегодня больше, чем всегда.
И шепнула, полузакрыв глаза, с дружеской доверчивостью глядя на гостя:
– Знаете, так хочется на Невский!
К обеду сходятся за столом в доме консула офицеры «Мирного» и «Востока». Но теперь хозяйка дома приветлива, весела, и никто не догадается о ее недавнем разговоре с Симоновым. Она предлагает тост за отъезжающих моряков и с милой насмешливостью, забыв о своих горестях, – за новооткрытую ледовую землю, «куда бы, наверное, с удовольствием переселился ее муж».
…Корабли вышли в обратный путь, и вот оно – Саргассово море, темное, заполненное водорослями, влекущее в свою мертвую, еще не измеренную глубину. Когда-то суеверный страх наводило оно на спутников Колумба, гигантский омут, заселенный неведомыми морскими зверями. Они, как думали тогда ученые, срывают со дна траву, и стебли ее показываются на поверхности, запруживая пространство.
Симонов просит остановиться, чтобы на шлюпке обследовать места этого травянистого залегания в море. К вечеру корабли снимаются с якорей, а Симонов уединяется с Беллинсгаузеном в его каюте.
– А если эта трава не имеет корней и питается водой, не соприкасаясь с землей? – спрашивает Беллинсгаузен. – Вы нашли хоть где-нибудь признак поломки корневого стебля?
– В этом случае вода в Саргассовом море сама по себе необыкновенна… Прикажите заполнить бочку этой водой, и по прибытии будем производить опыты! – говорит ученый. – Думаю же, что вы правы, трудно предположить что-нибудь иное.
Саргассово море – одна из последних загадок на пути. Беллинсгаузен пишет на досуге гидрологическое описание его, думая порадовать Сарычева. Дня два уходят у него на составление докладной записки об экспедиции морскому Адмиралтейству. Но что сообщить в записке? Он присоединяет к ней и последнее свое, написанное в Сиднее и еще не посланное министру, письмо: «…Во время плавания нашего при беспрерывных туманах, мрачности и снеге, среди льдов шлюп «Мирный» всегда держался в соединении, чему по сие время примера не было, чтобы суда, плавающие столь долговременно при подобных погодах, – не разлучались. И потому поставляю долгом представить о таком неусыпном бдении лейтенанта Лазарева. При сем за долг поставляю донести, что в такое продолжительное время плавания, в столь суровом море, где беспрестанно существуют жестокие ветры, весь рангоут, равно палуба и снасти в целости!»
На палубе «Мирного» людно.
Матрос Киселев горестно допытывает товарищей: сможет ли он теперь сам выкупиться и выкупить из неволи свою невесту. Он мысленно подсчитывает заслуженные им за два года деньги. И хочется верить Киселеву, что не может теперь помещик не отпустить его на волю… Что-то ждет матросов, побывавших за всеми параллелями!
В Копенгагене на верфях, как всегда, шумно. Край бухты, занятой яхтами, весь в парусах и похож на крытый базар. Как бы сцепившись мачтами, стеной стоят бриги. Неумолкаемый звон судовых колоколов, лязг железа и шум воды сливаются с гулким благовестом церквей.
Гуляя по городу, офицеры прошли мимо дома, где жил сбежавший от них два года назад натуралист. Было забавно глядеть на его окна, хотелось подшутить, предложить ему еще раз отправиться… по следам Кука.
Лазарева в день прихода сюда посетили знакомые ему мастера.
– Откуда, капитан? – спрашивали они его. – Матросы твои говорят – с южного материка. Они смеются над нами! Видать, молодцы они у тебя, капитан! Ближе не плавают!
«Мирный» был чист, наряден и никак, по их мнению, не был похож на корабль, ходивший столь далеко.
Игнатьев и матрос Берников выходят иногда на палубу, радуясь возвращению и смутно помня пережитое ими… Они числятся в больных, и лекарь говорит, что только дома, на берегу, можно «спорить» с Игнатьевым и в спорах «лечить» его… Не поверит человек, да и не захочет верить, что был он… при открытии шестого материка. Не о нем ли говорит пословица: «Был на Иване Великом, а птицу не согнал»?
На стоянке Лазарев во время разговора с Беллинсгаузеном спросил его:
– Как, думаете, поведет себя морское министерство?
Пошлет ли по следам нашим корабли, объявит ли странам?..
– Сам о том думаю, Михаил Петрович, – ответил Фаддей Фаддеевич. – Да что загадывать? Сами знаете, в море быть легче, чем при дворе!.. Только все содеянное нами никуда не уйдет, и дело наше не может не вызвать своих последователей и не повлиять на ход науки! А трудностей много предвижу. Господа иностранцы заволнуются…
– Заволнуются, – весело подхватил Лазарев. – Еще бы: каково ныне русские ходят!
Таким кажется оно морякам с «Востока» и «Мирного», вероятно, и потому, что переполнены их души высокой радостью совершенных открытий. И как странно, что надо скрывать эту радость. Но командир сказал: сообщение об открытиях – за Морским штабом!
