– Вы здесь не верхом! Подите наденьте полусапожки.
   Глава огромного государства, а по его воле и все его сотрудники тратили свое лучшее время и силы на такие пустяки! Между тем, взвалив на себя работу, с которой не справился бы и Великий Фридрих, Павел вместе с тем слишком переобременил и своих подчиненных. Расширяя непомерно с каждым годом власть и обязанности губернаторов, он обратил в пословицу выражение положение хуже губернаторского, и теперь еще применяемое к людям, обездоленным судьбой. В смысле порядка не только административного, но юридического и фискального, компетентность и ответственность этих чиновников не знали границ и обязывали их, например, возмещать из собственных средств убытки пострадавшим от покражи в почтовой карете!
   Никто не может надеяться угодить этому требовательному государю, потому что, всегда настойчивый в своих желаниях, Павел часто сам хорошенько не понимает, а иногда и вовсе не знает, чего хочет. Он хочет, чтобы мундир его солдат, в отношении цвета и покроя, был точной копией прусского образца. Но он требует также, чтобы местные фабриканты сукон, изготовляемых для этой цели, пользовались определенными красящими веществами, при помощи которых, по заявлению торговцев, невозможно получить необходимый темно-зеленый оттенок. Последствием было то, что вице-президент Мануфактур-коллегии, Александр Саблуков, был отрешен от должности и получил предписание немедленно выехать, несмотря на серьезную болезнь, из С.-Петербурга. Из-за этого его разбил паралич.
   Форма, в которую Павел постоянно облекает проявления своего неудовольствия, обыкновенно так же оскорбительна, как ничтожны вызвавшие его причины. С первых же дней царствования служивший у него секретарем князь Андрей Горчаков услышал от него следующее:
   – Что ты о себе вздумал, что раз ты племянник Суворова, обвешан крестами, то можешь ничего не знать и ничего не делать?
   Павел знал и помнил некоторые решения Фридриха, облеченные в форму эпиграммы. Он стремился подражать и им; но не сохраняя этого упражнения в остроумии в тиши своего кабинета, не предоставляя попечению своих секретарей сглаживать его остроты, он говорит их открыто, он предает гласности в официальном органе, где появляются служебные приказы такого рода:
   «Поручик такой-то был исключен из списков, потому что числился по ошибке умершим. Он просит быть восстановленным в должности, потому что жив. По сей причине отказано».
   Или:
   «Лейб-гвардии Преображенского полку поручик Шепелев выключается в Елецкий мушкетерский полк за незнание своей должности, за лень и нерадение, к чему привык в бытность его при князьях Потемкине и Зубове, где вместо службы проводили время в передней и в танцах».
   Совершенно в духе тех замечаний, которые писал на полях друг Вольтера, но гораздо менее сдержанно, вдохновение Павла затрагивало, иногда и некстати, даже литературные погрешности, встречавшиеся, по его мнению, у писавших ему лиц. Он велел написать одному из них:
   «Государь Император, получив сего числа рапорт ваш, коим доносите, что вследствие Высочайшего повеления, вам данного, все вами выполненобудет, указать соизволил: дать вам знать, что выполняютсялишь тазы, а повеление должно исполнять».
   В подобном способе действий можно угадать с его стороны отчасти воспоминание о педагогических приемах Бехтеева, отчасти же, хотя Павел и хвалился, что ненавидит прессу, бессознательное на этот раз подражание любимым приемам Екатерины, которая, как мы знаем, охотно прибегалак этому новому для того времени средству борьбы. Но Павел обнаруживает в этой области необыкновенное отсутствие меры и приличия.
   Примешивая часто грубую ругань к своим приказаниям и замечаниям, он дошел до того, что привык употреблять слово дуракбез всякого разбора. Письменно, или устно, он посылает его кому попало, не считаясь с возрастом и чином: военному министру Ливену за то, что он нечаянно ошибся при чтении рапорта; вице-канцлеру Панину за то, что он, без разрешения, выдал паспорт курьеру австрийского посла, Кобенцля, и одному незнакомцу на балу «за то, что он ротозей».
