При этих словах он провел рукой по лицу.
   – «Вы свободны, но обещайте мне сидеть смирно… Я всегда был против раздела Польши: раздел этот несправедлив и противен здравой политике; но это сделано. Чтобы восстановить ваше отечество, потребно согласие трех держав. Есть ли малейшая вероятность, чтобы Австрия и в особенности Пруссия уступили свои части? Неужели я один должен потерять свою и тем ослабить себя, в то время как другие усиливаются?..»
   Костюшко, по-видимому, обнаружил при этом столько же скромности, сколько и достоинства. Он изъявил желание отправиться в Америку, на что и последовало разрешение. Осыпанный почестями, к которым присоединились несколько подарков, предложенных самым деликатным образом, он не счел нужным от них отказываться. Он принял специально для него заказанную дорожную карету, столовое белье, посуду, чудную соболью шубу и даже некоторую сумму денег – 60000 рублей по русским источникам и только 12000 по польским – взамен земли, ранее предоставленной в его распоряжение. Мария Федоровна прибавила еще подарки от себя. Во время неволи, герой полюбил заниматься вытачиванием из слоновой кости и самшита. Она подарила ему великолепный токарный станок, стоивший 1000 рублей, а также коллекцию камей, сделанных ею собственноручно. В ответ на это он преподнес императрице табакерку собственной работы, и все расстались наилучшим образом.
   Продолжение было менее приятное. В 1798 году, в Вашингтоне, бывший диктатор узнал о победах передовых польских отрядов под знаменами французов. У него явилась надежда вновь принять на себя командование армией и опять сразиться за независимость своей родины. Он сел на первый корабль, уходивший в Европу, и, приехав в Париж, отослал обратно Павлу полученные деньги. Это было и ненужно и непоследовательно, раз он оставил у себя шубу и все остальное. Такой бесполезный шаг сопровождался еще письмом, и было бы желательно, чтобы содержание последнего не наложило тень на славную память героя. Письмо начиналось так:
   «Ваше Величество, я пользуюсь первыми минутами свободы, вкушаемой мною под покровительственными законами величайшей и великодушнейшей, нации, чтобы вернуть Вам подарок, который проявленная Вами доброта и жестокое поведение Ваших министров заставили меня принять…»
   Однако его надежды на получение командования не оправдались. Пруссия этому воспротивилась. Он не вернул и денег. По приказанию царя они были отосланы обратно и положены в банк Беринга в Лондоне на имя славного воина, который не тронул приносимых ими доходов, однако распорядился ими в своем завещании!
   Этот случай, – увы! – еще более утвердил в Павле его известный нам взгляд на людей и на хорошее отношение к ним. Но и его стремление благодетельствовать не было совершенно свободно от посторонних влияний. Плохо продуманная историческая критика занимала в нем главное место, и в то же время ничем не оправданные строгости, по меньшей мере чрезмерные, или неразумные порывы мщения перемешивались с проявлениями великодушия и щедрости. Эта последняя черта не замедлила обнаружиться более резко.
IV
   В манифесте о своем восшествии на престол наследник Екатерины не последовал внушениям Петра Панина. Напротив, 26 января 1797 года он приказал вырвать из печатных 1762 года Указных книг листы, содержащие манифест о вступлении на престол покойной государыни, а также все другие официальные постановления, относившиеся к июньскому перевороту. Отмена распоряжений, отданных Екатериной в сентябре 1796 года о новом рекрутском наборе; отозвание армии, посланной в Персию; восстановление в Лифляндии и Эстляндии прежних земских учреждений, уничтоженных императрицей, указывали также с самого начала на решительный поворот во внутренней и внешней политике государства. Павел хотел, кроме того, чтобы спешное возвращение войск, посланных в Персию, совершилось без ведома главнокомандующего, которым был другой брат бывшего фаворита, Валерьян Зубов, чуть было не взятый при таких условиях в плен персами. Казачий атаман Платов, осмелившийся предупредить эту катастрофу, подвергся заключению в крепость. Но забота о получении удовлетворения за государственный переворот, лишивший его, как он упорно продолжал думать, власти, заслонила вскоре все остальное в уме Павла.