Астроном Симонов свозит на берег коллекции ракушек, рыб, замороженных во льду птиц. А носильщики несут к дому консула банки с рыбами столь же равнодушно, как и чемоданы частых здесь путешественников.
На улицах несет гарью, то и дело попадаются обгорелые, поникшие деревья. Вдоль улиц расхаживают полицейские, один из них стоит на деревянных ходулях, чтобы лучше обозревать вокруг. Недавно в городе было восстание негров, отправляемых в рабство, в Северную Америку.
В дневнике матроса Киселева о том записано: «Был в Анжинеро бунт, обыватели с войском».
В порту передавали, что какой-то старик негр ждал прихода русских кораблей, а потом примкнул к восставшим.
В доме консула Григория Ивановича Лангсдорфа спущены портьеры на окнах. Больная жена консула, лежа на диване, подает Лазареву немощную, в ускользающих жилках руку и говорит слабеющим голосом:
– Все странности! Все нопостижимости! Вы ведь оттуда?
Ей опостылела здешняя земля с ее гнилостным, а говорят меж тем, чудесным климатом, с суетой монахов, звоном колоколов и ожиданием кораблей. Ее муж в соседней комнате принимает Симонова, и больная слышит, как муж радостно восклицает:
– Не может быть? Неужели вам удалось достать илистого прыгуна? Да, это он – глаза на лбу, весь белый. А это что? Какая-то яичная скорлупа…
– В желудке альбатроса было, – слышится ответ Симонова. – Представьте себе, ведь уже по этой скорлупе мы могли судить о том, что земля близко. Где бы альбатрос взял пингвинье яйцо!
– Стало быть, вторая Гренландия найдена, – восклицает Лангсдорф. – Вся во льдах! Ну да, она поит с ледников океан!..
– Пойдемте в гостиную, – тихо предлагает Лазареву жена консула.
Михаил Петрович почтительно идет за ней. Придерживая рукой шлейф платья, она направилась к клавесину в углу и на ходу обронила:
– А брат ваш тоже еще в поисках?..
– Он вернется позднее. Вестей от него не имею.
– Я очень устала здесь, Михаил Петрович, и хочу в Россию, – говорит жена консула.
– Когда собираетесь?
– Боже мой! Вы спрашиваете? Да я же не могу, не по моему здоровью сейчас эта качка на кораблях. И притом же Григорий Иванович разводит здесь музеум – для потомков, для Академии. А теперь эти привезенные вами коллекции. Они так увлекают его!
Лазарев молчит. Ему жаль ее.
– Что вам сыграть? Хотите Моцарта? – спрашивает она, перебирая шелестящие, как сухие листья, ноты.
Она играет, но вскоре, услыхав, как Григорий Ивано вич прощается с гостем, останавливается:
– Мне ведь тоже надо проститься с ним. Вы извините меня, Михаил Петрович!
Но разговор ее с Симоновым затягивается: он знает ее отца, он скорее, как ей кажется, может понять ее положение здесь…
– Я ехал в Петербург увидеть новые астрономические приборы вашего отца, а попал в плаванье! – говорил ей Симонов. – Я боялся моря. Я привык к одному кругу людей может быть, как вы; патриархальная Казань приучила меня к медлительности жизни и кабинетному изучению естественных наук. Теперь меня… пробудило такими ветрами, что, право, я почувствовал себя иным человеком! И, знаете ли, сама прелесть жизни и ценность дружбы возросли в моих глазах… Даже Григория Ивановича, ходившего с Крузенштерном, я, кажется, больше понимаю, как и других русских людей, связавших себя с наукой и природой. А природа – это опасности жизни, мужество, долголетие, природа – это взгляд на жизнь, на людей на общество, а не только… на привезенного мною илистого прыгуна. Понимаете ли вы меня?
– Вам бы только Жан-Жака Руссо читать! – не удержалась она и досадливо повела худенькими плечами. – Вам бы сюда навечно, а мне – в Петербург! Впрочем, вы в чем-то правы; я поняла моего мужа, только узнав эту его приверженность к природе, но узнав, заскучала… В этом его самоотречении от света – столько провинциальной безвкусицы!
– Никакого самоотречения, уверяю вас, нет!
– Ах, оставьте! – лениво протянула она. И совсем по-детски, как бы прося снисхождения, сказала: – Что женщине звезды и ваш звездный мир? Вы вспомните, конечно, о жене Рикорда? Ею столь восхищаются приезжие. Ну, что ж, тогда посылайте в калифорнийское заточенье всех нас… Я же безумно устала от одних этих речей. Каждый русский корабль, зашедший в Рио-де-Жанейро, доставляет мне таких, как вы… учителей жизни!
– Простите, – смутился астроном. – Я отнюдь не хотел вас учить, я понимаю…
– Ничего вы не понимаете! – перебила она. – Я просто устала сегодня больше, чем всегда.
И шепнула, полузакрыв глаза, с дружеской доверчивостью глядя на гостя:
– Знаете, так хочется на Невский!