   Его не останавливает ни чувство, ни требование приличий. Он грубо выслал из Павловска, заставив немедленно уехать, старика графа Строганова. Этот человек, в течение многих лет обедавший за царским столом и пользовавшийся исключительным расположением и величайшим вниманием, имел дерзость сказать, что после полудня будет дождь, когда государь желал идти гулять!
   Долго нравиться ему – невозможно, так многочисленны способы оскорбить его желания и столько вкладывал он никогда не дремлющей изобретательности в изощрение своей способности к критике и привычки всех подозревать. Толкая его на устройство в высшей степени инквизиторского и до крайности полицейского образа правления, подкараулила и поймала его третья крайность, которой поддалась его склонность к подражанию: точнее всего он скопировал французский комитет общественного спасения.
IV
   Павел воображает, что может за всем уследить с Павловской башни. Но обширное государство, на которое он захотел распространить подобный надзор, не поддается его личной бдительности. Поэтому, несмотря на его желание самому изображать у себя полицию, он начинает беспредельно увеличивать число набираемых для этого помощников. Он дошел, наконец, до того, что стал хвастаться, будто у него их столько же, сколько Россия насчитывает помещиков, и, правда, он ото всех требует подобных услуг. Его чиновники, конечно, все без исключения принуждены нести эти обязанности, и в декабре, например, 1799 года генерал-прокурор Беклешов и статский советник Николаев должны отправиться в поездку, чтобы представить донесение о поведении в Москве какой-то княгини Долгорукой, или разузнать в Шклове, как живет там бывший фаворит Екатерины Зорич.
   По духу это тог же режим, который свирепствовал во Франции с 1792 по 1794 год.
   В С.-Петербурге военный губернатор Архаров и комендант Шейдеман действуют в том же направлении с такой строгостью, что даже на чисто увеселительных сборищах, как вечера или балы, приходилось мириться с пребыванием пристава в полицейском мундире. Павел дает небывалое развитие деятельности черного кабинета. Он велит там прочитывать даже письма его невестки, будущей императрицы Елизаветы Алексеевны, к матери, и один почтовый чиновник умолял великую княгиню отказаться от употребления симпатических чернил, потому что «есть средства на все».
   Помимо этого надзора политического характера, повсеместная полиция наблюдает также за строгим исполнением массы правил, касающихся не только формы шляп и покроя платья. У ворот столицы на огромных досках написаны многочисленные предписания, с которыми жители обязаны сообразоваться, остерегаясь особенно произносить слово курносый, в котором может скрываться непочтительный намек. Для иностранцев те же требования сопровождаются угрозой неизвестного наказания. Другие еще более подчеркивают сходство с теми самыми французскими республиканцами, которым Павел начинает подражать и принципы которых он отвергает, следуя в то же время их приемам. Это явление довольно обычное в истории. В апреле 1798 года рижский военный губернатор Бенкендорф получил приказание задержать на границе и отослать в С.-Петербург трех французов, о прибытии которых в Россию было получено извещение. В то же время право въезда в страну для их соотечественников всех званий было поставлено в зависимость от особого разрешения Его Величества в каждом отдельном случае. Через несколько дней эта мера была распространена на всех иностранцев. Исключение было сделано для дипломатических агентов, их курьеров и высокопоставленных лиц; но в июле, когда принц Гессен-Рейнфельский приехал на границу с паспортом, выданным графом Паниным, Павел грубо приказал вернуть его обратно, как не получившего надлежащего разрешения.
   Целью подобного преследования было – предохранить Россию от революционной заразы; но и внутри своего государства Павел умножает заставы и опыты политической предосторожности, проявляя вместе с тем по отношению к своим собственным подданным все более усиливающийся деспотизм. Подобно слову курносый, он запрещает им пользоваться многими другими словами, употребление которых по разным причинам оскорбляет его слух: например, общество, гражданини даже отечествоподверглись запрещению.
   Независимо от соображений политического характера, сын Екатерины хочет добиться еще литературного пуризма, которым, как мы видели, он увлекался. С 23 декабря 1796 года циркуляром князя Куракина, тогдашнего генерал-прокурора, он велел предписать лицам всех чинов, состоящим на государственной службе, «употребление языка более правильного, чем тот, которым они обычно пользуются при письмоводстве». Но и тут он проявляет самый необдуманный произвол, а именно предписывая заменить некоторые русские слова иностранными: стража– татарским словом караул; отряд– франко-немецким деташемент; врач– польским лекарь.
   Эти нелепости происходят единственно от каприза. В общем, однако, деспотизм Павла, его манера вмешиваться в домашнюю жизнь своих подданных имеют главным своим источником созданное им себе представление о патриархальном значении своей роли, которое он связывает с учением о государстве-провидении, исповедуемом им незаметно для самого себя, тоже вместе с якобинцами, которых он ненавидит. В отношении своих подданных он смотрит на себя, как на отца, на обязанности которого лежит забота о детях. Он вмешивается в домашние распри, семейные интересы и мелочи домашнего хозяйства. Он добивается согласия от княгини Щербатовой на примирение с сыном, пригрозив ей заточением в монастырь. Он запрещает госпоже Хотунцовой отправиться на богомолье в Бари для поклонения мощам святого Николая Чудотворца: «дорога слишком длинна и опасна». Он заставляет другую даму выдать дочь за негодяя и находит неприличным, что баронесса Строганова обедает в 3 часа. Отдыхая после своего собственного обеда на балконе Зимнего Дворца, он услыхал звук колокола, возвещавшего об обеде соседки. Как? она смеет обедать в то время, когда в нем происходит процесс пищеварения! К дерзкой послан полицейский, передавший ей приказание садиться отныне за стол двумя часами раньше. По преданию, царь вздумал даже назначить число блюд, допустимое за обедом и ужином у каждой категории его подданных.
   В то же время, под снисходительным на сей раз оком Архарова, полиция входит в соглашение с торговцами, чтобы повысить искусственно цены на припасы. Павел этого не замечает; но он занимается исправлением упрямой лошади, которая бьется перед Зимним Дворцом в оглоблях повозки.
   Как хозяин, по его убеждению, и как облеченный властью и мудростью свыше вершитель всех дел в вверенном его попечению уголке вселенной, он требует безропотного и немедленного себе повиновения во всем, и покорность и быстрота, действительно отвечающие малейшим его желаниям, как бы необдуманны и бессмысленны они ни были, приводят его к еще большей необдуманности и бессмыслице.
   Чтобы этого театра, сударь, не было! – приказал он Архарову, когда однажды утром, во время обычной прогулки верхом, проезжал мимо Итальянской Оперы, старого деревянного здания, далеко не декоративного вида. В тот же день, в 5 часов вечера, ординарец государя, проезжая невдалеке, был удивлен, не найдя даже следа осужденного здания: пятьсот рабочих при свете факелов кончали равнять землю.
   Был ли это излишек стараний, или насмешка, но исполнители этих распоряжений охотно их преувеличивали, или искажали их смысл. Пален получил от Павла распоряжение передать его неудовольствие княгине Голицыной и «намылить ей голову»; придя к ней, он серьезно спросил таз, мыла, горячей воды и самым почтительным образом выполнил буквально предписанное ему поручение.
   Один паж обращает на себя внимание государя каким-то отступлением от формы одежды. Павел приказал отвезти «эту обезьяну» в крепость. Тот же Пален делает вид, что ошибся относительно лица, которого касалось это распоряжение, и так как католический митрополит Сестрженцевич находился в той же зале, он запер прелата, пользовавшегося огромным расположением государя. Через несколько часов, по своему обыкновению, Павел требует подробный отчет о последствиях предписанного тюремного заключения, поведении узника, его словах и поступках.
   – Он сильно кричал, плакал?
   Очевидно, горе и страдания его жертв представляют для него живейший интерес. Он смакует их во всех подробностях; он ими наслаждается. Ему нравится разыгрывать из себя Иоанна Грозного, и он любит наводить страх. Но на этот раз он слышит такой ответ Палена:
   – Нет, ваше величество, «обезьяна» спокойно спросила свой молитвенник.
   «Все это падает на нашего дорогого государя, который, без сомнения, не думает отдавать подобных приказаний», – стонет Мария Федоровна по поводу этих еженедельных инцидентов.
   Тем не менее личное участие в них Павла довольно значительно, и оно обнаруживает, как это зачастую случается с авторами самых смелых преобразовательных программ, явное несоответствие с намеченным им идеалом.
V
   В бытность свою наследником он состоял в тайных сношениях с Новиковым, главным сторонником свободы печати. Он открыто покровительствовал Фонвизину, писателю, принадлежавшему к той же партии, и выхлопотал для него разрешение Екатерины поставить на сцене его «Недоросль». Императором он начал с того, что утвердил 16 февраля 1797 года один из последних указов императрицы об упразднении всех типографий, открытых без Высочайшего соизволения, с предписанием учредить известное число ценсурдуховных и светских. В том же году Митрополит Платон, ходатайствовавший об учреждении типографии в Троицком монастыре, получил отказ.
   Открытые в Петербурге, Москве, Риге, Радзивиллове и Одессе цензуры, как щупальца спрута, пьющего печатную краску, действуют по собственному усмотрению; в сомнительных случаях они должны однако через генерал-прокурора докладывать самому государю, вмешательство которого часто ухудшает представленные решения. Так, в декабре 1797 года цензурный совет под председательством генерал-прокурора находит излишним запретить сочинения Вольтера, вследствие их сильного распространения в стране, – Павел предписывает запретить ввоз новых экземпляров. В другой раз, недовольный мерами, принятыми к задержанию на границе посылок от иностранных издательств, он приказывает конфисковать и истребить некоторые тюки. Он не щадит даже Almanach national, вероятно, из-за заглавного листа, в котором упоминается о республиканском правительстве и календаре, и, действительно, 7 марта 1797 года последовало запрещение всех книг, снабженных подобным оттиском. Однако и в этой области, как и во всякой другой, решения государя не обнаруживают логической последовательности. В списке шестисот тридцати девяти сочинений, запрещенных в 1797–1799 гг., было «Путешествие Гулливера», сатирическое направление которого должно было бы нравиться врагу философии. В то же время продажа сочинений Руссо не подверглась запрещению, не исключая даже «Общественный договор». Не воспоминание ли Этюпа склоняли Павла к этой снисходительности? Но всякие идиллии стали ему уже ненавистны. Скорее не вызывалось ли сильнее в этом вопросе более близкое родство духа тем тождеством стремлений, которое, для понимания личности и исторической роли Павла, следует признать в этом представителе самодержавия и сторонниках того же деспотизма под флагом демократизма и республиканства.
   Строгости установившегося режима, примененные к произведениям Коцебу, казались бы неправдоподобными в рассказах о них немецкого драматурга, хорошо принятого однако в этот момент при дворе, если бы мы еще совсем недавно ни ведали той же системы в действии. Обитателю самой западной местности в Европе цензор запрещал говорить на сцене, что Россия отдаленная страна. Другому он не позволял сознаваться, что он родился в Тулузе, и даже самое слово Франция не должно было вообще произноситься актерами. В одной пьесе фразу: «Спаленный огнем любви, я должен ехать в Россию: там, вероятно, очень холодно!» надлежало заменить следующей: «Я хочу ехать в Россию: там одни только честные люди»!
   Рижский цензурный комитет, в котором председательствовал Туманский – имя известное в литературном мартирологе страны, – выделялся своим усердием. Пастор в Рандене, в Лифляндии, некто Зейдер, устроил читальню. Однажды путем объявления, помещенного в местной газете, он требовал назад книгу, возвращения которой тщетно ожидал. Это сочинение Власть любви, принадлежавшее перу знаменитого немецкого романиста Лафонтена, было совершенно невинно. В Риге однако судили иначе. Туманским был послан донос в Петербург. Государь приказал арестовать «виновного» и подвергнуть его «телесному наказанию». Не было ни дознания, ни следствия, ни допроса, ни защиты. Несчастный пастор предстал перед судьями лишь для того, чтобы выслушать решение суда, приговорившего его к наказанию кнутом и каторжным работам в Сибири!
   Это совершенно то же судопроизводство, какое велось в Революционном судев том виде, в каком он действовал незадолго до того в Париже.
   Пощаженный палачом, которому он отдал за это свои часы, но отправленный в кандалах в Нерчинские рудники, Зейдер томился там недолго. Он был сослан в июне 1800 года, а в следующем году, по восшествии на престол Александра I, вернулся в Петербург. В честь его возвращения был устроен банкет, и ему передали деньги, собранные в его пользу. Кроме того он получил приход в самой Гатчине, где и умер в 1834 году, уже в преклонных летах. Постигшее его испытание, хотя и непродолжительное, было однако жестоко – и так мало заслужено!
   В том же 1800 году, в апреле, был дан именной указ императора Павла, запрещавший привозить из-за границы всякого рода печатные произведения, – не исключая даже музыкальных! А между тем, в то же самое время, этот человек аплодировал знаменитому произведению Капниста «Ябеда», сатирической картине правосудия и бюрократизма его родины, представление которой не было разрешено Екатериной.
   Царь принял посвященные ему пьесы, не потрудившись, правда, ее прочесть. Появившись на сцене, вместе с энтузиазмом у большинства зрителей, она возбудила и негодующие протесты чиновников и судей, выставленных на позор. Тогда Павел возмутился и решил ознакомиться с тем, что он одобрил. Он присутствует, в обществе только своего сына, на представлении в театре Эрмитажа и, против всякого ожидания, выносит впечатление благоприятное для автора. Так как собственная гордость не давала ему почувствовать себя лично задетым сатирой, направленной против его подчиненных, то его презрение к ним нашло себе в ней удовлетворение. Капнист получил поздравления, чин статского советника и щедрую награду.
   Теоретически Павел оставался в сущности еще и теперь либеральным и гуманным, как в идеях, которые он проповедовал, так и в реформах, посредством которых он старался их проводить. Только, как в той революционной Франции, от которой он собирался отделить свою империю китайской стеной, его идеал, такой же независимый, как тот, который она сама стремилась воплотить в факты, переходя в область действительности, вырождался в насилие и жестокость.
   Прежде чем сделать убийство обычным явлением, французские революционеры тоже принимали облик гуманности и даже религиозности. Они участили обращение к Высшему Существу, как и призывы ко всеобщему братству. Даже сделавшись открыто поставщиком гильотины, Фукье-Тенвиль остался в своей частной жизни самым благодушным из людей, хорошим отцом семейства и честным гражданином. Более неуравновешенный, Павел не сумел оградить даже свою домашнюю жизнь от несдержанности своего ума и характера; но в тот момент, когда отечество Фукье-Тенвиля вырывалось из объятий террористов, он хотел организовать в России террор, как основу своего управления.
VI
   Вдали от Парижа, вдали также от старой Москвы и ее лобного места, где гнев мстительных царей и ярость бунтующей толпы сменяли друг друга в течение веков, Петербург, вскоре после Термидора, увидел свою «Гревскую площадь», менее кровопролитную, но все же достаточно зловещую.
   На «плац-параде» Павел подражает Фридриху. Он отдает приказания, принимает служебные рапорты, велит представлять себе новых офицеров, объявляет награды и наказания и, как и прусский король, но еще подробнее, делает смотры своим полкам. Он исследует отдельно прическу каждого солдата, измеряет длину кос, проверяет качество и количество пудры в волосах. Он следит за учением; «окруженный своими сыновьями и адъютантами, стуча ногами, чтобы согреться, с непокрытой и лысой головой, с вздернутым носом, одну руку заложив за спину, – как тот великий человек, – а другой поднимая и опуская в такт палку, он отбивает шаг: раз, два! раз, два! и создает себе славу, как говорит Массон, тем, что все это делает без шубы, невзирая на пятнадцать или двадцать градусов мороза». Шубы не разрешаются даже старым, страдающим ревматизмом, генералам! Нет пощады солдатам, недостаточно ловко поднимающим в такт ногу, или офицерам, неловко владеющим эспонтоном: ругань и удары! Павел находит недостатки даже в произнесении команды. Слова ее тоже изменены: источник роковых недоразумений. Напрасно император напрягает свой гнусливый голос, крича: марш! «на немецкий» лад, как бы ему хотелось, а вернее на «французский», так как слова, заимствованные им из прусского устава, большей частью французские; солдаты, привыкшие к русскому ступай! не двигаются с места: брань и удары.
   Но как бы ни были утомительны эти занятия, Павел создает себе на том же плац-параде еще много других. Он делает из него любимое место для всякой работы, канцелярию, аудиенц-зал и судилище. Там он совещается; там назначает свидания разным лицам, с которыми ему нужно переговорить, и там же постановляет решения. Весь военный персонал, от генерала до подпоручика, должен туда являться каждое утро, и всякий приходит с замиранием сердца, не зная, что его ожидает; внезапное повышение или ссылка в Сибирь, постыдное исключение из службы или производство в следующий чин. Шансов на скверное несравненно больше. Неверный шаг, минута невнимания, или даже без всякой причины, раз малейшее подозрение промелькнет в уме государя, человек погиб. Офицеры приходят в сопровождении слуг или вестовых, несущих чемоданы, так как стоящие всегда наготове кибитки тут же на месте забирают тех, кого одно слово императора отправило в крепость, или ссылку, а по уставу мундиры настолько узки, что нет возможности положить в карманы даже маленькую сумму денег.
   Таким образом одна за другой подкашиваются жизни, полные блестящих надежд, ежедневно гибнут почтенные семьи, и для производства этой короткой расправы страшный судья не ограничивается одним плац-парадом. Вернувшись в свой кабинет, он произносит новые приговоры, где вслед за военными получают свою долю и гражданские чины и где судопроизводство нисколько не отличается от практиковавшегося за несколько лет до того под председательством господ вроде Фукье-Тенвиля и Флерио-Леско на берегах Сены.
   «Ссылки и аресты пощадили едва ли несколько семей, которые не плакали хотя бы над одним из своих членов… Горе, беспокойство стали скоро единственными чувствами, охватившими всех… Муж, отец, дядя видел в жене, в сыне, в наследнике доносчика, из-за которого он мог погибнуть в тюрьме. Ужас испытывался всеми».
   Строки эти не были написаны во Франции в 1793 году, как можно было бы предполагать, но и многие другие из соотечественников княгини Дашковой, мысленно сходясь с ней, почти в тех же выражениях описывают время, когда, по словам одного из них, «страшно было жить в России».
   Вот свидетельство одного любимца Павла, относящееся ко времени; когда он был в силе:
   «Тот страх, в котором мы здесь пребываем, – пишет князь Кочубей в апреле 1799 года, – нельзя описать. Все дрожат… Доносы, верные или ложные, всегда выслушиваются. Крепости переполнены жертвами. Черная меланхолия охватила всех людей. Никто не знает что такое развлечение. Оплакивать родственника – преступление. Посетить несчастного друга – значит сделаться ненавистным человеком. Все мучаются невероятным образом».
   В октябре князь Кочубей был заменен Паниным в коллегии Иностранных Дел и в письме нового вице-канцлера, адресованном через несколько месяцев тому же лицу, мы читаем следующее:
   «В России нет никого, в буквальном смысле слова, кто был бы избавлен от притеснений и несправедливостей. Тирания достала своего апогея».
   Составляя свои «Воспоминания» вместе с императрицей Елизаветой и вынужденная вследствие этого выражаться осторожно, что впрочем внушала ей также ее горячая преданность престолу, госпожа Головина сама говорит о «трусах» и «трусихах», замечаемых ею всюду. К этому наблюдению она прибавляет однако черту, общую для всех стран и времен в кризисах подобного рода:
   «Когда не дрожали от страха, то впадали в безумную веселость. Никогда так не смеялись; но часто также приходилось видеть, как саркастический смех сменялся выражением ужаса(terreur)».
   Только что подчеркнутое мною слово выходит из-под пера каждого.
   Госпожа Виже-Лебрён, которая могла лично быть вполне довольна своим пребыванием в России и отношением к ней Павла, уверяет, что для иностранцев и в особенности для иностранок ее сорта, петербургская полиция смягчала свои строгости, а между тем она прибавляет: