Проще было в обширном доме Крузенштерна, всегда заполненном приезжими моряками. Куда только не ехали нашедшие себе приют у Ивана Федоровича! На Аляску и на Азов. Самые разные люди собирались здесь, но всех их объединяла неуемная любовь к странствованию, и всем им, казалось, не было места в столице! Здесь гостили мо­лодые мичманы Михаил Рейнеке и Павел Нахимов. Оба были хорошо знакомы Лазаревым: смуглый остролицый Рейнеке – моряк, ботаник и музыкант (необычайное соче­тание этих качеств отнюдь не удивляло Машу); Нахимов был выше, стройнее товарища, внимательней и молчаливей.
   – Вы очень добрый, наверное, – сказала Маша как-то Рейнеке. – А говорят, будто чрезмерная доброта ме­шает на службе.
   – Что такое доброта? – заинтересовался он. – Я ду­маю, сейчас, например, самая большая доброта, которую можно проявить к людям, – это поставить на фиордах и мысах маяки, высокие башни с огнями. Сколько людей спасем…
   Необычайность его мыслей повергла Машу в смуще­ние: вот о чем думает мичман!
   Павел Нахимов поспешил ей на выручку:
   – Не подумайте, однако, что он, кроме маяков, ничего не знает. У каждого из нас есть свое дело, которому мы поклялись посвятить жизнь. Иван Федорович когда-то вместе с Лисяноким поклялся завершить начатое Витусом Берингом изыскание в северных водах, Рейнеке – поста­вить маяки, я же… – Что-то помешало ему, и он не дого­ворил, а Маша не посмела докучать ему расспросами. В девятнадцать лет, – а старше, видно, никто из них не был, – клятвенное заверение дается особенно охотно и зву­чит всегда торжественно. Она прониклась значительностью сказанного ими и чувствовала себя осчастливленной их доверием.
   Ежедневно бывали здесь и другие незнакомые Маше моряки, по интересам своим и стремлениям подвижники одной и той же цели.
   Слушая их, Маша то загоралась их рассказами о даль­них плаваниях, то пугалась пропасти, которая лежала, казалось ей, между ними и чиновным, занятым собою Пе­тербургом. Столь необычным представлялось ей суровое братство моряков, привыкших к опасностям, рядом с ле­нивым, праздным существованием петербургских чинов­ников. Брат ничем we выражал своей неприязни чуждой ему столичной жизни. Но ей запомнился разговор с ним в первый день их приезда из Владимира, и теперь многое открылось в гостеприимном доме Крузенштерна.
   Иван Федорович как-то сказал ей смеясь:
   – Вы так следите за нами, словно все время ждете какого-то откровения. Вы смотрите на нас немного влюб­ленно, а мы этого не стоим. Хотите знать, так у нас те же пороки, что и в большом свете…
   – Не может быть! – вырвалось у нее.
   – А кого вы знаете в Петербурге? – просто спро­сил он. – Моряков и… светских бездельников, не так ли?
   Она не поверила, ее влюбленность в новый для нее круг людей не имела предела.
   От Ивана Федоровича она услышала об инженерах, промышленниках, ученых, по его словам, подвергающихся риску из-за вольнодумства попасть в опалу или остаться без средств. Он рассказывал ей об Афанасии Каверзневе, ученом-пчеловоде, естественнике, и даже вспомнил о кре­постном Савве Морозове, откупившемся в этом году и от­крывшем свое мануфактурное производство. Иван Федо­рович говорил обо всем этом, строго и даже поучительно.
   Маша уже сумела связать в своем представлении дея­тельность этих людей с подвигами моряков и поняла, чем вызвала в Крузенштерне недовольство собой. Она неосто­рожно в разговоре с ним умалила одних, полезных для государства людей, и возвеличила других. Но так ли это? В глубине души она еще не совсем соглашалась с Крузен­штерном, хотя и не смела с ним спорить.