   Прежде чем приступить к мщению, он и здесь начал с вознаграждения за прежние преследования, призывая в Петербург и осыпая почестями и вниманием опальных товарищей Петра III, офицеров, стоявших в 1761 году на стороне государя. «Со всех концов империи, точно в день воскресения мертвых, стекались старики, умершие в гражданском отношении тридцать пять лет тому назад», говорит Головкин. А между тем, вечно непоследовательный Павел, приняв вначале на короткое время угрожающий вид, относился теперь особенно милостиво к «главному лицу в событии 28 июня», Алексею Орлову. В недалеком будущем он собирался его сослать, но пока, в ноябре 1796 года, в «Гоф-фурьерском Журнале» упоминалось два раза о присутствии этого гостя за императорским столом, где, по случаю траура, приглашенных бывало очень мало!
   Но каковы были истинные чувства Павла по отношению к отцу, за которого он мстил, делая вид, что уважает его память? Мы знаем, что он не был уверен (а может быть, только так говорил), действительно ли этот человек его отец. Несколько месяцев спустя он пригласил бывшего польского короля, Понятовского, поселиться в Петербурге; он позвал его обедать и, если верить племяннику короля, то за десертом Павел убеждал его засвидетельствовать, что он может назвать себя его сыном. Что же касается Петра III, то это был «пьяница, неспособный царствовать».
   Достоверность этого факта едва ли допустима; но и истинную мысль Павла очень трудно распознать во всех его действиях, вплоть до двойного погребения Екатерины и ее супруга, подробности которого слишком хорошо известны, чтобы было необходимо их здесь воспроизводить. По мнению Ростопчина, эту мысль внушил Павлу Плещеев, вследствие говорившей в нем ненависти, тогда как под влиянием мистически направленных мыслей, поддерживаемых в государе этим же другом, Павел думал, наоборот, осуществить таким путем за гробом примирение обоих виновников его существования, которых жизнь вооружила друг против друга. Следует заметить, что, по воле Екатерины, Петр III покоился не в общей усыпальнице русских государей в Петропавловской крепости, а в Александро-Невской лавре. Может быть, соединяя оба гроба, Павел не имел другого намерения, как привести все в порядок. Автор аллегорической картины, изображающей похоронную процессию и посвященной Павлу, французский художник А. Анселен, видел, однако, в этой церемонии апофеоз Петра III «к радости русского народа и к ужасу Алексея Орлова». «Убийца», действительно, участвовал в процессии, неся корону, которой муж Екатерины не успел официально короноваться и которой Павел хотел увенчать его в могиле, со всей приличной случаю торжественностью. Но если принять во внимание, что он недавно присутствовал, как нам известно, на обедах, то эта роль может быть считалась и почетной.
   Другой рисунок Анселена «Встреча Петра III в Елисейских полях» изображает Орлова и Барятинского умирающими от змеиных укусов. На гравюре Валькера, сделанной тогда же с картины Луизы Перон Лабруе, апофеоз, как и похороны, двойной: Екатерина появляется вместе с супругом.
   Очень вероятно, что Павел сам не мог точно объяснить смысл устроенных им манифестаций, и Алексей Орлов, участвуя в процессии, рисковал только схватить бронхит. Мороз был трескучий. Потом он получил распоряжение отправиться за границу, но мог, ведя там роскошную жизнь, мирно дожидаться восшествия на престол Александра. В 1798 году, находясь в Карлсбаде, он устроил в именины Павла блестящий праздник, в благодарность за который получил любезное письмо от императора.
   Еще более странным кажется поведение Павла по отношению к Платону Зубову. До 6-го декабря 1795 года бывший фаворит был не только оставлен в должности генерал-фельдцейхмейстера, несмотря на свою полную некомпетентность в артиллерийском деле, но и видел самое лучшее к себе отношение. Оба его секретаря, Альтести и Грибовский, правда, были упрятаны в тюрьму; но в то же время Павел обдумывал, где бы дать удобное помещение их начальнику. Если он и велел ему освободить квартиру в Зимнем дворце, чтобы поместить там Аракчеева, то зато вытесненному жильцу был сейчас же подарен дом, купленный и роскошно обставленный для него государем. Павел поехал с визитом к новому владельцу вместе с Марией Федоровной, и празднование новоселья носило самый непринужденный характер. Пили шампанское.