К обеду сходятся за столом в доме консула офицеры «Мирного» и «Востока». Но теперь хозяйка дома приветлива, весела, и никто не догадается о ее недавнем разговоре с Симоновым. Она предлагает тост за отъезжающих моряков и с милой насмешливостью, забыв о своих горестях, – за новооткрытую ледовую землю, «куда бы, наверное, с удовольствием переселился ее муж».
…Корабли вышли в обратный путь, и вот оно – Саргассово море, темное, заполненное водорослями, влекущее в свою мертвую, еще не измеренную глубину. Когда-то суеверный страх наводило оно на спутников Колумба, гигантский омут, заселенный неведомыми морскими зверями. Они, как думали тогда ученые, срывают со дна траву, и стебли ее показываются на поверхности, запруживая пространство.
Симонов просит остановиться, чтобы на шлюпке обследовать места этого травянистого залегания в море. К вечеру корабли снимаются с якорей, а Симонов уединяется с Беллинсгаузеном в его каюте.
– А если эта трава не имеет корней и питается водой, не соприкасаясь с землей? – спрашивает Беллинсгаузен. – Вы нашли хоть где-нибудь признак поломки корневого стебля?
– В этом случае вода в Саргассовом море сама по себе необыкновенна… Прикажите заполнить бочку этой водой, и по прибытии будем производить опыты! – говорит ученый. – Думаю же, что вы правы, трудно предположить что-нибудь иное.
Саргассово море – одна из последних загадок на пути. Беллинсгаузен пишет на досуге гидрологическое описание его, думая порадовать Сарычева. Дня два уходят у него на составление докладной записки об экспедиции морскому Адмиралтейству. Но что сообщить в записке? Он присоединяет к ней и последнее свое, написанное в Сиднее и еще не посланное министру, письмо: «…Во время плавания нашего при беспрерывных туманах, мрачности и снеге, среди льдов шлюп «Мирный» всегда держался в соединении, чему по сие время примера не было, чтобы суда, плавающие столь долговременно при подобных погодах, – не разлучались. И потому поставляю долгом представить о таком неусыпном бдении лейтенанта Лазарева. При сем за долг поставляю донести, что в такое продолжительное время плавания, в столь суровом море, где беспрестанно существуют жестокие ветры, весь рангоут, равно палуба и снасти в целости!»
На палубе «Мирного» людно.
Матрос Киселев горестно допытывает товарищей: сможет ли он теперь сам выкупиться и выкупить из неволи свою невесту. Он мысленно подсчитывает заслуженные им за два года деньги. И хочется верить Киселеву, что не может теперь помещик не отпустить его на волю… Что-то ждет матросов, побывавших за всеми параллелями!
В Копенгагене на верфях, как всегда, шумно. Край бухты, занятой яхтами, весь в парусах и похож на крытый базар. Как бы сцепившись мачтами, стеной стоят бриги. Неумолкаемый звон судовых колоколов, лязг железа и шум воды сливаются с гулким благовестом церквей.
Гуляя по городу, офицеры прошли мимо дома, где жил сбежавший от них два года назад натуралист. Было забавно глядеть на его окна, хотелось подшутить, предложить ему еще раз отправиться… по следам Кука.
Лазарева в день прихода сюда посетили знакомые ему мастера.
– Откуда, капитан? – спрашивали они его. – Матросы твои говорят – с южного материка. Они смеются над нами! Видать, молодцы они у тебя, капитан! Ближе не плавают!
«Мирный» был чист, наряден и никак, по их мнению, не был похож на корабль, ходивший столь далеко.
Игнатьев и матрос Берников выходят иногда на палубу, радуясь возвращению и смутно помня пережитое ими… Они числятся в больных, и лекарь говорит, что только дома, на берегу, можно «спорить» с Игнатьевым и в спорах «лечить» его… Не поверит человек, да и не захочет верить, что был он… при открытии шестого материка. Не о нем ли говорит пословица: «Был на Иване Великом, а птицу не согнал»?
На стоянке Лазарев во время разговора с Беллинсгаузеном спросил его:
– Как, думаете, поведет себя морское министерство?
Пошлет ли по следам нашим корабли, объявит ли странам?..
– Сам о том думаю, Михаил Петрович, – ответил Фаддей Фаддеевич. – Да что загадывать? Сами знаете, в море быть легче, чем при дворе!.. Только все содеянное нами никуда не уйдет, и дело наше не может не вызвать своих последователей и не повлиять на ход науки! А трудностей много предвижу. Господа иностранцы заволнуются…
– Заволнуются, – весело подхватил Лазарев. – Еще бы: каково ныне русские ходят!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Корабли вернулись в Кронштадт и встали на рейде, на том же месте, откуда уходили два года назад.
Было раннее утро. К причалу, разбуженные салютами пушек, бивших из крепости, спешили кронштадтцы.
Андрей Лазарев стоял рядом с мастером Охтиным, среди офицеров и адмиралтейских чиновников, прибывших на встречу кораблей.
– Брат писал мне, что корабль его похож на музей: столь много в нем всяких редкостей, коллекций и чучел, – говорил Андрей Лазарев мастеру. – Мать же во Владимире не дождется брата и боится, как бы снова не отправился в путь.
И вот снова Михаил Петрович в сумеречном, холодном доме, вблизи храма Сампсона Странноприимца. Удивительно не меняется город! Тот же, чуть постаревший Паюсов перевозит его на лодке и допытывает, неужто обрели Южную землю. Лазарев знает, что нынче же будет перечерчена большая карта на стене в его доме, где сойдутся на отдыхе матросы «Мирного» – Май-Избай, Скукка, а с ними Анохин и Киселев.
Михаилу Петровичу не собраться во Владимир, предстоит доклад у министра и в Адмиралтействе. Уже известно, что командир Кронштадтского порта, докладывая маркизу о вернувшихся на кораблях экспедиции матросах, не преминул сказать:
– Люди гордости непомерной, успехом возвеличены, службу нести умеют, но ныне все почти на выкуп у помещиков просят, благо деньги имеют, и почитают себя за содеянное ими счастливейшими во всей стране.
Министр кивал в ответ головой, словно он не сомневался в успехе этого плавания, и ничего не сказал, отложив дело до беседы с государем. Однако к награждениям представил: Михаила Петровича к званию капитана второго ранга, минуя звание капитан-лейтенанта, – случай на флоте редкостный!
Ожидалось сообщение Адмиралтейства об открытиях экспедиции; моряки удивлялись неторопливости чиновников, все еще «изучавших материалы»…
Михаил Лазарев не мог знать, что даже спустя пять лет, давнишний его знакомый и покровитель Голенищев-Кутузов, сетуя на чиновничью косность, в тревоге напишет министру:
«Мореплаватели разных народов ежегодно простирают свои изыскания во всех несовершенно исследованных морях, и может случиться, – едва не случилось, что учиненное капитаном Беллинсгаузеном обретение, по неизвестности об оном, послужит к чести иностранцев, а не наших мореплавателей».
Довелось ему увидеть Лисянского, сидеть с ним в доме Крузенштерна. Но Лисянский не стал слушать его рассказа о путешествии, извинившись, признался:
– Завидую вам, Михаил Петрович, и себя жалею, а правду сказать, и браню!.. Зачем в отставку вышел? Зачем помещиком стал? А мог ли я иначе, не щадя своего достоинства? И что теперь делать? – Он не договорил и ушел.
Батарша Бадеев в это время сменял в доме Крузенштерна дворника.
– Землю открыли? – допытывали его дворовые. Батарша, вновь представ в обычном своем облачении, спокойно отвечал:
– Слава богу!
…Матросов «Мирного» и «Востока» выстраивают на Александровской площади в Кронштадте, и седенький чиновник Адмиралтейства, поблескивая маленькими очками в золотой оправе и медалями, монотонно, как дьячок, читает о награждении экипажа экспедиции… Офицеров нет, он один со смутной робостью перед «бывальцами» должен во всех подробностях довести до «благодарного сознания нижних чинов» императорский указ. Бронзовая медаль, выпущенная в честь плавания «Мирного» и «Востока», отпуск на год, оплата подорожных, выдача двух смен одежды, – это ли не забота об экипаже?
А в порту старый обер-каптенармус – местный кронштадтский старожил и офицерский угодник, «вдохновенный денщик», как прозвал его Охтин, – еще утром показал чиновнику вместе с ведомостями сложенные кем-то стишки:
…Был вечер. Осенний зеленоватый туман с Невки окутывал окна в квартире Лазарева, вялая тишина расползалась в кабинете, и серый, как паутина, сумрак слабо рассеивался светом зажженной толстой «никоновской» свечи.
Ранние холода, а с ними и безотчетное ощущение домашней неустроенности, пришли с этой осенью. Гораздо бодрее Михаил Петрович чувствовал себя зимой, когда снегом искрилась Невка и с улицы доносился звон бубенцов. Тяжелые портьеры на окнах не защищали сейчас от сырости. К чучелам птиц, привезенным ранее, прибавились белые, выточенные Киселевым трости из акульего позвонка, поддерживающие прибитый к стене длинный китовый ус, а у стены, как страж, стоял королевский пингвин в рост человека. А между тем все это – одни забавы, обычная дань путешествию.
Странное состояние охватывало Михаила Петровича, мешало работать. Он допускал, что по приезде в Петербург из памяти выветрятся многие эпизоды плавания. Жизнь, конечно, уведет в другую сторону. Но сейчас Лазарев мысленно вновь проделывал тот же путь к южному материку, с трудом удерживаясь, чтобы в отчетах не углубляться в ненужные морскому ведомству рассуждения. Все с большей ясностью представлялось ему теперь, что еще в январе корабли экспедиции в первый раз подошли к южному материку и стояли у ледового барьера. А может быть, надо было подойти к земле, подождав, пока тронутся льды?
Михаил Петрович встал, прошелся по комнате, на какое-то мгновенье вновь отдавшись ощущению плаванья… Он опять находился на палубе, видел, как ветер срывает пену с волн, гнет паруса, а клубящаяся, белесоватая мгла провожает корабль, недавно оставивший покойную безымянную бухту в извилине теплого и как будто напоенного запахом лесов маслянистого моря…
Потребовалось усилие воли, чтобы вернуться к работе. Снова сев за стол, Михаил Петрович долго не мог поймать нить прерванных мыслей, беспокойно макал пожелтевшее гусиное перо в чернильницу, отливающую бронзой, и вдруг почувствовал, что нестерпимо устал, и жаль – нет сестры, ее участливой нежности и пылкого, порой отрочески наивного любопытства к миру… Он устал от расспросов о плавании, но ей бы охотно рассказал.
В углу кабинета стояла на невысоком постаменте модель парусника, когда-то облюбованного им, самого чудесного из всех кораблей, которые ему приходилось видеть. Это был клипер «Джемс Кук», стригун, как его прозвали, стригущий макушки волн и даже в шторм не зарывающийся в волну носом. Лазарев погладил деревянную модель корабля, бережно потрогал крохотные мачты. В позе его, в движениях рук было столько сосредоточенной нежности, что если бы его сейчас увидела сестра, любившая наблюдать за ним, она наверное решила бы, что он любуется каким-то произведением искусства. Оно так и было. Чья-то мысль вложила в конструкцию этого парусника изумительно точные расчеты, равные по находчивости строительному гению архитектора. Корабль был легок, стремителен, устойчив и совсем «не тянул за собой воду».
Лазареву захотелось посетить художника Михайлова. Он вспомнил, что на днях открылась выставка его рисунков в зале Академии художеств. Михаил Петрович задумался. Тревога о том, как примут в обществе известие о результатах экспедиции, сменилась в нем тревогой об ее участниках. Сейчас, сидя у модели парусника, сутулый, с набрякшими, усталыми глазами, размышлял о том, вправе ли он упускать из виду матросов, ходивших с ним? Головнин, бывало, своих матросов, уволенных по окончании службы, сам пристраивал к делу. Матросы же «Мирного» и «Востока» делают честь флоту, но о том новом, что ввел он, Лазарев, не скажешь Адмиралтейству.
Была уже полночь, когда Михаил Петрович опять сел за упорно недававшиеся ему отчеты. Покончив с работой, он начал разбирать большую пачку поступивших за два года журналов. Были среди них и новые, выходящие в столице только с этого года. Среди подписчиков «Невского зрителя» он нашел и свою фамилию. В «новом магазине естественной истории» внимание его привлекла статья о климатах. Автор ее еще не знал о том, что принесла экспедиция в науку. Лазарев читал и сам проникался сознанием того, сколь много книг из вышедших за последнее время следует ему изучить. Он решил завтра же зайти в Публичную библиотеку и оттуда – к Михайлову.
Денщик спал, посапывая в каморке возле кухни, и Михаил Петрович сам постелил себе на диване. Кроватей он не терпел, спальни в квартире не было. Отсыревшее одеяло хранило запахи мха и книжной пыли. Лазарев накинул поверх одеяла шинель, разделся, задул свечу и лег, качнув неловким движением чучело королевского пингвина.
Было раннее утро. К причалу, разбуженные салютами пушек, бивших из крепости, спешили кронштадтцы.
Андрей Лазарев стоял рядом с мастером Охтиным, среди офицеров и адмиралтейских чиновников, прибывших на встречу кораблей.
– Брат писал мне, что корабль его похож на музей: столь много в нем всяких редкостей, коллекций и чучел, – говорил Андрей Лазарев мастеру. – Мать же во Владимире не дождется брата и боится, как бы снова не отправился в путь.
И вот снова Михаил Петрович в сумеречном, холодном доме, вблизи храма Сампсона Странноприимца. Удивительно не меняется город! Тот же, чуть постаревший Паюсов перевозит его на лодке и допытывает, неужто обрели Южную землю. Лазарев знает, что нынче же будет перечерчена большая карта на стене в его доме, где сойдутся на отдыхе матросы «Мирного» – Май-Избай, Скукка, а с ними Анохин и Киселев.
Михаилу Петровичу не собраться во Владимир, предстоит доклад у министра и в Адмиралтействе. Уже известно, что командир Кронштадтского порта, докладывая маркизу о вернувшихся на кораблях экспедиции матросах, не преминул сказать:
– Люди гордости непомерной, успехом возвеличены, службу нести умеют, но ныне все почти на выкуп у помещиков просят, благо деньги имеют, и почитают себя за содеянное ими счастливейшими во всей стране.
Министр кивал в ответ головой, словно он не сомневался в успехе этого плавания, и ничего не сказал, отложив дело до беседы с государем. Однако к награждениям представил: Михаила Петровича к званию капитана второго ранга, минуя звание капитан-лейтенанта, – случай на флоте редкостный!
Ожидалось сообщение Адмиралтейства об открытиях экспедиции; моряки удивлялись неторопливости чиновников, все еще «изучавших материалы»…
Михаил Лазарев не мог знать, что даже спустя пять лет, давнишний его знакомый и покровитель Голенищев-Кутузов, сетуя на чиновничью косность, в тревоге напишет министру:
«Мореплаватели разных народов ежегодно простирают свои изыскания во всех несовершенно исследованных морях, и может случиться, – едва не случилось, что учиненное капитаном Беллинсгаузеном обретение, по неизвестности об оном, послужит к чести иностранцев, а не наших мореплавателей».
Довелось ему увидеть Лисянского, сидеть с ним в доме Крузенштерна. Но Лисянский не стал слушать его рассказа о путешествии, извинившись, признался:
– Завидую вам, Михаил Петрович, и себя жалею, а правду сказать, и браню!.. Зачем в отставку вышел? Зачем помещиком стал? А мог ли я иначе, не щадя своего достоинства? И что теперь делать? – Он не договорил и ушел.
Батарша Бадеев в это время сменял в доме Крузенштерна дворника.
– Землю открыли? – допытывали его дворовые. Батарша, вновь представ в обычном своем облачении, спокойно отвечал:
– Слава богу!
…Матросов «Мирного» и «Востока» выстраивают на Александровской площади в Кронштадте, и седенький чиновник Адмиралтейства, поблескивая маленькими очками в золотой оправе и медалями, монотонно, как дьячок, читает о награждении экипажа экспедиции… Офицеров нет, он один со смутной робостью перед «бывальцами» должен во всех подробностях довести до «благодарного сознания нижних чинов» императорский указ. Бронзовая медаль, выпущенная в честь плавания «Мирного» и «Востока», отпуск на год, оплата подорожных, выдача двух смен одежды, – это ли не забота об экипаже?
А в порту старый обер-каптенармус – местный кронштадтский старожил и офицерский угодник, «вдохновенный денщик», как прозвал его Охтин, – еще утром показал чиновнику вместе с ведомостями сложенные кем-то стишки:
– Думаешь, начнут куражиться, – понял его чиновник, прочитав стишки, – осмелеют? – И тут же сказал, стряхивая табачную пыль с кургузого зеленого сюртучка. – Ничего, и не такие подвиги забываются! Конечно, понимать надо – царь на проводах был, при нем молебен служили. А встречал кто? Были ли кто-нибудь из свиты его величества? Не похоже, братец, чтобы люди эти в славу вошли. Из сражения возвращались, бывало, из небольшой перепалки на море – и то колокола звонили. А тут тебе ничего…
Что касается Земли,
То какое во льдах счастье?
Но, наверно, обрели
Себе новые напасти…
…Был вечер. Осенний зеленоватый туман с Невки окутывал окна в квартире Лазарева, вялая тишина расползалась в кабинете, и серый, как паутина, сумрак слабо рассеивался светом зажженной толстой «никоновской» свечи.
Ранние холода, а с ними и безотчетное ощущение домашней неустроенности, пришли с этой осенью. Гораздо бодрее Михаил Петрович чувствовал себя зимой, когда снегом искрилась Невка и с улицы доносился звон бубенцов. Тяжелые портьеры на окнах не защищали сейчас от сырости. К чучелам птиц, привезенным ранее, прибавились белые, выточенные Киселевым трости из акульего позвонка, поддерживающие прибитый к стене длинный китовый ус, а у стены, как страж, стоял королевский пингвин в рост человека. А между тем все это – одни забавы, обычная дань путешествию.
Странное состояние охватывало Михаила Петровича, мешало работать. Он допускал, что по приезде в Петербург из памяти выветрятся многие эпизоды плавания. Жизнь, конечно, уведет в другую сторону. Но сейчас Лазарев мысленно вновь проделывал тот же путь к южному материку, с трудом удерживаясь, чтобы в отчетах не углубляться в ненужные морскому ведомству рассуждения. Все с большей ясностью представлялось ему теперь, что еще в январе корабли экспедиции в первый раз подошли к южному материку и стояли у ледового барьера. А может быть, надо было подойти к земле, подождав, пока тронутся льды?
Михаил Петрович встал, прошелся по комнате, на какое-то мгновенье вновь отдавшись ощущению плаванья… Он опять находился на палубе, видел, как ветер срывает пену с волн, гнет паруса, а клубящаяся, белесоватая мгла провожает корабль, недавно оставивший покойную безымянную бухту в извилине теплого и как будто напоенного запахом лесов маслянистого моря…
Потребовалось усилие воли, чтобы вернуться к работе. Снова сев за стол, Михаил Петрович долго не мог поймать нить прерванных мыслей, беспокойно макал пожелтевшее гусиное перо в чернильницу, отливающую бронзой, и вдруг почувствовал, что нестерпимо устал, и жаль – нет сестры, ее участливой нежности и пылкого, порой отрочески наивного любопытства к миру… Он устал от расспросов о плавании, но ей бы охотно рассказал.
В углу кабинета стояла на невысоком постаменте модель парусника, когда-то облюбованного им, самого чудесного из всех кораблей, которые ему приходилось видеть. Это был клипер «Джемс Кук», стригун, как его прозвали, стригущий макушки волн и даже в шторм не зарывающийся в волну носом. Лазарев погладил деревянную модель корабля, бережно потрогал крохотные мачты. В позе его, в движениях рук было столько сосредоточенной нежности, что если бы его сейчас увидела сестра, любившая наблюдать за ним, она наверное решила бы, что он любуется каким-то произведением искусства. Оно так и было. Чья-то мысль вложила в конструкцию этого парусника изумительно точные расчеты, равные по находчивости строительному гению архитектора. Корабль был легок, стремителен, устойчив и совсем «не тянул за собой воду».
Лазареву захотелось посетить художника Михайлова. Он вспомнил, что на днях открылась выставка его рисунков в зале Академии художеств. Михаил Петрович задумался. Тревога о том, как примут в обществе известие о результатах экспедиции, сменилась в нем тревогой об ее участниках. Сейчас, сидя у модели парусника, сутулый, с набрякшими, усталыми глазами, размышлял о том, вправе ли он упускать из виду матросов, ходивших с ним? Головнин, бывало, своих матросов, уволенных по окончании службы, сам пристраивал к делу. Матросы же «Мирного» и «Востока» делают честь флоту, но о том новом, что ввел он, Лазарев, не скажешь Адмиралтейству.
Была уже полночь, когда Михаил Петрович опять сел за упорно недававшиеся ему отчеты. Покончив с работой, он начал разбирать большую пачку поступивших за два года журналов. Были среди них и новые, выходящие в столице только с этого года. Среди подписчиков «Невского зрителя» он нашел и свою фамилию. В «новом магазине естественной истории» внимание его привлекла статья о климатах. Автор ее еще не знал о том, что принесла экспедиция в науку. Лазарев читал и сам проникался сознанием того, сколь много книг из вышедших за последнее время следует ему изучить. Он решил завтра же зайти в Публичную библиотеку и оттуда – к Михайлову.
Денщик спал, посапывая в каморке возле кухни, и Михаил Петрович сам постелил себе на диване. Кроватей он не терпел, спальни в квартире не было. Отсыревшее одеяло хранило запахи мха и книжной пыли. Лазарев накинул поверх одеяла шинель, разделся, задул свечу и лег, качнув неловким движением чучело королевского пингвина.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
После двух лет плаванья было особенно приятно идти по Невскому, приглядываясь ко всему, что изменилось в столице. Казанский собор был давно закончен, множество приезжих рассматривало здание, воздвигнутое Воронихиным. Михаил Петрович долго стоял в толпе. Начал ходить дилижанс между Москвой и Петербургом. Лазарев не мог без улыбки смотреть на пышнобородого кондуктора, истошно трубившего в рог с высоты своего сиденья. Возы с кирпичом преградили дилижансу дорогу, они шли вереницей в Царское Село, где сгорела часть дворца, и впереди возов ехали для порядка два кирасира. На углу рушили трактир, поспешно снимали со стены громадную вывеску «Капернаум» и выволакивали из помещения какие-то бочки. Было объявлено, что по высочайше утвержденному положению лишь пятьдесят трактиров разрешено содержать в городе, а те, что на Невском, перевести на Васильевский остров. В осуждение этого положения говорили: в столице заводят больше роскоши, чем удобств! Возле печальной памяти трактира «Капернаум» стояла толпа его завсегдатаев; плиссовые шапки мелькали вместе со студенческими фуражками и запыленными «котелками», а подальше в строгом порядке тянулась очередь куда-то во двор, охраняемый городовым. Оказалось – здесь клеймили весы, гири и аршины, любые «измерения мер», принесенные сюда в узлах или подвезенные возчиком. И это было новшеством в Петербурге, гласным контролем над торгашьей совестью. Во избавление от скуки во дворе играла шарманка, и продавец ваксы, положив свой короб на мостовую, рьяно начищал ботинки какому-то чиновнику, ползая у него в ногах.
Лазарев остановился, усмехнувшись: чего не увидишь в Петербурге, кругом контрасты! Он вспомнил, как удивился, когда, подходя на «Мирном» к устью Невы, заметил на берегу юрты мезенских рыбаков и возле них оленей… Будто жители Лапландии осели в царском граде!
Какой-то чиновник в толпе толковал по поводу новых порядков:
– Слишком много у нас было провинциального и, если хотите, московского!
Лазарев пошел дальше и вскоре приблизился к зданию Публичной библиотеки. Он вошел в главный вход и попросил служителя проводить его к библиотекарю.
– Идемте, батюшка-читатель! – воркующим голосом сказал служитель и повел Михаила Петровича в темную глубину коридора.
Дежурными библиотекарями были в этот день баснописец Крылов и автор грамматики Востоков. Какой-то старичок в передничке, в тюлевом чепчике с рожками на лысинке встретил Михаила Петровича и отвел в комнату, где принимали библиотекари. Заикающийся Востоков первый поднялся к гостю, невнятно представил ему баснописца и поспешил удалиться: он остерегался разговоров. Крылов сонливо оглядел моряка, прищурился, чуть покачиваясь, весь какой-то грузный, мягкий, похожий на шар, спросил:
– Бестужева, небось, хотите прочесть?
Почему именно Бестужев пришел ему на ум, Михаил
Петрович догадаться не мог. Наклонившись, он учтиво попросил показать новые английские книги по мореходству и, несколько смешавшись, назвал некоторые, не главные из них.
Но баснописец интересовался посетителем больше, чем названными им книгами, и был, казалось, в явной обиде за Бестужева.
– А Бестужева читали? – допытывался он.
– Нет, не приходилось…
– Как же вы, сударь, о своем морском и не осведомлены?
– Да я в плаваньи был два года.
– Позвольте фамилию. Я что-то не расслышал.
– Лазарев Михаил Петрович.
– Да вы, батенька, не ледовую ли эту землю искать ходили?
– Совершенно верно.
– Ну и есть эта земля? – затормошил его Крылов, ухватив пухлой рукой посеребренную пуговицу мундира.
– Есть! – не мог не улыбнуться его неожиданной горячности Лазарев.
– Так! – взгляд Крылова посветлел, баснописец весь как-то притих и наверное снял бы шляпу в смятении чувств, если бы она была на голове. Лазарев ждал, пока он заговорит, вопросительно глядел на старика.
– Сядемте! – предложил Крылов, подводя его к креслу. – Мир-то больше становится! Вот и еще, благодарение богу, есть где трудиться потомкам. Стало быть, неправ был английский мореход?
– Неправ.
– Ну и что вы оттуда привезли, позвольте узнать, с этой земли?
– Чучела птиц, всякие коллекции, но главное… больше ста счастливцев, разумею команду кораблей, тех, кто достиг материка.
Крылов его понял:
– Может быть, это и главное! – согласился он. И опять всполошился, вскидывая на Лазарева взгляд живых, насмешливых, теперь уже лишенных какой-либо сонливости глаз. – А кто знает обо всем этом?
Лазарев остановился, усмехнувшись: чего не увидишь в Петербурге, кругом контрасты! Он вспомнил, как удивился, когда, подходя на «Мирном» к устью Невы, заметил на берегу юрты мезенских рыбаков и возле них оленей… Будто жители Лапландии осели в царском граде!
Какой-то чиновник в толпе толковал по поводу новых порядков:
– Слишком много у нас было провинциального и, если хотите, московского!
Лазарев пошел дальше и вскоре приблизился к зданию Публичной библиотеки. Он вошел в главный вход и попросил служителя проводить его к библиотекарю.
– Идемте, батюшка-читатель! – воркующим голосом сказал служитель и повел Михаила Петровича в темную глубину коридора.
Дежурными библиотекарями были в этот день баснописец Крылов и автор грамматики Востоков. Какой-то старичок в передничке, в тюлевом чепчике с рожками на лысинке встретил Михаила Петровича и отвел в комнату, где принимали библиотекари. Заикающийся Востоков первый поднялся к гостю, невнятно представил ему баснописца и поспешил удалиться: он остерегался разговоров. Крылов сонливо оглядел моряка, прищурился, чуть покачиваясь, весь какой-то грузный, мягкий, похожий на шар, спросил:
– Бестужева, небось, хотите прочесть?
Почему именно Бестужев пришел ему на ум, Михаил
Петрович догадаться не мог. Наклонившись, он учтиво попросил показать новые английские книги по мореходству и, несколько смешавшись, назвал некоторые, не главные из них.
Но баснописец интересовался посетителем больше, чем названными им книгами, и был, казалось, в явной обиде за Бестужева.
– А Бестужева читали? – допытывался он.
– Нет, не приходилось…
– Как же вы, сударь, о своем морском и не осведомлены?
– Да я в плаваньи был два года.
– Позвольте фамилию. Я что-то не расслышал.
– Лазарев Михаил Петрович.
– Да вы, батенька, не ледовую ли эту землю искать ходили?
– Совершенно верно.
– Ну и есть эта земля? – затормошил его Крылов, ухватив пухлой рукой посеребренную пуговицу мундира.
– Есть! – не мог не улыбнуться его неожиданной горячности Лазарев.
– Так! – взгляд Крылова посветлел, баснописец весь как-то притих и наверное снял бы шляпу в смятении чувств, если бы она была на голове. Лазарев ждал, пока он заговорит, вопросительно глядел на старика.
– Сядемте! – предложил Крылов, подводя его к креслу. – Мир-то больше становится! Вот и еще, благодарение богу, есть где трудиться потомкам. Стало быть, неправ был английский мореход?
– Неправ.
– Ну и что вы оттуда привезли, позвольте узнать, с этой земли?
– Чучела птиц, всякие коллекции, но главное… больше ста счастливцев, разумею команду кораблей, тех, кто достиг материка.
Крылов его понял:
– Может быть, это и главное! – согласился он. И опять всполошился, вскидывая на Лазарева взгляд живых, насмешливых, теперь уже лишенных какой-либо сонливости глаз. – А кто знает обо всем этом?