   В доме Крузенштерна вставали рано, умывались по пояс ледяной водой, перед завтраком упражнялись на брусьях в пустой, отведенной для гимнастики комнате, дочери хозяина, гости, и среди них даже какие-то старики, оказавшиеся дальней родней Ивана Федоровича. Читали молитву все вместе, подойдя к большому киоту в столо­вой, но глядели больше не на иконы, а на портрет Петра, висевший на стене. Петра чтили в семье Крузенштерна, о царе-адмирале знали хорошо даже слуги. Сам Иван Фе­дорович в свои пятьдесят лет был юношески подвижен, бодр и, что особенно поражало Машу, нескончаемо весел. Иногда он играл с ней в прятки, высокий, большеголовый, седой, прятался в громадные шкафы, которыми был за­ставлен этот неуютный, холодный дом.
   Но было в этом доме другое, не сразу уловленное ею в мелочах быта и в склонностях к суровому распорядку жизни: культ Севера, пристрастие к его природе и людям. Никак не выраженное в речах, пристрастие это сказыва­лось и в подборе слуг, преимущественно из северян, и в стиле тяжелой мебели, и в том, что на десерт в обед по­давали морошку… Слуги отличались непозволительной, казалось бы, склонностью держаться на равной ноге с хо­зяином, отнюдь при этом не льстя ему и не впадая в какую-либо вольность. Убеждение, что все они «равны перед богом», а Иван Федорович ответственен и перед ними, проступало с такой непоколебимостью, что Маша терялась. Адмиральский дом казался ей каким-то игумен­ским затвором, описанным Вальтер-Скоттом, в котором и повара, и привратники – все рыцари.
   В этом доме жизнь шла размеренно, и вечера часто кончались чтением вслух новых, только что вышедших книг. Бывало, Маше предлагали занять место за круглым простым столом, среди гостей и родных, и прочесть оче­редную главу из описания путешествия Беринга. Она не догадывалась, как волнуют собравшихся кажущиеся ей обычными слова: «Неусыпное старание бессмертной славы императора Петра Великого о учреждении морского флота возбудило в нем охоту искать счастья своего в России». Для многих из гостей Крузенштерна, отцы которых подоб­но Берингу здесь «искали своего счастья», эта фраза зву­чала присягой.
   Не раз при Маше спорили о южном материке, и ее удивляло, сколь важно, оказывается, открытие его для разрешения других вопросов: о теплом и холодном тече­ниях, об уровне морей, о климатах, о прошлом земли. Иногда ей казалось, что, исходя из того, есть ли южный материк, можно прийти к еще более необычайным сужде­ниям о современной жизни. Крузенштерн говорил об уче­ном Лангсдорфе, живущем в Бразилии, во многом уповая на его помощь экспедиции, об астрономе Симонове, при­глашенном принять в ней участие, и Маша вспоминала беседы о неведомой Южной земле во Владимире, в саду, в дни приезда братьев.
   Загадочеее всех относишся к экспедиции Юрий Лисянский. Маша так и ее могла поднять из отрывистых его за­мечаний, верит ли он в существование Южной земли. Ои был очень близок с хозяином дома, вместе с ним пла­вал, но рано вышел в отставку и довольствовался теперь только изданием своих «Путешествий», с трудом напеча­танных лет семь назад и уже обошедших весь мир. Маша знала, что из присутствующих нет, пожалуй, кроме хозяи­на, более бывалого и сведущего в плаваньях человека. Он беседовал с Вашингтоном в Америке, был в Западной и Восточной Индии, в Южной Африке, он многое сделал, но рассорился с русским послом в Лондоне Воронцовым. Немало повредил Лисянскому и англоман адмирал Чича­гов, бывший у власти и добившийся даже смены образо­ваннейшего и могущественного одно время Мордвинова. Михаил Петрович особенно считался с его мнением, но Лисянский говорил обо всем желчно и неохотно:
   – Помните ли эпитафию на могиле Шелехова, напи­санную Державиным? – спросил он неожиданно Лаза­рева и, не дожидаясь ответа, прочитал:
 
Колумб здесь русский погребен,
Проплыл моря, открыл страны безвестны
И зря, что все на свете тлен,
Направил парус свой во океан небесный.