   – Кто старое помянет, тому глаз вон! – сказал Павел, приведя пословицу.
   Подняв бокал, он прибавил:
   – Сколько здесь капель, столько желаю тебе всего доброго.
   Потом он сказал, обращаясь к императрице:
   – Выпей все до капли!
   В то же время он опорожнил свой бокал и разбил его. Зубов бросился к его ногам, но он его поднял, повторив: «Кто старое помянет…»
   Подали чай.
   – Разливай! – сказал Павел Марии Федоровне. – У него ведь нет хозяйки.
   Через несколько недель, несмотря на эти дружественные проявления, Зубов был уволен в отставку, подвергся потом судебному преследованию, и, наконец, 3-го февраля 1797 года получил приказание выехать за границу. Причина этой внезапной перемены? Довольно трудно видеть ее в известном нам деле о ружьях, в котором генерал-фельдцейхмейстер выказал преступную небрежность. Чтобы выработать себе взгляд на административные дарования бывшего фаворита, Павлу, конечно, не нужно было этого испытания. Объяснение Массона покажется на первый взгляд более удовлетворительным: «Приглядевшись к министру, государь решил, что ему нечего его бояться». Но Павел очень скоро доказал, что он неспособен вложить расчет и последовательность в свои действия.
   В то же время он затеял конфликт с другим человеком, враждебное отношение которого, установившееся после этого случая, оказалось для него роковым. Проезжая через Ригу, Зубов нашел там все приготовленным к встрече бывшего польского короля. Так как царственный путешественник не прибыл, а горожане не хотели терять своих издержек, то бывший фаворит, ехавший в сопровождении блестящей свиты, принял почести караула, выставленного у дома Черноголовых, и съел там обед сверженного короля. Узнав об этом, Павел написал курляндскому губернатору, барону фон дер Палену, ругательное письмо, частью относившееся и к военному губернатору города, Христофору Бенкендорфу – супругу «ch?re Tilly».
   «Я удивлен всеми подлостями, которые вы обнаружили при проезде князя Зубова через Риту», писал государь. Пален был сверх того уволен в отставку.
   И в то же самое время была начата закладка Михайловского Дворца, где отставленный губернатор отомстил впоследствии за полученную обиду.
   Между тем произведенный со времени вступления на престол Павла в звание обер-шталмейстера и награжденный голубой лентой брат бывшего фаворита, Николай, сохранял еще и то, и другое. Может быть, новый царь платил так за радость, доставленную ему гигантом на мельнице в Гатчине, когда он рассеял его первую тревогу. В общем же в декабре 1796 года стало совершенно ясно, что все действия государя совпадают более и более с направлением его мрачного и мстительного характера. 4-го декабря, через московского главнокомандующего Измайлова, княгиня Дашкова получила распоряжение отправиться в свое имение Троицкое, Калужской губернии, и «разобраться там в своих воспоминаниях 1762 года». Не успела она туда приехать, как новый указ отослал ее по ужасному морозу, в простой кибитке, в Коротово, имение ее сына, находившееся в северной части Новгородской губернии и не имевшее никакого жилого помещения.
   Несчастная женщина, вынужденная поселиться в крестьянской избе, имела своим единственным развлечением мрачный вид многочисленных конвойных, сопровождавших других сосланных в Сибирь. Однажды она узнала между ними своего дальнего родственника, вид которого возбудил в ней жалость и сострадание. Он трясся всем телом, говорил с трудом, и его лицо болезненно подергивалось.
   – Вы больны?
   – Не больше того, как я, очевидно, буду болен всю мою жизнь.
   Гвардейский офицер, обвиненный вместе с некоторыми товарищами в произнесении слов, оскорбительных для нового государя, – несчастный вышел с вывихнутыми членами из комнаты пыток.
   Княгиня отделалась от своей опалы меньшим ущербом. С марта следующего года, благодаря письму, которое Мария Федоровна вместе с Нелидовой придумали представить государю через его младшего сына Николая, бывшая подруга Екатерины получила разрешение вернуться в Троицкое. Но в решениях Павла, суровых или милостивых, относившихся к вопросам одного и того же порядка, невозможно обнаружить хотя бы малейшую последовательность. Может быть, в лице Платона Зубова он, поразмыслив, покарал любовника своей матери и, безусловно, одного из самых презренных представителей фаворитизма, его позора и злоупотреблений. Но одновременно он пожаловал графский титул не только Дмитриеву-Мамонову, другому фавориту, пользовавшемуся всегда его вниманием и благосклонностью за его неверность по отношению к Екатерине, от которой ей приходилось терпеть, но и Завадовскому, который, в бытность свою в том же положении, ничем не мог заслужить себе его благоволения. Зато в 1799 году он выслал из Москвы в Саратов, без всякой видимой причины, красавца Корсакова, которого графиня Строганова и другие соперницы не менее успешно оспаривали у благоволившей к нему императрицы.
   Оставалось еще одно живое доказательство преступной любви Екатерины. В 1764 году она чуть было не решилась, выйдя замуж за Григория Орлова, назначить его сына вместо сына Петра III, – или графа Салтыкова, – наследником престола. Этот соперник, Алексей Бобринский, был кроме того порядочный негодяй. Однако новый государь прежде всего поспешил вернуть его из Лифляндии, где он искупал свои многочисленные грешки. Он принял его с распростертыми объятиями, оставил обедать за своим столом, пожаловал ему, с 12 ноября 1796 года, графский титул, дом, поместье, чин генерал-майора вместе с командованием четвертым эскадроном Конногвардейского полка и ленту к ордену Святой Анны. Во время одного из приемов при дворе он при всех отнесся к нему, как к брату. Правда, месяц спустя он о нем забыл, и Алексей, женившийся незадолго перед этим на дочери ревельского коменданта, Анне Унгерн-Штернберг, отправился прозябать в провинцию.
   Однако деятельность Павла вначале не ограничивалась такими, более или менее невинными, фантазиями.
V
   На армию направились первые начинания его преобразовательной работы, к которой он считал себя более чем достаточно подготовленным. На разводе лейб-гвардии Измайловского полка, назначенном на другой день после восшествия на престол, офицеры должны были уже явиться одетыми «по-гатчински». Огромное затруднение! Где найти необходимые трости и перчатки с раструбами? Лавки были закрыты. Однако надо было выйти из положения, чтобы не ослушаться приказа. Но это было только началом преобразований, давно задуманных новым государем.
   Он не обратил большого внимания на развод, будучи целиком занят своим гатчинским войском, которое, будучи переведено в полном своем составе в Петербург, должно было в этот самый день торжественно вступить в столицу. Когда, опередив своих товарищей, поручик Ратьков приехал донести, что войска стоят уже у городских ворот, Павел его поцеловал, и вестник возвратился с Анненским крестом на шее. «Претендент» уже ранее, под большим секретом, раздавал этот знак отличия многим из своих гатчинцев, заставляя их носить его на рукоятке шпаги и повернутым «внутрь», чтоб было менее заметно. Однако ордена все-таки были видны, но Екатерина не обращала внимания. Теперь милости государя могли проявиться во всем их блеске.
   Собрав свои войска перед Зимним Дворцом, Павел поблагодарил их в трогательных выражениях за их верную службу и объявил им награду: все офицеры и солдаты будут переведены в гвардию, кадры которой получат необходимые изменения. Кроме того, офицеры, ранее награжденные орденом Св. Анны, получат тысячу, а остальные пятьсот душ каждый. По окончании срока службы, сокращенного для них с двадцати пяти лет на пятнадцать, простые солдаты получат право на земельные наделы: по пятнадцати десятин на душу в Саратовской губернии.
   Таким образом, допущенные в привилегированную часть, новые пришельцы получили еще особые и выдающиеся преимущества. Кроме того, оказываемое им предпочтение, в связи с целым рядом преобразовательных мер, касавшихся всей армии, ее внутренней организации и нравственных устоев, сопровождалось знаками презрения и оскорбительными выходками по отношению ко всем другим частям войск. Инспектируя вскоре храбрый Екатеринославский полк, Аракчеев оскорбил его знамена, прославленные в Турецкую войну: он назвал их «Екатерининскими юбками»!
   Ветераны всех родов оружия пришли в негодование; но на гвардии еще больнее отозвалось нашествие этого навязанного ей, своеобразного и в большинстве своем чужеземного элемента. В ней было сто тридцать два офицера, принадлежавших к лучшей русской аристократии, а новые пришельцы были большей частью немцы или малороссы, низкого происхождения. В то же время она должна была подчиниться полному изменению режима: Павел хотел, чтобы гвардия, сделавшаяся с давних пор лишь золоченой игрушкой, занялась теперь серьезной работой и, вернувшись к строевым обязанностям, подчинилась всем тяжелым требованиям военного дела.
   Он был прав; но эта реформа, слишком радикально задуманная и приведенная в исполнение без всякой пощады, затягивала трагический узел, который должен был, четыре года спустя, погубить ее автора.
   Последствием ее было также и то, что она тотчас же создала очаг оппозиции новому режиму, и без того не возбуждавшему единодушной симпатии.
   Падая благодетельной росой на смятение первого дня, милости и щедроты несомненно вели к успокоению умов; но в то же время резкие поступки, капризы и странности нового государя приводили всех в смущение. Павел оказался чутким до жалоб и быстрым на суд, благодаря чему в поэмах, прочтенных молодым Бутеневым, написавшим впоследствии интересные мемуары, прославлялся «русский Тит», но некоторые выражали уже опасения, как бы Тит не обратился в Нерона. Семен Воронцов, несколько позже так строго осудивший Павла, аплодировал теперь из Лондона первым поступкам нового государя. Однако он не соглашался приехать и любоваться ими вблизи. «Мое состояние здоровья уже не таково, чтобы я мог участвовать в мороз и дождь в военных парадах. Я подохну от подобных трудов…».
   Колебания общественного мнения совершенно верно изображены в депешах английского посла в С.-Петербурге, Витворта. 26 ноября он заявляет, что Павел, хотя и восстановил против себя некоторых лиц, но, со времени своего вступления на престол, возбуждает одобрение большинства. 5 декабря посланник выражается уже менее утвердительно: многочисленность указов, поминутно следующих один за другим, говорит он, смущает и подавляет общественное мнение.
   Следует, правда, заметить, что в промежутке между двумя донесениями нота Остермана отняла у автора этих свидетельств надежду на то, что Павел согласится на проект англо-русского военного соглашения, о чем велись переговоры с Екатериной.
   Но, с другой стороны, и Екатерина оставила после себя не одни сожаления. В самый день ее похорон прусский посол Тауентцин мог, не рискуя слишком явным уклонением от истины, послать следующее донесение: «Народ предается невероятной радости и удовлетворению. Царствование бессмертной Екатерины, лишенное окружавшего его призрака славы и величия, оставляет на самом деле после себя несчастную империю и управление, порочное во всех своих отраслях».
   Тауентцин имел особые причины не одобрять правительства, сделавшего Россию союзницей Австрии. Однако и в глазах совершенно беспристрастных наблюдателей это царствование, как бы ни было оно обаятельно, скрывало за блестящей внешностью многочисленные и серьезные слабости: истощение финансов беспрестанными войнами, углублявшими все более и более образовавшуюся в них пропасть; развращение административных нравов, развившееся вследствие уверенности в безнаказанности хищений фаворитов; ослабление дисциплины в армии, где гвардия задавала тон, ведя к полному уничтожению всех военных добродетелей. Что Тауентцин или сам Павел преувеличивали, высказывая свои суждения о достоинстве и устойчивости политической постройки, предмета их критики, сын Екатерины впоследствии доказал сам, подвергнув это наследие испытанию своими нелепыми выходками. Тем не менее, оправдывая стремление нового царствования к преобразованиям, итоги прошлого узаконивали желания и надежды на лучшее будущее. Этим и объясняются некоторые восторженные манифестации, единичные в столице, но принявшие, по-видимому, в провинции более, широкие размеры. Однако и там первые восторги быстро остыли при виде все чаще появляющихся императорских курьеров, привозивших указы, в которых добродетели «русского Тита» находили себе жестокое опровержение, и ко времени коронации нового государя везде уже немного оставалось от иллюзий, вспыхнувших лишь на одно мгновение.
VI
   Павел не имел желания забыть советы Фридриха, которых не принял во внимание его отец, когда опоздал возложить на свою главу царскую корону. 18 декабря 1796 года был объявлен манифест о короновании, назначенном в апреле следующего года, и 15 марта Павел был уже в Петровском дворце, выстроенном Екатериной под Москвой. Обычай требовал, чтобы государи совершали торжественный въезд в древнюю столицу, требовавший долгих приготовлений. Павел потратил на них две недели, не удержавшись, однако, от того, чтобы не ходить каждый день в город, охраняя фиктивное инкогнито, при котором его сопровождал весь двор.
   Дворец, где ему нужно было жить после Петровского, совсем не был готов его принять. Так как старый Кремль не имел достаточно просторных помещений, то государь облюбовал для себя дом, который Безбородко, большой любитель роскошных зданий и обстановки, только что выстроил в квартале, находившемся вне центра города среди обширного парка. Парком пришлось пожертвовать: Павел требовал большую его часть под «плац-парад», без чего он не мог обойтись. В одну ночь вековые деревья были срублены; но Безбородко сумел отделаться от своего обезображенного таким образом жилища: он уступил его новому жильцу и не потерял при торге.
   Въезд происходил 27 марта, и процессия употребила восемь часов на прохождение нескольких верст, отделявших резиденции друг от друга. Павел сидел на старом белом коне, подаренном ему принцем Конде в Шантильи пятнадцать лет назад, и потребовал, чтобы все высшие чины и сановники ехали за ним верхом. Большинство из них были плохими кавалеристами, или, вследствие своего возраста, нетвердо держались в седле, и это, очевидно, отразилось на величии зрелища.
   Но для церемонии коронования обычай требовал все-таки пребывания в Кремле, где великая княгиня Елизавета «целый день просидела в парадном платье на сундуке, за отсутствием более удобной мебели». Коронование происходило 5-го (16-го) апреля 1797 года, и придворные должны были явиться в этот день во дворец в пять часов, а дамы в семь часов утра! Павел хотел, чтобы в его одеянии к традиционной пурпурной мантии была прибавлена еще далматика, одежда восточных государей, похожая на епископскую мантию. Он, кажется, серьезно помышлял присвоить себе, в качестве главы российской Церкви, епископские функции. Он хотел священнодействовать, служить литургию и исповедовать свою семью и своих приближенных. Он даже заказал себе богатейшие церковные облачения и, говорят, упражнялся в чтении требника, но ему однако не удавалось, несмотря на все усилия, отделаться от тона военной команды при произнесении священных текстов. Противодействие Святейшего Синода, ловко противопоставившего один из пунктов канона, запрещающий совершение божественной литургии священникам, женившимся вторично, одно удержало его от приведения в исполнение подобной фантазии.
   Все это допустимо. В смысле фантастических выдумок Павел превзошел все пределы возможного. Но, что бы о нем ни думали, если звание «главы Церкви» и находилось в законе о престолонаследии, опубликованном в этот момент, он не придал ему характера, какой приписывали ему впоследствии плохо осведомленные толкователи. Это звание определялось и основными законами Петра Великого, где с ним не соединялись права вмешательства в вопросы догматов, и текстом нового закона, позволявшего его понимать исключительно в административном смысле. В действительности и Павел никогда не стремился распространять в этом направлении свою компетентность. Входя в Царские врата, он, на замечание митрополита, совершавшего литургию, согласился даже снять свою шпагу.
   Но он не отказался от ношения далматики, даже во время военных маневров и парадов, и это одеяние из гранатового бархата, вышитого жемчугом, приделанное к его мундиру и болтающееся на высоких сапогах, составлявших принадлежность формы, производило впечатление, которое легко можно себе представить.
   Павел имел большое пристрастие ко всему величественному и не умел отличать смешного.
   Литургию совершал митрополит новгородский и с. – петербургский Гавриил (Петров), предназначенный, как предполагали, государем к возведению в сан патриарха, который Павел будто бы собирался восстановить. Но человек простой и настолько же скромный, сколько и ученый, митрополит подвергся в 1799 году немилости за то, что отказался от Мальтийского Креста и от приглашения в оперу. Прежний духовник Павла, Платон, казалось бы, по своей роли и в качестве московского митрополита был естественно предназначен совершать богослужение. Но он уже был в немилости. Будучи болен в момент вступления на престол нового государя, он опоздал ответить на его призыв и отказался через некоторое время от ордена Св. Андрея Первозванного, который ему пришлось, однако, надеть в день коронования, когда он участвовал в совершении литургии.