– Неясность с начальствованием удлинит срок подго­товки экспедиции, – тихо сказал Лазарев. – Известно ли вашему превосходительству о готовности кораблей к вы­ходу? Готовы ли инструкции для экспедиции в Адми­ралтейств-коллегий?
   – Шлюп «Мирный» уступает в ходе «Востоку». Не­соответствие это может стать гибельным для дальней экспедиции. О том министру доложено. Рекомендую вам до вступления в должность начальствующего в экспеди­ции позаботиться обо всем, дабы быть наготове.
   – Имею ли на то полномочия?
   – Само время, интересы дела и ваше достоинство дают их вам, – строго ответил Сарычев. – Корабли ви­дели?
   – Не видел, ваше превосходительство.
   – Сперва корабли надо осмотреть, с портовыми слу­жителями о всех нуждах переговорить, а потом сюда явиться, и тогда уже в запросах своих никому не усту­пать, – назидательно и резковато заметил Сарычев. – Посчитаю сегодняшнее ваше посещение предварительным. А ждать нельзя, сейчас уже надо команды набирать.
   Негласно он предупреждал лейтенанта о том, что мо­жет ждать его в Адмиралтействе. Сам не раз боролся с рутиной и не мог пересилить заведенных порядков. А в юности немало страдал от случайных флотских «опекунов». Вдвоем с Беллинсгаузеном на байдаре отва­живался, бывало, в малознакомых морях на отчаянные переходы и знал, что департаментские сановники не пой­мут его рвения.
   – Разрешу спросить, ваше превосходительство, подоб­рана ли команда? Без Ратманова смогли ли найти и обу­чить матросов? Можно ли принимать, не проверив, тех, кого пришлют из рот?
   – А ты не жди Ратманова. Коли знаешь кого из матросов да мастеровых, записывай, назначай. Команда на тебе. Так и штабу велю передать от моего имени, – незаметно для себя перейдя на «ты», запросто сказал адмирал. И доверительно прибавил: – В свои руки коли дела не возьмешь, ничего не выйдет! Не так ли?
   И хотя этим признанием он как бы умалял честь Ад­миралтейства, в котором служил, и свою, Лазарев благо­дарно улыбнулся и с облегчением ответил:
   – Слушаюсь, ваше превосходительство.
   Лазарев попрощался и вышел. В Адмиралтейств-кол­легий он не нашел чиновников, ведающих отправкой экс­педиции. Оставив рапорт о прибытии из отпуска, покинул здание.
   Итак, он властен один, не дожидаясь старшего по экс­педиции, готовить корабли к походу!
   Тот же извозчик дотащил Лазарева на Выборгскую. Маша встретила вопросом:
   – Ну что? Видел корабли?
   Она знала о том, как не терпится Михаилу побывать на кораблях, назначенных в плаванье, и спрашивала об этом так, словно корабли стояли где-то поблизости на Невке.
   Она сидела на диване, совсем по-домашнему, в бархат­ном халате, опушенном беличьим мехом, как будто жила здесь не первый день. Это порадовало Михаила. А он-то думал, что сестре будет чуждовато, неприютно в его доме! Он вспомнил утренний разговор с ней и удивился: она была пытлива и насмешлива, а ведь, кажется, жила про­винциалкой… Или некое шестое чувство помогает ей разбираться в том, что может отпугнуть другого своей необычностью, или попросту все скрашивает ее милая девичья простота. Он подумал о том, что мало знает жен­щин и потому удивляется этой женской способности везде скрашивать жизнь своим присутствием. Вспомнил он и слова Головкина, сказанные как-то в своем кругу: «Мо­ряки пишут плохо, но чистосердечно, живут одиноко, но чувствуют остро, не избалованы и потому больше других стесняются женщин!»
   Потом сестра раскладывала на тарелки гречишники и заправленную в уксусе стерлядь, принесенные денщи­ком из кухмистерской, разливала вино.
   Он пообедал с сестрой, и только начало смеркаться, опять вышел из дома. Старик Паюсов ждал его и быстро повел лодку. В Рыбной слободе встретило их шумное сбо­рище обитателей этого дальнего района. Возле полуразру­шенного кирпичного завода, некогда при Петре поставляв­шего кирпич на постройку столицы, сошлись мастеровые и требовали у старосты отрядить их на работу в Охтин­ские мастерские. Один из мастеровых, вскочив на поваленную будку, кричал о том, что на Охте снаряжают в плаванье четыре корабля и подрядчики-немцы уже ведут туда своих людей, а им, слободским, несмотря на милость государыни, нет на корабли доступа.
   Лазарев знал, о какой «государевой милости» идет речь. Лет тридцать назад, когда бились русские с турками на берегах Рымника, шведский король двинулся войной на Россию, и жители Рыбной слободы поголовно пошли в гребцы на гребную флотилию, охранявшую прибрежье и шхеры. С тех пор в слободе стоит поставленный Екате­риной памятник рыбакам, и о нем, поглядывая в ту сто­рону, напоминал мастеровой.
   Лазарев присел на бревно, слушал. Староста, шуст­рый, остролицый старичок в чиновничьей фуражке, твер­дил:
   – Казенных людей хватает. – И разводил руками.
   Лазарев спросил мастеровых:
   – Тиммерманы[1] и купоры[2] есть среди вас?
   Голоса замолкли, из толпы не сразу ответили:
   – Есть, ваше благородие, а что до кузнецов, так нигде лучше наших не сыщешь!
   – То поглядеть надо, – намеренно недоверчиво про­тянул Лазарев.
   – А вы, ваше благородие, не бойтесь! Всей слободой ответим за своего мастера. Ни в чем иноземцам не усту­пим.
   – Так ли, староста?
   – Бывает, ваше благородие, что и не уступят, – пое­жился староста. – Но ведь голь перекатная, сами посу­дите, а те мастера – люди приличные! Иные из Лондона да Копенгагена…
   – А сам откуда? – прервал его Лазарев.
   – Сам я тутошний, – в замешательстве буркнул ста­роста, колючим взглядом устремившись на офицера.
   И вдруг кто-то из толпы тоненьким голосом пропел:
 
С деревни Лишней
Барона Клишни,
Приказчик верный
И врун безмерный!
 
   – Прикажите им замолчать, ваше благородие! – роб­ко сказал староста. – Сил моих нет. У Остзейского ба­рона Клишни сколько работал, таких не встречал!
   – Завтра на Охту десять мастеров пришлешь ко мне! – приказал Михаил Петрович, указывая на собрав­шихся. – И пусть сами выберут лучших – тиммерманов да кузнецов! Спросить лейтенанта Лазарева.
   – Много благодарны, ваше благородие, – донеслось ему вслед.
   И как вздох раздалось где-то сзади:
   – Ла-за-рев.
   Он хотел лишь узнать о мастерах, можно ли будет заменить ими недостающих и нерадивых, а вышло так, что в ссоре со старостой принял их сторону. Оказывается, не один десяток мастеровых слоняется без дела по городу. Он поймал себя на том, что сам бы с удовольствием при­нялся вместе с ними за работу. Странная, казалось бы, тяга к плотницкому труду для человека, которому делом жизни стала мореходная наука. Один вид недостроенного корабля таил в себе столько заманчивого, призывного к труду и плаванью!
   На Охтинскую верфь прибыл Лазарев уже к вечеру. Шлюп «Восток» стоял в черной воде, – «полынной», как говорили здесь, – едко пахнущей ворванью и канифолью. Пусто было на палубе, поблескивающей медью крепле­ний, и, казалось, ветра просили приспущенные, поникшие паруса. Темные контуры опустевшего эллинга, из которого недавно вышел корабль, высились сзади и закрывали своей тенью палубу, как бы защищая ее от непогоды.
   Корабль стоял, возвышаясь над низенькими домами и заборами, словно один перед всем миром, и было в его очертаниях что-то неизъяснимо печальное, напоминающее отставшего в пути человека. Рабочие уже разошлись. Матрос-охранник дремал в натопленной до зноя избенке.
   Лазарев знал: зимой замирает верфь, но к весне во всем здешнем корабельном крае станет шумно. Явятся мастера в длиннополых сюртуках, похожие на купцов, каждый в сокровенном раздумье над закладкой нового корабля. Вспомнилось Лазареву, как, бывало, вычертит мастер на песке тростью «проэкторию» корабля, а подруч­ный наложит жерди по этим его линиям, приволокут тя­желую колоду в киль, на месте шпангоута кинут голые ветви и позовут рабочих. «Ведаете ли?» – спросит мастер старших. И самые опытные ответят: «Что укажешь, тому быть, а судить после будем». «Запоминайте», – ска­жет мастер. Редко мастера разговаривают меж собой о закладке, но вспоминают отошедшие в прошлое бриган­тины и кочи, которые когда-то строили.
   Лазарев видел, что шлюп «Восток» построен по типу «Кастора» и «Полукса» – старых, давно знакомых ему кораблей.
   «Мирного» на Охте не было. Он находился где-то в пути и, по словам Сарычева, еще меньше, чем «Восток», был приспособлен для дальнего плаванья.
   Лазарев долго ходил по палубе «Востока», спускался в трюм, присматриваясь ко всему и свыкаясь с мыслью, что на этом корабле или на «Мирном» предстоит ему идти в плаванье, которое Сарычев назвал сегодня «заключи­тельным для мореходной науки».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

   Весть о том, что барин отдал его в рекруты, застала Абросима Скукку в Коломне, на службе у купца, торго­вавшего кожами. В столице немало жило переведенных на оброк крестьян, из Пошехонии – саечников, хлебников, из Ярославля – каменщиков, из Рязани, откуда был ро­дом Абросим, – кожевников. В замшелой от сырости избе во дворе купеческого дома трудился Абросим над выделкой сыромятных кож. Был он здесь старшим, помогали ему Мафусаил Май-Избай и двое вольноотпущенных, но безземельных бедняков.
   – Это за что же меня? – спросил Абросим хромого фельдфебеля, передавшего ему какой-то пакет.
   – Вернешься – спросишь, – хмуро ответил фельдфе­бель и заковылял к выходу.
   – Лет через двадцать, – подсказал кто-то, – коли не помрет барин.
   Мафусаил Май-Избай оторвался от дела и сказал товарищу:
   – А ты не очень жалей… Может, дальние края пови­даешь и деньгу скопишь!
   И пропел:
 
Я семью и мать оставил
Только б море повидать.
 
   Пел он хорошо. Абросим заслушался.
   Дня через два тот же фельдфебель принес и Мафу­саилу барский приказ – отбывать рекрутчину. Староста в селе, видать, не нашел никого другого, барин согла­сился: зачем посылать в город людей, когда там уже есть Май-Избай и Скукка.
   Мафусаила Май-Избая прозвали «старцем». Было ему не больше тридцати, но склонность к раздумию и медли­тельность движений соответствовали, по мнению товари­щей, библейскому его имени. «Эх ты, Мафусаил, гово­рили ему, для тебя и двести лет не возраст, а по спокой­ствию твоему – всю тысячу проживешь».
   «Старец» привык к подшучиванию над собой и в ответ добродушно ухмылялся, чем-то даже нравились ему эти шутки. Хоть именем своим, а стал он среди людей приме­тен! Помещик, пославший его на цареву службу, не знал его способностей к какому-либо ремеслу и числил в опи­ске «пахотных мужиков». Перед тем же, как отдать его в рекруты, помещик отпустил на оброк в город вместе с другими мужиками. Сделал ли он так для того, чтобы меньше было в деревне слез да хлопот на проводах, – понять было трудно.
   Прошла неделя и, простившись с приказчиком, они вдвоем – Май-Избай и Скукка —направились в экипаж­ную казарму на Фонтанке, недалеко от Калинкина моста.
   – Жил я ладно, – с сожалением, как бы прощаясь с прошлым, говорил Абросим, – год, почитай, сам себе хозяином, даже грамоте у дьячка научился. Только б го­лова была, тогда и в городе не пропадешь, и себя, и ба­рина, и дьячка прокормишь!
   В рыжих домотканных армяках, с мешком на вере­вочке, перекинутым через плечо, в чистых белых лаптях, сплетенных еще в деревне из березовой коры, были они приметны среди прохожих строгой своей бедностью, но в кармане хранили не малые для дворовых людей деньги, – каждый около полтины медью.
   В казарме унтер, принимавший рекрутов, косо погля­дел на них и процедил в раздумье:
   – Пахотные? Ничего не умеете? Барин, небось, бед­ный… Известно, умельцев своих не отдаст. В солдаты бы, оно проще!..
   Мафусаил Май-Избай согласился:
   – Конечно, в солдаты – чего проще! И всё – земля под ногами!
   Но им было предложено явиться к морякам, и они оро­бели. Похоже было, что Май-Избай забыл песню, которую недавно пел в доме купца. В то же время он испытывал чувство неловкости за себя, будто сам, никогда не видев моря, напрашивался во флот.
   Унтер сидел за грубым самодельным столом под боль­шим портретом царя, рослый, в черной морской форме, с узкими погонами, которые топорщились дужками, гово­рил намеренно сурово, по глядел пытливо и снисходительно. Иногда он переводил взгляд на большую березу, видневшуюся из окна, она росла в конце двора, белея гладким, точно обструганным, стволом.
   – Идите за мной! – сказал унтер, привел их к березе и скомандовал: – А ну, наверх! Живо!
   И когда новички вмиг оказались на верхушке дерева, испуганно взирая оттуда, унтер удовлетворенно прого­ворил:
   – Ловки! Ничего не скажешь!
   Возвратясь с ними в комнату, унтер уже дружелюбно объяснил:
   – Иные не сумеют на березу влезть, и на мачту им, стало быть, трудно будет. Скажут: голова кружится. Да и по ловкости сразу поймешь, каков человек. Учить вас будем. Поучим – отдадим в экипаж. Ну, a там на корабли, захочет начальство – В тропики зашлет, захочет – в мартузы[3] пошлет.
   Новички с месяц не видели никого, кроме унтера. День уходил на шагистику и муштровку. Иногда казалось им, что на всем свете существует, кроме них, только один унтер. Вокруг казармы никли к земле покривившиеся срубы помещичьих особняков с чахлыми садами и дорож­ками, засеянными ромашкой. Тут же воздвигались новые кирпичные дома – застраивалась Коломна. По Неве мед­ленно плыли какие-то шхуны, и лоцман, сняв шляпу, рас­кланивался перед гуляющими на берегу. Дальше, вверх по Фонтанке, тянулись за чугунными решетками заборов выложенные гранитом особняки «державного града», с полосатыми, как шлагбаумы, будками сторожей. Там стояла деревенская тишина, а по воскресеньям чиновники ходили на болото стрелять куликов.
   Унтер однажды водил рекрутов на Невский. Они про­шли строем – обитатели коломенской казармы, – рота поступивших на морское обучение помещичьих слуг. Было их человек сто.
   Бородатые кучера в длиннополых кафтанах, похожие на ряженых, продавцы сбитня да крикливые селедочницы с пахучими узкими корзинами за плечами приняли их за строителей Исаакия и быстро закрестились.
   Унтер заметил, велел подтянуться и петь. В первых рядах затянули:
 
Царь да батюшка родимый
Нас отправил на моря.
 
   Обманутые кучера рассердились на унтера. Прохожие оглядывались. С Лазаревского кладбища на Невский вы­ползли какие-то старушки в черном и неодобрительно глядели на рекрутов. Можно ли петь на Невском? Ново­бранцы приумолкли, и унтер смирился.
   Прошел еще месяц, рекрутов одели матросами и рас­пределили по экипажам. Перед отправкой из казармы они впервые увидели офицера и поняли, что унтер еще не такой большой чин. Май-Избая и Скукку направили в учебный отряд на Охту. Здесь оба они пристрастились к плотничьему делу. Первое знакомство с кораблем вы­звало в Май-Избае чувство робости и скрытого обожания.
   Только так можно было оказать о том, что испытывал он, ступая по кораблю, поглаживая по ночам, чтобы никто не видел, точеные перила и ровное дерево мачт… Каза­лось, он давно стремился попасть на корабль, и та песня, которая однажды запала ему в душу, выражала самые затаенные его чувства.
   Его еще держали на обучении, приставив к тиммерману из шведов, человеку небольших помыслов, привязан­ному к небогатой своей дачке на берегу, которую сдавал на лето, к садику, к тихому, уютному жилью. И тогда Май-Избай вспомнил, что где-то в городе живет родст­венник его по матери – старый матрос Иван Паюсов, не очень любящий деревенскую свою родню, но безмерно ею чтимый. В отпускной день отыскал он Паюсова на Невке, у перевоза, в доме, построенном из толстых дубовых бре­вен, и предстал перед стариком, читавшим за самоваром номер «Русского инвалида».
   – Что тебе? – спросил он матроса, оторвавшись от чтения.
   В доме никого не было, если не считать младенца, вы­глядывавшего из тряпья в деревянной люльке под потол­ком. Но именно на эту люльку и глядел сейчас в тяжелом недоумении Май-Избай, удивляясь про себя, неужели у старика Паюсова, до сих пор бездетного, завелся ребенок.
   – Кто ты? – повысил голос старик.
   – Сын Параши Кобзевой, что замужем за Игнатием из Дубков, двоюродным братом вашим…
   – Когда отвечаешь, чей сын, надо называть сперва отца, а не мать, – прервал Паюсов. – Стало быть, сын двоюродного моего брата Игнатия. Садись. Девять у меня двоюродных-то. Игнатия хуже всех помню. Жив, здоров? А ты? Давно в матросах?
   – Полугода нет.
   – И что ж? Небось, бежал бы, коль мог, на волю…
   – Зачем? – с обидой ответил Май-Избай. – Только на корабле и воля!
   – Воля? Что же у вас боцмана, что ли, нет на ко­рабле? – почти возмутился Паюсов.
   – Я корабль полюбил, мне на корабле воля… На море служба куда лучше барщины! – твердо сказал Май-Избай, выдержав недобрый взгляд старика.
   Оба помолчали. Паюсов налил гостю чая, угостил баранками и отошел к люльке.
   – Чей же это у вас? – осмелился спросить Май-Избай, глядя на ребенка.
   – Чей? Мой! Раз живет у меня – стало быть, мой.
   – Живет, – повторил гость. – Ему с год. Знает он, где живет? А хозяйка где, мать?
   – Этого и я, брат, не знаю, – спокойно отозвался Паюсов. – Моих уже, считай, под тридцать набралось, моей фамилии, молодец к молодцу! Лет до трех держу, потом в деревню! Бывает четверо-пятеро в доме тол­кутся.
   Май-Избай силился понять, смешно моргал глазами, и старик, как бы пожалев его, объяснил:
   – Подкидыши они, понял? Что ни год подбираю на Невке. Родителям не нужны, а мне – забота… Иной, правда, за перевоз накинет: «На тебе, Иван Власьич, на сирот твоих». Так и содержу. Вырастут – соберу у себя, на флот отдам. Люди будут!
   – На флот ведь!.. А надо мной смеялись! – с легким укором заметил Май-Избай.
   – Город наш такой, – помедлив, сказал старик в свое оправдание. – Трудно человеку верить. Князья у нас жи­вут, цари, бродяги, чиновники… татары, немцы, шведы, финны, – город, что Вавилон. И о воле каждый по-своему судит. Ну, а ты правильно оказал: на корабле вольготней. Еще толкуют о «крестьянской воле», но до той воли трудно дожить, а будет!..
   – Неужто будет? – удивился Май-Избай.
   – А как же не быть, коли люди сами неволю, как личину сбросят, коли сами на ноги встанут. Попробуй, помешай им. А наш-то северный, архангелогородский, человек первый к воле тянется… Только о ком говорю? Не о барской челяди. Без барина что швейцару делать? За кем дверь закрывать? О тех говорю, кто себя в этой жизни нашел и за дешевой копейкой не погнался.
   Они много в этот день говорили о том, как понимать волю, и расстались довольные друг другом. Постепенно подружились. Обещал Паюсов вскоре помочь двоюрод­ному племяннику, – выпросить для него место на корабле, уходящем в плаванье. И сделал это, встретив Михаила Петровича на перевозе.
   Летом выпало Май-Избаю и Скукке вместе плавать на корабле в балтийских водах, а осенью, возвратясь, числился Май-Избай в экипажной команде помощником тиммермана.
   Приходил он теперь запросто с товарищами своими к старику Паюсову. Кроме земляка Скукки, бывали с ним матрос Киселев из Казани и архангелогородец Данила Анохин.
   Анохин был из «зуйков», – так обычно звали поморы мальчиков, поступивших в услужение, уподобляя их той ничем не приметной серенькой птичке, вечно кружащейся на промыслах, там, где ловят рыбу. Данилка-«зуек», по­могая рыбакам, получал за лето пуда два сушеных тре­сковых голов, старые сапоги и сколько хотел битой бере­говой птицы одного с собой имени. Птицу эту он всегда отгонял, думая, неужели и сам он такой же прожорливый и надоедливый. Попав в матросы, он обрел этакую показ­ную степенность, стараясь ходить вразвалку, медленно, и все потому, чтобы не быть похожим на эту ненавистную, всегда мечущуюся птицу. О южном материке Данилка слышал много поморских сказаний и утверждал, что стоит лишь выследить, куда идет кит, – и подплывешь к этому материку. Анохин знал грамоту и читал Киселеву помор­скую книгу в жестяных «щипках» на страницах – она пахла рыбой и морской солью —о мурманском рыбаке Фроле Жукове, ходившем во святые места и в Италию. Анохин был белокур, приземист, Киселев – смугл и то­нок; сразу видно «с разных полюсов», говорили о них. Но из каких только краев не было в экипажной казарме: татары, финны, эстонцы, – прав Паюсов, в Петербурге, как в Вавилоне!..
   Киселев отнюдь не держал себя начальнически, но ста­рик Паюсов чувствовал мягкую его, неусыпную власть над товарищами, потому ли, что было у юноши на душе спо­койнее и устроеннее, чем у них, и в нужный момент спо­койствие это заменяло опыт? Киселев оказался из тех «бывальцев», которые, собственно, еще нигде и не бы­вали, но привыкли, ничему не удивляться, столь много постигли они по книгам. От этого была в нем чудесная ласковость к людям, ничем не омраченная чуткость и вме­сте с тем какая-то обостренность восприятия. По Невскому он ходил словно по первопутку, а здесь, в доме Паюсова, сидел, будто в глухом бору. Но был он великий умелец до всего «рукодельного», мастерил даже деревянные часы. Все гости Паюсова любили песни. Собираясь в его доме, они особенно часто пели полюбившуюся старику «Матросокую заповедь»:
 
На Васильевском славном острове
Молодой матрос корабли снастил,
Корабли снастил и загадывал,
Как пойду, куда, где расстануся,
Рыбаком ли где кончу век я свой,
Иль в волнах морских обрету покой.
Только знай, жена, на судьбу свою
Никогда нигде не пожалуюсь,
Что видал – видал, что терпел – терпел,
Оттого ли мне столько в жизни дел,
Оттого ли я лишь душой томлюсь,
Коль корабль мой наплаву стоит?
 
   Плакал младенец в люльке, напуганный голосами, его брали на руки матросы. Боязливо жалась у дверей при­шедшая к старику «баба-неуделка», так звали Маркеловну, расторопную вдову из слободки, поочередно помо­гавшую в холостых матросских домах по хозяйству. Ча­дила лампа, косматые тени метались на стенах, завешан­ных иконами и лубками, хлопал ставнями ветер, и где-то на перевозе ожидали Паюсова. Но старику ни до чего не было дела! Он весь отдавался песне. Только проводив гостей, выходил на ночь к инвалидной своей команде, при­тихший и поласковевший, словно после молебствия.
   Прошел месяц с того дня, когда встретил Паюсов Михаила Петровича на перевозе. Зима, наконец, вошла в силу. Река лежала в снегу, свернувшись калачиком, от­деленная от берега еле заметной кромкой. Снег завалил дороги, запорошил дома и поднялся над берегом огромной горой. В морозном воздухе стали отчетливее слышны гудки мастерских, расположенных на берегу, и звон ко­локольцев. Тройки мчались через Охту мимо верфи и эки­пажных казарм.
   Однажды лейтенанту Лазареву сказали, что его ждут выстроенные на палубе матросы, готовившие корабли в плаванье.
   – С вами просятся в вояж, добровольцами, – доло­жил дежурный офицер.
   Был вечер. Лазарев в шубе, накинутой поверх шинели, вышел к матросам и, вглядываясь в темную, замершую при его приближении шеренгу, спросил:
   – Знаете ли, что ждет вас, братцы? Куда проситесь, на что идете?
   – Так точно, ваше благородие, знаем! – раздалось в ответ.
   – Землю искать, ваше благородие! – ответил Абросим Скукка.
   Его поддержали:
   – Нашли же мы, русские, земли в Америке, насе­лили их…
   – Мы, русские! – повторил вслед за ними Лазарев. Он твердо решил не брать на корабль иностранцев и теперь разговор с матросами как бы укреплял его в этом решении.
   – Есть ли среди вас матрос Май-Избай?
   Он помнил просьбу Паюсова и хотел, чтобы Май-Из­бай рассказал здесь о себе и своих товарищах.
   Май-Избай вышел вперед и вдруг в охватившем его волнении снял шапку. Сзади что-то шепнули ему, но он не слышал, голосом сильным и звонким, как бы давая клятву, сказал:
   – Крепостной я, помещика Топоркова дворовый, учился в городе, в матросы взят. Примите к себе, ваше благородие, ничего не страшусь, одного только: на берегу остаться… И они также… – Он показал взглядом на това­рищей.
   Лейтенант понял, что всякие расспросы могут лишь оби­деть этого человека, доверившего ему лучшие свои чувства и свою жизнь, которой, сложись все иначе, владел бы по­мещик Топорков, никогда бы не услышавший от своего дворового таких слов.
   – Надень шапку. Экий ты, братец! – проворчал лей­тенант и скомандовал: – Разойдись!
   Он тут же приказал подать ему описок добровольцев.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   Петербургские знакомства принесли Маше и радости, и огорчения. Хорошо было на катке в Петергофе, куда возил ее брат Алексей: роговая музыка, танцы «а льду, маскарад, огни фейерверка, шутливо-светские разговоры, в которых надо не растеряться и не обнаружить свою про­винциальность. Интересно еа вечерах у Карамзиных, где довелось ей встретить адмирала Шишкова, Дениса Давы­дова и мимоходом Пушкина. Пушкина лицейской поры, бурного, ясноглазого, с твердым, стремительно выдвину тым вперед подбородком и следами конфетти в рыжеватых волосах после бала, на котором уже успел побывать. Здесь бывали три брата Лазаревых, и надо было видеть, с какой ревнивой гордостью держали они возле себя се­стру, статную, с открытым, смелым лицом, взволнованную ощущением своей молодости и красоты. С каким милым недоумением, не умея скрыть своих чувств, глядела она на чопорных старух, окаменело сидевших у камина, и на без­заботно болтливую княжну Чибисову, племянницу хозяи­на дома. Машу одинаково отпугивала и беспечность, и скаредность мысли.