 
   – Да, «все на свете тлен», – повторил он. – Верне­тесь из плаванья, и будут ваши доклады лежать без толку в Адмиралтействе, коему меньше всего они потребны, милый Лазарев! И принесут они вам только пустые хло­поты. Какие богатства для науки уже оставили русские моряки! А кто воспользовался ими? Потому-то и думаю, что ваш успех не только от доблести вашей и вашего эки­пажа зависит.
   Нервное худое лицо его с большими глазами часто вздрагивало, он казался больным, а густые, вьющиеся во­лосы были разлохмачены. Лисянский тяжело переживал вынужденную свою отставку и втайне, может быть, зави довал Лазареву. Крузенштерн исподлобья наблюдал за ним не прерывая.
   Немного успокоившись, Лисянский сказал ласково, как бы желая смягчить горечь своих слов:
   – Справедливо будет привести сомнения адмирала Чичагова, касающиеся нашего флота. Они наигорше па­мятны мне. Коли не устраним повода для сомнений – не сможем быть уверены в собственных силах. Я имею в виду оказанную нам в кругосветном плавании помеху. Вот что писал Чичагов: «У них, сиречь у нас, – он с улыбкой взглянул на Крузенштерна, – недостаток во всем: не мо­гут найти для путешествия ни астронома, ни ученого, ни натуралиста, ни приличного врача. С подобным снаряже­нием, даже если бы матросы и офицеры были хороши, какой из всего этого может получиться толк?» Памятуя эти неопровергнутые возражения, я опрашиваю Лазарева: а каково у него со снаряжением и подготовкой?
   – На подготовку ни сил, ни времени не пожалею! – коротко ответил Михаил Петрович.
   Маша знала, что опасения, высказанные Лисянским, разделял и брат.
   Больше к этому разговору не возвращались.
   Как-то при Маше возник разговор, не менее ее встре­воживший. Случилось, капитан первого ранга Рикорд в добром своем слове об Иване Федоровиче сказал в Адми­ралтействе, что «пронесет Россия в века славу первого путешествия русских вокруг света, и Крузенштерну обяза­на она не только организацией, но и первой мыслью этого путешествия, если не считать готовившейся, но так и не состоявшейся экспедиции Муловского». Казалось бы, упо­мянул об этом Рикорд, и ладно! Мало прибавил нового к славе Крузенштерна, и морякам известно, что только из-за болезни глаз не может принять Крузенштерн участия в но­вом плаванье к Южному полюсу. Но нет, нашелся в го­сударстве «блюститель истины» в лице Голенищева-Кутузова и заявил о прискорбном забвении Рикордом заслуг императрицы Екатерины. Не Крузенштерн, дескать, а она, матушка Екатерина, предпринимала кругосветное путе­шествие еще в 1786 году. И предлагала возглавить эту экспедицию Георгу Форстеру, сподвижнику Кука, но по­мешала война с Турцией.
   – Право, слава в нашем обществе в одном значении с гордыней! – зло заметил Лисянский. – Чего доброго
   Иван Федорович окажется посягающим на лавры госуда­рыни-императрицы, а Рикорд – в ослушниках. Крузенштерн, мрачновато усмехнувшись, оказал:
   – Обо мне толковать, пожалуй, неинтересно. Что ка­сается Форстера, рекомендую Михаилу Петровичу чтить память этого человека и в морских записках его разоб­раться. Моряк был превосходный, а помыслами – чело­век необычайный, я судьбы поистине трагической. Жил он в Майнце, тамошний курфюрст пригласил его быть у него главным библиотекарем. Во произошла, как вы зна­ете, французская революция. Французы взяли Майнц, и немец Форстер поехал в Париж хлопотать о присоедине­нии Майнца к восставшей Франции. Впоследствии Фор­стер, никому ненужный, в том числе и нашей государыне, умер объявленный изменником! Что бы сказал Кук об этом «якобинце», своем сподвижнике, не знаю!.. А только знаю, что этот иностранец был не чета другим в России, и вольнолюбивым идеям, а не корысти привержен!..
   Он повернулся к Михаилу Петровичу:
   – Моряка Форстера Голенищев-Кутузов правильно помянул. О плаваньях его знать надо!
   Расходились поздно. Едва пробьет двенадцать – слуга Крузенштерна Батарша Бадеев, татарин, старый матрос, с громким лязгом выбрасывает тяжелый лист большого железного календаря в прихожей и возглашает во все­услышанье: «День прошел!»
   Маша внутренне поеживается: с покаянной ясностью возникает у нее ощущение безвозвратно ушедшего дня, который ничем полезным ей не пришлось отметить! Впро­чем, и старик Бадеев, кажется Маше, больше всех чувст­вует уход еще одного дня. Лицо его печально.
   Этот Бадеев ходил с Иваном Федоровичем в дальние вояжи, а теперь причислен к экипажу «Востока». Он был крепостным Крузенштерна, год назад жил в его поместье «Асе», где-то в Эстляндии. Выслушав предложение хозя­ина идти в экспедицию, Бадеев подошел к карте, долго смотрел на нее и, перекрестившись, сказал:
   – Что ж. Или мы последние у бога? Конечно, идти надо!
   Однажды, сменив лист календаря и возвестив о часе, он подошел к Лазареву, приодетый, строгий, спросил:
   – Дозволите на корабль, ваше благородие?
   И ушел, сдав дворнику обязанности по дому.
   Постепенно Маша стала осведомлена почти во всех делах брата. Заметив это, он ей оказал:
   – Вот уж и для тебя нет больше мифов! Все очень трудно и очень просто! Кажется, тебе уже не быть провинциальной барышней, гадающей на воске о своем счастье…
   Она грустно ответила:
   – А ты не думаешь, что от этого мне все тяжелей? Мне тоже хочется что-нибудь самой уметь делать. Но ведь не может быть женщина штурманом или лоцманом! Остается только жалеть об этом! Так широко, кажется, на свете и вместе с тем – так тесно! Ты уйдешь в пла­ванье, а я… Не могу же я вернуться во Владимир. Пойми, мне нечего там делать.
   – Но что должна делать девушка твоих лет? – про­бовал возразить брат, почувствовав вдруг, что доводы его неубедительны. – Вероятно, то же, что делают во Влади­мире другие?..
   Он произнес эти слова неуверенно, скорее по сложив­шемуся обычаю отвечать именно так, и она, не обидев­шись, рассмеялась:
   – А делать-то, выходит, там нечего…
   Брат молчал, поняв, что, привезя ее в Петербург, он явно в чем-то просчитался. Не в доме ли Крузенштерна передалось ей это томление по делу, по суровому подвиж­ничеству в жизни? В мыслях его опять мелькнуло о до­машней неустроенности моряков, и он почувствовал себя виноватым перед сестрой.
   – Вот привез тебя себе на беду! – сказал он.
   Но этому она воспротивилась изо всех сил и сделала вид, что готова вернуться во Владимир без всяких терзаний.
   – Я открою там ланкастерскую школу! – смирилась она.
   Она часто бывала у Паюсова на перевозе и слышала, что говорят матросы о ее брате.
   Лазарев водил на корабль охтинских мастеров и в спорах о продольной крепости судна, о «резвости» его на ходу выверял собственные представления о несовершенст­вах его постройки. И здесь поминали Крузенштерна, «Неву» и «Надежду», какого-то именитого корабельщика Охтина, живущего в Кронштадте. Брат не забыл ни о сомнениях Лисянокого, ни о Форстере, – часами рылся в адмиралтейском архиве и подолгу бывал у каких-то под­рядчиков, заготовлявших для кораблей продукты, удивляя Машу затянувшимися, как ей казалось, бесконечно долги­ми приготовлениями к выходу в море. Право, можно было подумать, что экспедиция уже началась с этих приготов­лений и бесед с мастерами…
   Брат возил ее с собой на верфь, где переделывали транспорт «Ладогу», переименованную в «Мирный».
   Пришла весна, и первые проталины заголубели на сне­гу. Еще недели две – и покажутся в небе журавли, держа путь на Онегу, выкинут первые почки молодые березки, и зацветет во дворе верфи низкорослая с раскидистыми ветвями черемуха. Звонче забьют колокола церквей, – сейчас звон их приглушен мутной пеленой туманов, – прояснится даль та окажется, что верфь стоит не так уж далеко от города. Приблизится Рыбная слобода, в бревен­чатых крепких избах ее девушки сядут плести сети и чинить старые паруса для баркасов. Придет пасха, в больших, пахнущих сельдью корзинах принесут на ко­рабли тысячи крашеных яиц. В этот день на корабли бу­дут допущены все женщины и дети из слободы, семьи ма­стеровых, начнутся песни и танцы на берегу. Маша пред­ставляла себя в их толпе и вспоминала праздники во Вла­димире, только здесь все приурочено к дням, когда спускают на воду или отправляют в море корабль. И Маше начинает казаться все навязчивей, что и она скоро куда-то поплывет… А в старой часовенке, излучаю­щей ночью на весеннем ветру тихий, дремотный свет гни­ющего дерева, местный псаломщик из староверов будет читать «Триодь цветную» и думать о кораблях, унесших с новыми легкими парусами и все зимние тяготы. Деревья на берегу обвяжут вышитыми рушниками, и празднично убранной станет казенная верфь. Затинув за пояс длинные русые косы, в байковых широких кофтах сойдут в лодку с пучками вербы зачахшие в домах мастерицы и возьмут весла онемевшими на холоде руками. И смотришь, лод­ками покроется река, а вечером зажгут фонарики, и роб­кое празднество это назовут карнавалом. Но «Мирному» и «Востоку» не дождаться этого дня, – кораблям идти в Кронштадт, а на них и мастеровым, нанятым Михаилом Петровичем. Он самовольничает, ссорится с чиновниками верфи, но добивается своего: до конца доведут все работы на кораблях местные мастеровые!
   Туда же перебираться и Маше, оставив обжитой дом на Выборгской стороне. Приезжал Андрей, старший из братьев, звал к себе, – тоже собирается в плаванье. Но Маша уже не в силах разобраться во всех их маршру­тах и не решается оставить Михаила. Кончается тем, что незадолго до того, как вскрывается Нева, очищая путь кораблям, в легких беговых санках опешит она с братом в Кронштадт. Там Рейнеке, Нахимов и Сарычев, открываю­щий в этом году навигацию по новым, выпущенным им картам.

ГЛАВА ПЯТАЯ

   Беллинсгаузен прибыл в столицу в конце мая, оставив в Севастополе семью, обжитой дом на Корабельной сто­роне и полюбившийся ему фрегат «Флора». На нем соби­рался Беллинсгаузен в это лето обойти Черное море, что­бы определить, наконец, с абсолютной верностью геогра­фическое очертание берегов, бухт и мысов. До сих пор не было такого точного описания, и это немало мешало опе­рациям молодого, набирающего силы Черноморского флота. Морокой министр вызывал Беллинсгаузена «для принятия некоторых поручений государя». Он писал об этом и в письме к вице-адмиралу Грешу, главному коман­диру флота. Никто не знал, что это за поручение, но Грейг отпускал своего офицера неохотно, лишаясь в его лице верного помощника. О знании им дела, о способностях его к гидрографии писал Крузенштерн, с которым Беллинсгау­зен вместе ходил в кругосветное плаванье на «Надежде».
   Хорошей рекомендацией ему послужила и происшед­шая три года назад стычка его с чиновниками из Депо карт Черноморского флота, жаловавшихся Адмиралтей­ству на то, что карты, утвержденные самим адмиралтей­ским департаментом, подвергнуты Беллинсгаузеном сом­нению. Фаддей Фаддеевич отвечал: «Сочинить карту мож­но в департаменте, но утверждать, доказать верность оной не иначе как можно токмо опытом». От затянувшихся спо­ров с чиновниками отрывало сейчас Беллинсгаузена высо­чайшее повеление прибыть в столицу.
   Беллинсгаузен был лет на десять старше Лазарева, в этом году отмечалось его сорокалетие, но выглядел он очень молодо. С годами полнел, однако полнота не утяже­ляла сильную, ладную его фигуру. Светлое круглое лицо его с высоким лбом я чуть выпуклыми глазами, казалось малоподвижным и даже ленивым, при этом он отличался неожиданной живостью характера. Он был прост с людь­ми и не терпел барственности. В небольшом селении, около города Куресааре, на острове Эзель, где родился Беллинс­гаузен, все жители были моряками. Управлять парусной лодкой должен был каждый с малых лет, как должен казак держаться на коне. Бывало, в непогоду, когда шторм захватывал в море рыбаков, церковный колокол звал на помощь, и все от мала до велика выходили на бе­рег, Беллинсгаузен-кадет спокойно выходил один в про­сторы Балтийского моря, ночевал в лодке, укачиваемый волной. И теперь, будучи капитаном второго ранга, мог спать в любую бурю, привязав себя к койке.
   Морской министр удивил его не назначением в плава­ние к Южному полюсу, – о такой экспедиции поговари­вали давно, – а равнодушием, с каким, передавая ему инструкции, оказал:
   – Я знаю, вы сделаете все возможное. Ну, а что выше ваших сил, – никто не потребует…
   Министр как бы подготавливал его к возможной неуда­че. Седенький, узкогрудый, с изящными тонкими руками, которые легко держал на столе, как пианист на клавишах, с лицом иезуита, в высоком вольтеровском кресле, он меньше всего походил на моряка, тем более на флото­водца. Впрочем, он и не старался им быть. Знатный эми­грант, беглец, отказавшийся от своей родины и принятый лишь царским двором, но не Россией, маркиз Жан-Фран­суа де-Траверсе, ныне Иван Иванович (так сам окрестил себя), был произведен в российские адмиралы. Он был, собственно, больше придворным, чем министром, умело прислуживал Аракчееву, но побаивался в душе своих под­чиненных, таких, как Крузенштерн или Сарычев. Они не­многого хотели от маркиза, лишь бы не вздумал сам плавать и не выдвигал на флот своих ставленников из иноземцев. Чувствуя ли слабость своего положения, или по мягкости характера, Иван Иванович проявлял себя «человеком покладистым», как говорил о нем старый Шишков, и по возможности старался не перечить вошед­шим в славу морякам.
   – Заботами государя императора снаряжена не одна экспедиция, – скучно говорил он с заметным акцентом, испытующе поглядывая на рослого Беллинсгаузена. – Из них порученная вам – самая гадательная по резуль­татам. Только от щедрости своей может государство еаше разрешить сей вояж, идя навстречу желаниям ученых, а также памятуя, что дальние сии экспедиции уже вошли у нас в славный обычай. Государь обнадежен мною в ваших стараниях, коих не пожалеете во славу России, и соизво­лил пригласить вас к себе перед вашим отбытием. О дне том…
   Зевота скривила его, все в морщинах, чуть припудрен­ное личико с маленькими, уныло торчащими усиками, и, подавляя зевоту, он быстро проговорил:
   – О дне том будете уведомлены.
   И вдруг, как бы желая расположить к себе моряка, стать тем самым Иван Ивановичем, о котором говорят, что «недаром француз может и в простачка сыграть», он при­щурился, качнул головой и, посмеиваясь, закончил:
   – Сочувствую, капитан, холодно, ветрено там, брр!
   Грациозно наклонил голову в знак того, что разговор окончен, и протянул немощную, тонкую руку с перстнем на указательном пальце.
   Вот он каков – маркиз Иван Иванович!
   Беллинсгаузен шел по коридорам Адмиралтейства и старался думать только о деле, отгоняя все неуместно ска­занное маркизом. Его манера держаться, царедворческая выспренность я любезность, не таящая ничего, кроме же­лания покрасоваться, были столь неприятны, что Фаддей Фаддеевич помрачнел и в сердцах крикнул замешкавше­муся швейцару:
   – Ты, что же, братец? Шинель!
   Он побывал вечером у Крузенштерна, успокоился, по­беседовав с ним. А на следующий день уже сновал по крон­штадтским мастерским, требовал уменьшить рангоут на «Востоке», сменить обшивку. Он успел узнать, как много сделано улучшений на кораблях по указаниям Михаила Лазарева.
   Собственно, осталось только еще раз проверить сде­ланное, вчитаться в реестровые книги, в отчеты и принять дивизию. Так официально назывался этот отряд из двух кораблей. Но оставалась непринятой… наука, – все то, что относилось к самой теории, к расчетам по проведению научных изысканий в море, к маршруту. По всем этим во­просам он беседовал с Сарычевым в его кабинете, беседо­вал о Гумбольте и Лапласе, о существовании годовых колебаний в морских течениях, о неведомой жизни в недрах океана, способах измерения его дна иа глубинах, недо­сягаемых для лота, и еще о многом таком, что обоих при­водило в волненье и что теперь представало во всей своей новизне и сложности. Оба, сняв мундиры и засучив рукава рубашек, забыв о различии в чинах и о времени, ползали по полу, расстилая огромные карты и громко споря, а иногда и запальчиво крича друг на друга:
   – Вы же за век не прорветесь сквозь туманы, если за­мешкаетесь здесь в июле… Эх, вы!
   Сарычев указывал толстым плотничьим карандашом севернее Новой Зеландии, грозно негодовал и слышал в ответ:
   – И вы не прорветесь, погибнете, упорствуя на своем…
   В эту минуту оба, казалось, забывали, что ведь Сарычев отнюдь не собирается сам к Южному полюсу.
   Тут же, приводя свои чувства в ясность, Беллинсгау­зен вздыхал:
   – Простите, Гаврила Андреевич!
   Маршрут между тем все подробнее разрабатывался.
   Слышно было, как во дворе падает земля и молоты со звоном бьют по камню, заглушая их голоса. Импера­тору было угодно видеть помещение Адмиралтейства иным, и рабочие трудились над возведением нового гра­нитного цоколя.
   Из окна виднелась Нева, несшая темносизые воды на­встречу солнечному заходу, окрасившему розовым цветом булыжную мостовую набережной. Ощущение вечера от­резвляло и успокаивало в споре.
   Сарычев тоже что-то извинительно бормотал, отходя к окну. Отпуская Беллинсгаузена, он вспомнил о Михаиле Лазареве с нахлынувшей теплотой:
   – Держит себя в деле с достоинством… Передавали мне: во все входит, и, знаете, с характером этот морячок!
   Он будто хотел заметить: «Каково-то вам будет с ним», но промолчал.
 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен встречался с Лаза­ревым и раньше, но близко знаком с ним не был. Лейте­нант принял на себя всю подготовку экспедиции. Его зна­ли все корабельные мастера на Охте и в Кронштадте, подрядчики и поставщики. Рассказывая Беллинсгаузену обо всем, что сделано им, он повторял: