Страница:
Если у вас есть враг, который вам вредит, говорил он также, то вы можете в один момент и без всякого суда лишиться ваших чинов, вашей должности. Я, имеющий честь говорить с вами, действующий во имя императора и по его инструкциям, я могу, быть может, потерять оказанное мне доверие. Я надеюсь, конечно, что этого не произойдет, но это не есть что-либо невозможное.
В то же время Кларк был неприятно поражен, заметив, что этот странный посредник, чтобы одержать над ним верх, пробовал поочередно разговаривать с ним по-английски, по-немецки и заговорил на французском языке, который был ему более знаком, только тогда, когда убедился, что его собеседник говорит на двух других языках свободнее его.
Но каков был он ни был, путешественник был, однако, встречен очень любезно и окружен величайшим вниманием. В Париже он выказал себя поклонником Франции, обнаружил даже свою склонность к принятому ею режиму до такой степени, что для своей корреспонденции пользовался только республиканским календарем и более чем когда-либо строил из себя посланника. Он задавал балы и празднества и приложил к одной из своих депеш куплеты на злобу дня, исполненные госпожой Кретю в Итальянской Опере, во время представления «Петра Великого».
– Вы должны понять, генерал, мое удивление перед человеком, который, после Карла XII, первый имел честь победить русские войска.
Он разговаривал с Талейраном, озабоченным подготовкой Люневильского договора; с Кобенцелем, старавшимся изо всех сил вернуть в собрании администраторов то, что было им утрачено на поле сражения, и с Луккезини, которому поручили внимательно следить за успехами переговоров, что, как язвительно заметил Кочубей, составляло компанию красивых и честных малых: «Луккезини кривой, Талейран хромой, а у Кобенцеля дыра во лбу, причиненная ему прошлым летом болезнью, которою Европа обязана Америке». Он увидал первого консула, и, так как его апломб не изменил ему в присутствии великого человека, ему удалось заставить отнестись к нему серьезно. Талейран отправил ему ноту, имевшую предметом склонить Россию на посредничество между Францией и Австрией. Император Франц II соглашался начать переговоры без вмешательства Англии и предоставлял республике границу по Рейну; но он просил в Италии границу по Олио, что сделало бы невозможным восстановление в их неприкосновенности владений короля сардинского. В Германии он предлагал комбинации, которые также помешали бы назначить вознаграждение за убытки Баварии и Вюртембергу. По этим причинам командование русского полномочного министра в Люневиле становилось необходимым.
Одновременно Талейран ответил Ростопчину в выражениях, которые нам известны, и в тот же день 21 декабря 1800 г., в первый раз, что бы об этом ни говорили, первый консул сам взялся за перо, чтобы непосредственно обратиться к государю с призывом, в котором Цезарь, говоря с Дон-Кихотом, вдохновлялся всеми собранными сведениями о характере и образе мыслей государя. Ответ министра и послание его начальника связаны между собой и дополняют друг друга. Бонапарт писал:
«Я видел с большим удовольствием генерала Спренгтпортена. Я поручил ему известить Ваше Величество, что, как по соображениям политическим, так и вследствие уважения к Вам, я желаю немедленно и бесповоротно видеть соединенными обе могущественнейшие нации мира… Через двадцать четыре часа после того, как Ваше Императорское Величество назначит кого-нибудь, кто пользуется полным Вашим доверием и будет обладать всеми особыми и неограниченными полномочиями, – спокойствие водворится на материке и на морях. Ибо когда Англия, германский император и все другие державы убедятся, что как желания, так и силы наших двух великих наций соединяются в стремлении к одной общей цели, оружие выпадет у них из рук, и современное поколение будет благословлять Ваше Величество за то, что Вы избавили его от ужасов войны и раздоров партий…»
Стараясь перещеголять воображением того, кому он предлагал таким образом роль властителя судеб мира, он продолжал в том же тоне и видел уже его и свои силы соединившимися, чтобы раздавить Англию, захватить обратно Средиземное море и разделить Азию. Но главным образом он мечтал запугать Австрию, окончательно разоружить коалицию и принудить Дон-Кихота служить Цезарю.
Если бы Павел остался жив, быть может, ему бы это удалось. Спренгтпортен не должен был никогда получить полномочий, которых ожидал, или делал вид, что ожидает. Узнав о том, что генерал делает в Париже, Ростопчин почувствовал сильную досаду. Этот дерзкий нахал старался занять его место! Не откладывая, он послал ему следующую лаконическую записку: «Его величество император повелел мне вам объявить, что вы должны заниматься исключительно военнопленными и поторопиться вернуться в Россию, как только ваша миссия будет закончена». Призванный таким образом к порядку, Спренгтпортен ограничился тем, что 9/22 марта 1801 г. подписал с Кларком конвенцию, возвращавшую России 6732 человека, в числе которых 134 генерала и штаб-офицера. Но Ростопчину тоже не удалось занять место этого чересчур предприимчивого посредника. Павел желал остаться хозяином переговоров и лично руководит ими из глубины своего кабинета. Но, тем не менее, первый консул ничего от этого не проигрывал. Прежде даже чем ознакомиться с направленными по его адресу лестными предложениями, Дон-Кихот бросился на тот путь, куда его хотели завлечь, с таким жаром и рвением, каких не позволили бы предвидеть в высшей степени самонадеянные расчеты.
16 декабря 1800 г. он по тому же предмету вел переговоры с Данией. Четыре дня спустя, недовольный теми толкованиями, которые министр этой державы, Розенкранц, давал принятым обязательствам, он прогнал его и отозвал из Копенгагена своего собственного министра, Лизакевича, только что туда прибывшего.
Однако он собирался отразить нападение англичан и возлагал надежды на кронштадтские батареи, постройка которых еще не была начата и требовала нескольких лет работы. Он приказал начальнику соловецких фортов заготовить хороший запас дегтя и лить его кипящим на осаждающих, а также бревен, чтобы скатывать их на врагов». Но в то же время он дал Франции лучшее доказательство перемены взглядов, какого она могла от него ожидать. Он по-царски обходился с Людовиком XVIII в Митаве и заставил Венский двор отправить туда дочь Людовика XVI, написав по этому поводу дяде принцессы: «Брат мой, принцесса будет вам возвращена, или я не буду Павлом I!»
Еще в мае 1790 г. он живо интересовался фантастическим предприятием ла Мезонфора и Барра, касавшимся восстановления монархии, и поручил Воронцову потребовать энергичного содействия от Англии для этого плана, который связывался с проектом вторжения во Францию через Франш-Конте, и который был оставлен, потому что Барра оказывался слишком требовательным. Он спрашивал не менее 10 миллионов ливров, когда монархия будет восстановлена, и 1500000 на первые расходы!
Теперь, 18 декабря 1800 года, Караман получил внезапно приказание покинуть Петербург, и, по-видимому, не без участия в его немилости г-жи де Бонейль. Эта авантюристка, дочь золотаря-живодера из Буржа, уже объездила Европу и испробовала свои способности к обольщению и интриге при Мадридском дворе. Приехав через несколько месяцев в Берлин, она хвалилась перед Бёрнонвилем услугами, оказанными ею в Петербурге. Она хвасталась «нежной дружбой», связывавшей ее с Ростопчиным, и намекала на то, что другие отношения позволили ей, благодаря частым встречам, оказать еще выше влияние, полезное французскому делу. В возрасте, который трудно было определить, она сохраняла еще некоторую прелесть и, по-видимому, старалась обратить внимание на красоту молодой девушки, выдаваемой ею за свою племянницу. Кажется, сам Панин вкусил прелести той или другой.
Она получала в Берлине письма от прежнего вице-канцлера и виделась с Крюденером. Она довольно долго оставалась в Митаве и свела в Мадриде тесную дружбу с герцогом д’Авре (d’Havr?), который открыл ей тайну своей переписки. Таким образом, она получила возможность сообщить царю подробности, компрометирующие в высшей степени агентов Людовика XVIII в Петербурге, и когда Павел приказал перехватить и расшифровать переписку Карамана, в ней нашлось также доказательство преступных сношений Панина с Митавским двором.
Остается под сомнением сущность или, по крайней мере, действительность этого участия, о котором многие из современников, имевшие возможность быть осведомленными, ничего не знали и называли виновниками отставки Карамана госпожу де Гурбильон или патера Грубера, которые оба были подкуплены Бонапартом. Событие это во всяком случае было очень печально для Людовика XVIII. Тотчас же обратившись в очень униженных выражениях к снисходительности царя, король просил разрешения прислать ему другого министра, но он только получил, за подписью простого секретаря, следующий ответ, предвещавший ему другие немилости: «Его Величество не может оказать снисхождения господину Караману, который не кто иной, как интриган… Император хочет быть хозяином в своей стране. Ему неприятно напоминать королю, что гостеприимство есть добродетель, а не обязанность».
Павел больше не удостаивал лично переписываться со своим царственным гостем: но в этот же момент, 18 (30) декабря, не получив еще письма от первого консула, он решился написать первый «узурпатору». Он сохранял высокомерный тон, делая этот первый шаг, но, тем не менее, это все же был первый шаг. «Долг тех, кому Бог дал власть управлять народами, – говорил он, – состоит в том, чтобы думать и заботиться об их благосостоянии. Я не говорю и не хочу спорить ни о правах, ни о принципах различных образов правления, принятых каждой страной. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается, и которые, по-видимому, так согласуются с непреложными законами Вечного. Я готов вас выслушать и переговорить с вами».
Для этого разговора, продолжая забегать вперед, царь решил отправить в Париж посла, однако не Ростопчина, пребывание которого в Петербурге казалось необходимым и, в особенности, покорность которого не внушала достаточного доверия государю. Раз был необходим посредник между ним и Бонапартом, Павел желал, по крайней мере, чтобы он был человек незначительный и, конечно, поэтому он выбрал Колычева, вызванного незадолго перед тем из Вены, чтобы заместить Панина. Это будет лишь передаточный орган. Павел рассчитывал подсказать этому агенту свои слова и жесты, а пока царь снова взялся за перо 2 (14) января, чтобы ответить на пришедшее теперь письмо первого консула. Он это делал в гораздо более любезных выражениях и прибавил к своему письму многозначительную приписку: в этот день сам граф Ферзен, митавский военный губернатор, представил Людовику XVIII только что полученный им такого рода приказ:
«Вы заметите королю, что император советует ему встретить его супругу в Киле возможно скорее, и там с ней поселиться».
Через несколько недель, отослав обратно нераспечатанным последнее письмо несчастного принца, который, однако, не протестуя, повиновался полученному повелению, Павел отнял у него пенсию в 200000 рублей, которую давал ему до тех пор и на которую рассчитывал изгнанник для обеспечения существования своих слуг. «Поручаю моему кузену, герцог у д’Омону, – писал он, уезжая из Митавы, – уверить тех из моих слуг, коих я не могу взять с собою, что их содержание будет впредь им уплачиваться по-прежнему… И в особенности я прошу их не забывать, что я обязан Павлу I союзом моих детей [7]и что, хотя он лишает меня дарованного им мне убежища, я имею, благодаря его великодушию, возможность обеспечить их существование». Царь приготовил блистательное опровержение этим благородным словам: он целиком перешел на сторону республиканской Франции; по крайней мере он делал такой вид.
Его инструкции, помеченные 19 декабря 1800 г. (старый стиль), не открывали ничего из великого плана, составленного Ростопчиным и принятого его государем. Павел берег его тайну для более прямых сообщений, для которых он, быть может, еще не предусматривал способа и средств. Без сомнения, он сознавал также, хоть и смутно, необходимость предварительного соглашения в основных вопросах этого союза, свое стремление к которому он уже обнаружил, в то время как переговоры не привели еще ни к чему определенному. В своей официальной части инструкции ограничивались развитием состоявшей из пяти пунктов повелительной ноты от 25 сентября, Павел признавал Рейн границей Франции; он обещал, менее формально, открыть свое государство для торговли с Францией и предоставлял первому консулу полную свободу покончить с англичанами, как ему заблагорассудится, с условием вступить затем в союз северных держав. Взамен этого Бонапарт должен был эвакуировать территории, занятые им в Италии и других государствах, возвратить Египет Порте и не только гарантировать обладание Мальтой новому великому магистру ордена Святого Иоанна Иерусалимского, но и предписать всем своим союзникам облегчить ему достижение этой цели. Павел требовал, кроме того, восстановления в его владениях нового папы, Пия VII, которому тогда же предложил искать убежище в России. Изъявляя желание унизить Австрийский дом, он разрешал Бонапарту взять часть его наследственных земель, так упорно защищаемых Тугутом, для вознаграждения обиженных государей Германии и сардинского короля, но исключал какие бы то ни было прения, и даже всякий разговор, по вопросу о Польше.
Следует обратить внимание на то, что Египет, который в великом проекте раздела, разработанном Ростопчиным и одобренном Павлом, был предоставлен Франции, теперь требовался от нее обратно в пользу Турции. Эта уступка, которую он собирался ему сделать, представлялась, вероятно, уму царя средством приобщить первого консула к этому плану, в котором Турция приносилась в жертву, всякими способами, потому что дело шло об ее уничтожении. Кроме того, наверно неизвестно, занимались ли государь и его министр тщательным согласованием своих планов с последующими предложениями.
Секретная часть комбинаций была более новой. Павел начинал в ней с того, что выставил условием sine quan non всякого сближения с Францией признание Испанией нового великого магистра ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Даже готовясь поделить с Цезарем мир, коронованный безумец не расставался со своей фантазией. Далее он высказывал предположения насчет войны, которую собирался начать с Англией, и в ожидании ее хотел вменить в обязанность первому консулу произвести наконец эту высадку на английские берега, о которой давно уже говорил великий человек и за которую с ним заключили бы выгодный торговый договор. Область фантазии доступна воображению каждого, в ней нередко соприкасается гениальность с безумием, и Павел, таким образом, мог видеть перед собой Булонский лагерь. Он предусматривал также империю. Настаивая на необходимости для регулярного правительства, учрежденного теперь во Франции, уничтожить клубы, польские комитеты и вообще все организации, занимающиеся пропагандой демократических начал, Колычев должен был внушить первому консулу намерение принять титул короля и передать наследование короной своей семье.
Это значило много говорить и много требовать, давая мало, по крайней мере из того, что было во власти советчика. Павел, действительно, находил, что только при таких условиях возможно разделение между ними двоими европейской, или всемирной гегемонии; он великодушно предлагал половину, оставляя, конечно, себе львиную долю. Между Дон-Кихотом и Цезарем вопрос о первенстве мог быть одинаково смело разрешен каждым из них только в противоположном смысле. Но Павел объяснял, кроме того, следующим образом руководившие им мотивы:
«Не надо терять из виду, что мое желание состоит в том, чтобы возвратить спокойствие Европе, и что, признавая Францию республикой и Бонапарта ее главой, я хочу отнять у Австрии, Англии и Пруссии средство преуспеяния в их системе возвышения, еще более опасной для всеобщего благополучия, чем принципы революционной Франции, и что в конце концов я предпочитаю существование одной гидры порождению многих».
В сущности, стало быть, царь не отказывался от взгляда на революционную Францию, как на чудовище, с которым он находил своевременным войти в соглашение во избежание большего зла. Точно также он настаивал на том, чтобы сделать из Мальты основание для своей внешней политики, присовокупляя к этому вопросу, нисколько не заботясь о логике, свои прежние и новые честолюбивые стремления, свои вчерашние предубеждения и нарождающиеся симпатии. Написав в то же время Крюденеру, он поручал ему выведать у Бёрнонвиля относительно этого острова, к которому так тяготело его сердце: была ли надежда получить обещание Франции содействовать его возвращению англичанами и готова ли она им заявить, что заключит с ними мир лишь на этом условии? Если французский посол согласится дать только обещание в этом смысле, Крюденер мог тотчас же, во время совещания, подписать договор о мире в той форме, какую пожелает ему придать парижский кабинет.
Вся эта дипломатическая игра, пущенная в ход для сближения с Францией, вырабатывалась в какую-то бессвязную и крайне запутанную пьесу, и, подобно Крюденеру в Берлине, Колычев в Париже был человеком менее всего способным выяснить ее смысл и облегчить развязку. Он казался, наоборот, созданным для того, чтобы еще более запутать этот и так уже сложный вопрос. Сам император Павел называл его «бестолковым», и даже Панин считал его «негодным для важного поручения». С узким формализмом он принес на свой новый пост во всей их полноте и неизменности все свои вчерашние идеи и непримиримую ненависть, от которой Павел и Ростопчин старались хоть отчасти освободиться. Он допускал, строго говоря, заключение мира с республикой, но ему представлялось крайней непристойностью вступать с ней в союз, независимо от выгод, которые можно было ожидать от этой комбинации и которые он находил очень сомнительными. Павел считал его послушным орудием, потому что он был человек ограниченный; но он был также упрям и решил поэтому ровно ничего не делать, чтобы устранить трудности, с которыми он не мог не столкнуться при выполнении своего поручения. И он нашел себе для этой игры осторожного, но убежденного помощника, в лице маркиза Луккезини, в свою очередь имевшего поручение препятствовать заключению и мира и союза, из которых Пруссия не надеялась извлечь выгоды для себя. Путешествуя, кроме того, с многочисленной свитой и с величественной медленностью, посол Павла прибыл к месту назначения лишь на другой день после Люневильского мира, подписанного 9 февраля, а это событие значительно изменяло намерения, о которых первый консул сообщил перед этим в Петербург.
У Цезаря не оставалось больше прежних причин отдавать себя до известной степени в распоряжение Дон-Кихота, прося его содействия. Он мог теперь, наоборот, ждать, что его попросят, и ему больше нечего было торопиться. Раз Австрия не воевала, континент оставлял его в покое, а на море угрозы Англии были направлены в данный момент скорее на Россию и ее союзников. Ввиду того, что изменилось положение вещей, роли должны были тоже измениться, и так на самом деле и было. Одно за другим, 2-го и 15-го января 1801 года (старый стиль), Павел послал человеку, с которым недавно обходился так пренебрежительно, другие два письма, более настоятельные, чем те, которые получил от него, и почти умоляющие, убеждая его предпринять что-либо против «их общего врага». Он хотел сказать «против Англии», и еще ранее заключения договора обнаруживал общность интересов и оружия с «узурпатором». Но и ему, в свою очередь, пришлось ждать ответа. Только 27 февраля первый консул ему ответил, и каким образом! В уважение к его желанию, он излагал в официальной форме план высадки в Англии, но он диктовал ее условия: соединение русского Черноморского флота с французской и испанской эскадрами в сицилийских водах; командирование русского или прусского корпуса в Ганновер, «чтобы не оставалось сомнения в закрытии Эльбы и Везера». Ранее заключения союза он забирал командование в свои руки и, кроме того, обращая внимание на присутствие Мюрата и его дивизии у Неаполитанской границы, он приглашал Павла приложить свои старания к тому, чтобы Фердинанд IV «вел себя как следует», т. е. чтобы он закрыл свои порты англичанам. Он не выказывал ни малейшего намерения пощадить любимца царя и не давал повода предположить это, и де Галло, который, приехав ранее Колычева в Париж, с мыслью принять участие в переговорах, предвещаемых этим посольством, натолкнулся на твердое решение – отстранить его. Итальянские дела, сказали ему, должны обсуждаться в Италии, и Мюрат вместе с Алькье, приставленным к нему в качестве полномочного министра, имел поручение привести в порядок неаполитанские дела или мирным путем, или оружием.
Все это, очевидно, нисколько не отвечало ожиданиям царского посла и самого государя, и, приехав в Париж в первых числах марта, Колычев нашел необходимым выступить с протестом, и довольно резким, по поводу обращения с Его Величеством, королем обеих Сицилий и его представителем. Между тем, он вступил в переговоры с Талейраном, но тотчас же разошелся во взглядах с министром, даже относительно предмета предстоявших прений. Как до того в Берлине и за все время, с первых попыток примирения с Россией, французское правительство хотело обсуждать вопрос о заключении мира между двумя державами отдельно, не примешивая сюда вопросов, касающихся всеобщего успокоения. Подобно Крюденеру и Панину, Колычев хотел связать оба дела. По примеру также своих русских коллег, он намеревался ввести в самый акт примирения статью, которая обязала бы оба государства «установить строгое охранение социального порядка» и «запретить распространение принципов, противоречащих их взаимным установлениям». Талейран принимал теперь эту статью, с условием, что она будет внесена во все договоры, которые обе стороны будут заключать потом с другими государствами Европы, а Колычев уклонялся от ответа: он не имел приказания соглашаться с подобным толкованием статьи. Переходили к задаче всеобщего успокоения, и разговор принимал такой же оборот. Посол выдвигал здесь на первый план просьбу гарантировать Мальту с обязательством со стороны Франции сделать то же условие sine qua non из примирения с Англией.
– Согласен! – отвечал Талейран, – но вы присоедините ваши морские силы к нашим, чтобы отнять остров у англичан.
И Колычев опять не имел приказаний.
Он имел зато распоряжение требовать эвакуации Египта, на что первый консул, вступая в прения, заявил: «Нельзя покинуть то, что куплено ценой самой чистой французской крови!»
При таких условиях не было большой надежды подвинуть переговоры. При охватившей его лихорадке, Павел, без сомнения, так или иначе придал бы им более быстрый ход; но несчастному государю оставалось прожить всего несколько дней, и среди наступившего после его смерти кризиса Колычев был предоставлен самому себе. Он мог продолжать свои приемы, состоявшие в том, чтобы спорить из-за всего, натыкаться на все препятствия, и о каждой мелочи доносил своему Двору.
Испугавшись в то же время компании солдафонов, выскочек, расстриг и санкюлотов, в которой он очутился, этот потомок бояр не дал себя привлечь почти царскими почестями, которыми его там окружали. В письме к жене, написанном после свидания с первым консулом, он благоволил сознаться, что имел дело с «великим человеком», но сейчас же после этого писал следующую записку к Ростопчину: «До сих пор я не вижу ничего кроме коварства и лукавства в их поведении относительно нас, много слов и любезностей, но ни малейшей готовности исполнить наши требования». Зато, вступив вскоре в сношения с остатками старинной французской аристократии, стремившейся к восстановлению старого режима, он иначе почувствовал себя в этой среде и стал еще более подчеркивать в своих сношениях с официальным миром упорство, граничившее с дерзостью и не замедлившее привлечь на него со стороны Талейрана следующий призыв к порядку, строгий, но заслуженный: «…Было очень тяжело заметить, что общий тон всех нот, представленных господином Колычевым, а также всех документов, касающихся начатых с его превосходительством переговоров, не тог, который принят между независимыми государствами».
В то же время Кларк был неприятно поражен, заметив, что этот странный посредник, чтобы одержать над ним верх, пробовал поочередно разговаривать с ним по-английски, по-немецки и заговорил на французском языке, который был ему более знаком, только тогда, когда убедился, что его собеседник говорит на двух других языках свободнее его.
Но каков был он ни был, путешественник был, однако, встречен очень любезно и окружен величайшим вниманием. В Париже он выказал себя поклонником Франции, обнаружил даже свою склонность к принятому ею режиму до такой степени, что для своей корреспонденции пользовался только республиканским календарем и более чем когда-либо строил из себя посланника. Он задавал балы и празднества и приложил к одной из своих депеш куплеты на злобу дня, исполненные госпожой Кретю в Итальянской Опере, во время представления «Петра Великого».
Встретившись у военного министра с победителем при Цюрихе, он сделал вид, что повертывает ему спину, но тотчас же, спохватившись, так объяснил свое движение.
L’avenir promet d’?tre heureux
Et le destin vient ? la France
Avec un peuple g?n?reux
Rendre son antique alliance. [6]
– Вы должны понять, генерал, мое удивление перед человеком, который, после Карла XII, первый имел честь победить русские войска.
Он разговаривал с Талейраном, озабоченным подготовкой Люневильского договора; с Кобенцелем, старавшимся изо всех сил вернуть в собрании администраторов то, что было им утрачено на поле сражения, и с Луккезини, которому поручили внимательно следить за успехами переговоров, что, как язвительно заметил Кочубей, составляло компанию красивых и честных малых: «Луккезини кривой, Талейран хромой, а у Кобенцеля дыра во лбу, причиненная ему прошлым летом болезнью, которою Европа обязана Америке». Он увидал первого консула, и, так как его апломб не изменил ему в присутствии великого человека, ему удалось заставить отнестись к нему серьезно. Талейран отправил ему ноту, имевшую предметом склонить Россию на посредничество между Францией и Австрией. Император Франц II соглашался начать переговоры без вмешательства Англии и предоставлял республике границу по Рейну; но он просил в Италии границу по Олио, что сделало бы невозможным восстановление в их неприкосновенности владений короля сардинского. В Германии он предлагал комбинации, которые также помешали бы назначить вознаграждение за убытки Баварии и Вюртембергу. По этим причинам командование русского полномочного министра в Люневиле становилось необходимым.
Одновременно Талейран ответил Ростопчину в выражениях, которые нам известны, и в тот же день 21 декабря 1800 г., в первый раз, что бы об этом ни говорили, первый консул сам взялся за перо, чтобы непосредственно обратиться к государю с призывом, в котором Цезарь, говоря с Дон-Кихотом, вдохновлялся всеми собранными сведениями о характере и образе мыслей государя. Ответ министра и послание его начальника связаны между собой и дополняют друг друга. Бонапарт писал:
«Я видел с большим удовольствием генерала Спренгтпортена. Я поручил ему известить Ваше Величество, что, как по соображениям политическим, так и вследствие уважения к Вам, я желаю немедленно и бесповоротно видеть соединенными обе могущественнейшие нации мира… Через двадцать четыре часа после того, как Ваше Императорское Величество назначит кого-нибудь, кто пользуется полным Вашим доверием и будет обладать всеми особыми и неограниченными полномочиями, – спокойствие водворится на материке и на морях. Ибо когда Англия, германский император и все другие державы убедятся, что как желания, так и силы наших двух великих наций соединяются в стремлении к одной общей цели, оружие выпадет у них из рук, и современное поколение будет благословлять Ваше Величество за то, что Вы избавили его от ужасов войны и раздоров партий…»
Стараясь перещеголять воображением того, кому он предлагал таким образом роль властителя судеб мира, он продолжал в том же тоне и видел уже его и свои силы соединившимися, чтобы раздавить Англию, захватить обратно Средиземное море и разделить Азию. Но главным образом он мечтал запугать Австрию, окончательно разоружить коалицию и принудить Дон-Кихота служить Цезарю.
Если бы Павел остался жив, быть может, ему бы это удалось. Спренгтпортен не должен был никогда получить полномочий, которых ожидал, или делал вид, что ожидает. Узнав о том, что генерал делает в Париже, Ростопчин почувствовал сильную досаду. Этот дерзкий нахал старался занять его место! Не откладывая, он послал ему следующую лаконическую записку: «Его величество император повелел мне вам объявить, что вы должны заниматься исключительно военнопленными и поторопиться вернуться в Россию, как только ваша миссия будет закончена». Призванный таким образом к порядку, Спренгтпортен ограничился тем, что 9/22 марта 1801 г. подписал с Кларком конвенцию, возвращавшую России 6732 человека, в числе которых 134 генерала и штаб-офицера. Но Ростопчину тоже не удалось занять место этого чересчур предприимчивого посредника. Павел желал остаться хозяином переговоров и лично руководит ими из глубины своего кабинета. Но, тем не менее, первый консул ничего от этого не проигрывал. Прежде даже чем ознакомиться с направленными по его адресу лестными предложениями, Дон-Кихот бросился на тот путь, куда его хотели завлечь, с таким жаром и рвением, каких не позволили бы предвидеть в высшей степени самонадеянные расчеты.
VII
Послушный внушениям своего министра, Павел, путем восстановления в этот момент союза нейтральных держав, делал вызов Англии, что уже было способом сближения с Францией. Он не мог удержаться, правда, чтоб не внести в этот шаг ветренности и непоследовательности, бывших неизменными свойствами всех его действий. Несмотря на возражения сентиментальной Марии Федоровны, он пригласил одного из членов союза, Густава IV, приехать в Петербург для ратификации нового договора. «Ах! – стонала императрица, – каждая комната будет напоминать ему клятвы в любви, которые он расточал нашей бедной Александрине!» Павел не обращал внимания; но не успел король вновь сделаться его гостем, как царь обиделся на невинную шутку, или, по другим свидетельствам, на обратное требование шведскими монархами титула наследника Норвежского, принадлежавшего раньше принцам из дома Голштинского. Произошла ссора, после которой, не удовольствовавшись вежливым удалением коронованного гостя, вспыльчивый самодержец решил заставить его голодать в дороге, отозвав мундшенков, предоставленных в его распоряжение!16 декабря 1800 г. он по тому же предмету вел переговоры с Данией. Четыре дня спустя, недовольный теми толкованиями, которые министр этой державы, Розенкранц, давал принятым обязательствам, он прогнал его и отозвал из Копенгагена своего собственного министра, Лизакевича, только что туда прибывшего.
Однако он собирался отразить нападение англичан и возлагал надежды на кронштадтские батареи, постройка которых еще не была начата и требовала нескольких лет работы. Он приказал начальнику соловецких фортов заготовить хороший запас дегтя и лить его кипящим на осаждающих, а также бревен, чтобы скатывать их на врагов». Но в то же время он дал Франции лучшее доказательство перемены взглядов, какого она могла от него ожидать. Он по-царски обходился с Людовиком XVIII в Митаве и заставил Венский двор отправить туда дочь Людовика XVI, написав по этому поводу дяде принцессы: «Брат мой, принцесса будет вам возвращена, или я не буду Павлом I!»
Еще в мае 1790 г. он живо интересовался фантастическим предприятием ла Мезонфора и Барра, касавшимся восстановления монархии, и поручил Воронцову потребовать энергичного содействия от Англии для этого плана, который связывался с проектом вторжения во Францию через Франш-Конте, и который был оставлен, потому что Барра оказывался слишком требовательным. Он спрашивал не менее 10 миллионов ливров, когда монархия будет восстановлена, и 1500000 на первые расходы!
Теперь, 18 декабря 1800 года, Караман получил внезапно приказание покинуть Петербург, и, по-видимому, не без участия в его немилости г-жи де Бонейль. Эта авантюристка, дочь золотаря-живодера из Буржа, уже объездила Европу и испробовала свои способности к обольщению и интриге при Мадридском дворе. Приехав через несколько месяцев в Берлин, она хвалилась перед Бёрнонвилем услугами, оказанными ею в Петербурге. Она хвасталась «нежной дружбой», связывавшей ее с Ростопчиным, и намекала на то, что другие отношения позволили ей, благодаря частым встречам, оказать еще выше влияние, полезное французскому делу. В возрасте, который трудно было определить, она сохраняла еще некоторую прелесть и, по-видимому, старалась обратить внимание на красоту молодой девушки, выдаваемой ею за свою племянницу. Кажется, сам Панин вкусил прелести той или другой.
Она получала в Берлине письма от прежнего вице-канцлера и виделась с Крюденером. Она довольно долго оставалась в Митаве и свела в Мадриде тесную дружбу с герцогом д’Авре (d’Havr?), который открыл ей тайну своей переписки. Таким образом, она получила возможность сообщить царю подробности, компрометирующие в высшей степени агентов Людовика XVIII в Петербурге, и когда Павел приказал перехватить и расшифровать переписку Карамана, в ней нашлось также доказательство преступных сношений Панина с Митавским двором.
Остается под сомнением сущность или, по крайней мере, действительность этого участия, о котором многие из современников, имевшие возможность быть осведомленными, ничего не знали и называли виновниками отставки Карамана госпожу де Гурбильон или патера Грубера, которые оба были подкуплены Бонапартом. Событие это во всяком случае было очень печально для Людовика XVIII. Тотчас же обратившись в очень униженных выражениях к снисходительности царя, король просил разрешения прислать ему другого министра, но он только получил, за подписью простого секретаря, следующий ответ, предвещавший ему другие немилости: «Его Величество не может оказать снисхождения господину Караману, который не кто иной, как интриган… Император хочет быть хозяином в своей стране. Ему неприятно напоминать королю, что гостеприимство есть добродетель, а не обязанность».
Павел больше не удостаивал лично переписываться со своим царственным гостем: но в этот же момент, 18 (30) декабря, не получив еще письма от первого консула, он решился написать первый «узурпатору». Он сохранял высокомерный тон, делая этот первый шаг, но, тем не менее, это все же был первый шаг. «Долг тех, кому Бог дал власть управлять народами, – говорил он, – состоит в том, чтобы думать и заботиться об их благосостоянии. Я не говорю и не хочу спорить ни о правах, ни о принципах различных образов правления, принятых каждой страной. Постараемся возвратить миру спокойствие и тишину, в которых он так нуждается, и которые, по-видимому, так согласуются с непреложными законами Вечного. Я готов вас выслушать и переговорить с вами».
Для этого разговора, продолжая забегать вперед, царь решил отправить в Париж посла, однако не Ростопчина, пребывание которого в Петербурге казалось необходимым и, в особенности, покорность которого не внушала достаточного доверия государю. Раз был необходим посредник между ним и Бонапартом, Павел желал, по крайней мере, чтобы он был человек незначительный и, конечно, поэтому он выбрал Колычева, вызванного незадолго перед тем из Вены, чтобы заместить Панина. Это будет лишь передаточный орган. Павел рассчитывал подсказать этому агенту свои слова и жесты, а пока царь снова взялся за перо 2 (14) января, чтобы ответить на пришедшее теперь письмо первого консула. Он это делал в гораздо более любезных выражениях и прибавил к своему письму многозначительную приписку: в этот день сам граф Ферзен, митавский военный губернатор, представил Людовику XVIII только что полученный им такого рода приказ:
«Вы заметите королю, что император советует ему встретить его супругу в Киле возможно скорее, и там с ней поселиться».
Через несколько недель, отослав обратно нераспечатанным последнее письмо несчастного принца, который, однако, не протестуя, повиновался полученному повелению, Павел отнял у него пенсию в 200000 рублей, которую давал ему до тех пор и на которую рассчитывал изгнанник для обеспечения существования своих слуг. «Поручаю моему кузену, герцог у д’Омону, – писал он, уезжая из Митавы, – уверить тех из моих слуг, коих я не могу взять с собою, что их содержание будет впредь им уплачиваться по-прежнему… И в особенности я прошу их не забывать, что я обязан Павлу I союзом моих детей [7]и что, хотя он лишает меня дарованного им мне убежища, я имею, благодаря его великодушию, возможность обеспечить их существование». Царь приготовил блистательное опровержение этим благородным словам: он целиком перешел на сторону республиканской Франции; по крайней мере он делал такой вид.
VIII
Это было не совсем то, чего он хотел. Его истинный план, насколько он был способен его составить, был другой, и он высказал его в секретной части инструкций, написанных для Колычева. Большой барин, чистейшего московского типа, этот дипломат был послан в Вену заместителем Разумовского, потому что он ненавидел австрийцев, в чрезмерной любви к которым обвиняли его предшественника; но он ничуть не больше любил и французов и питал отвращение к республике.Его инструкции, помеченные 19 декабря 1800 г. (старый стиль), не открывали ничего из великого плана, составленного Ростопчиным и принятого его государем. Павел берег его тайну для более прямых сообщений, для которых он, быть может, еще не предусматривал способа и средств. Без сомнения, он сознавал также, хоть и смутно, необходимость предварительного соглашения в основных вопросах этого союза, свое стремление к которому он уже обнаружил, в то время как переговоры не привели еще ни к чему определенному. В своей официальной части инструкции ограничивались развитием состоявшей из пяти пунктов повелительной ноты от 25 сентября, Павел признавал Рейн границей Франции; он обещал, менее формально, открыть свое государство для торговли с Францией и предоставлял первому консулу полную свободу покончить с англичанами, как ему заблагорассудится, с условием вступить затем в союз северных держав. Взамен этого Бонапарт должен был эвакуировать территории, занятые им в Италии и других государствах, возвратить Египет Порте и не только гарантировать обладание Мальтой новому великому магистру ордена Святого Иоанна Иерусалимского, но и предписать всем своим союзникам облегчить ему достижение этой цели. Павел требовал, кроме того, восстановления в его владениях нового папы, Пия VII, которому тогда же предложил искать убежище в России. Изъявляя желание унизить Австрийский дом, он разрешал Бонапарту взять часть его наследственных земель, так упорно защищаемых Тугутом, для вознаграждения обиженных государей Германии и сардинского короля, но исключал какие бы то ни было прения, и даже всякий разговор, по вопросу о Польше.
Следует обратить внимание на то, что Египет, который в великом проекте раздела, разработанном Ростопчиным и одобренном Павлом, был предоставлен Франции, теперь требовался от нее обратно в пользу Турции. Эта уступка, которую он собирался ему сделать, представлялась, вероятно, уму царя средством приобщить первого консула к этому плану, в котором Турция приносилась в жертву, всякими способами, потому что дело шло об ее уничтожении. Кроме того, наверно неизвестно, занимались ли государь и его министр тщательным согласованием своих планов с последующими предложениями.
Секретная часть комбинаций была более новой. Павел начинал в ней с того, что выставил условием sine quan non всякого сближения с Францией признание Испанией нового великого магистра ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Даже готовясь поделить с Цезарем мир, коронованный безумец не расставался со своей фантазией. Далее он высказывал предположения насчет войны, которую собирался начать с Англией, и в ожидании ее хотел вменить в обязанность первому консулу произвести наконец эту высадку на английские берега, о которой давно уже говорил великий человек и за которую с ним заключили бы выгодный торговый договор. Область фантазии доступна воображению каждого, в ней нередко соприкасается гениальность с безумием, и Павел, таким образом, мог видеть перед собой Булонский лагерь. Он предусматривал также империю. Настаивая на необходимости для регулярного правительства, учрежденного теперь во Франции, уничтожить клубы, польские комитеты и вообще все организации, занимающиеся пропагандой демократических начал, Колычев должен был внушить первому консулу намерение принять титул короля и передать наследование короной своей семье.
Это значило много говорить и много требовать, давая мало, по крайней мере из того, что было во власти советчика. Павел, действительно, находил, что только при таких условиях возможно разделение между ними двоими европейской, или всемирной гегемонии; он великодушно предлагал половину, оставляя, конечно, себе львиную долю. Между Дон-Кихотом и Цезарем вопрос о первенстве мог быть одинаково смело разрешен каждым из них только в противоположном смысле. Но Павел объяснял, кроме того, следующим образом руководившие им мотивы:
«Не надо терять из виду, что мое желание состоит в том, чтобы возвратить спокойствие Европе, и что, признавая Францию республикой и Бонапарта ее главой, я хочу отнять у Австрии, Англии и Пруссии средство преуспеяния в их системе возвышения, еще более опасной для всеобщего благополучия, чем принципы революционной Франции, и что в конце концов я предпочитаю существование одной гидры порождению многих».
В сущности, стало быть, царь не отказывался от взгляда на революционную Францию, как на чудовище, с которым он находил своевременным войти в соглашение во избежание большего зла. Точно также он настаивал на том, чтобы сделать из Мальты основание для своей внешней политики, присовокупляя к этому вопросу, нисколько не заботясь о логике, свои прежние и новые честолюбивые стремления, свои вчерашние предубеждения и нарождающиеся симпатии. Написав в то же время Крюденеру, он поручал ему выведать у Бёрнонвиля относительно этого острова, к которому так тяготело его сердце: была ли надежда получить обещание Франции содействовать его возвращению англичанами и готова ли она им заявить, что заключит с ними мир лишь на этом условии? Если французский посол согласится дать только обещание в этом смысле, Крюденер мог тотчас же, во время совещания, подписать договор о мире в той форме, какую пожелает ему придать парижский кабинет.
Вся эта дипломатическая игра, пущенная в ход для сближения с Францией, вырабатывалась в какую-то бессвязную и крайне запутанную пьесу, и, подобно Крюденеру в Берлине, Колычев в Париже был человеком менее всего способным выяснить ее смысл и облегчить развязку. Он казался, наоборот, созданным для того, чтобы еще более запутать этот и так уже сложный вопрос. Сам император Павел называл его «бестолковым», и даже Панин считал его «негодным для важного поручения». С узким формализмом он принес на свой новый пост во всей их полноте и неизменности все свои вчерашние идеи и непримиримую ненависть, от которой Павел и Ростопчин старались хоть отчасти освободиться. Он допускал, строго говоря, заключение мира с республикой, но ему представлялось крайней непристойностью вступать с ней в союз, независимо от выгод, которые можно было ожидать от этой комбинации и которые он находил очень сомнительными. Павел считал его послушным орудием, потому что он был человек ограниченный; но он был также упрям и решил поэтому ровно ничего не делать, чтобы устранить трудности, с которыми он не мог не столкнуться при выполнении своего поручения. И он нашел себе для этой игры осторожного, но убежденного помощника, в лице маркиза Луккезини, в свою очередь имевшего поручение препятствовать заключению и мира и союза, из которых Пруссия не надеялась извлечь выгоды для себя. Путешествуя, кроме того, с многочисленной свитой и с величественной медленностью, посол Павла прибыл к месту назначения лишь на другой день после Люневильского мира, подписанного 9 февраля, а это событие значительно изменяло намерения, о которых первый консул сообщил перед этим в Петербург.
У Цезаря не оставалось больше прежних причин отдавать себя до известной степени в распоряжение Дон-Кихота, прося его содействия. Он мог теперь, наоборот, ждать, что его попросят, и ему больше нечего было торопиться. Раз Австрия не воевала, континент оставлял его в покое, а на море угрозы Англии были направлены в данный момент скорее на Россию и ее союзников. Ввиду того, что изменилось положение вещей, роли должны были тоже измениться, и так на самом деле и было. Одно за другим, 2-го и 15-го января 1801 года (старый стиль), Павел послал человеку, с которым недавно обходился так пренебрежительно, другие два письма, более настоятельные, чем те, которые получил от него, и почти умоляющие, убеждая его предпринять что-либо против «их общего врага». Он хотел сказать «против Англии», и еще ранее заключения договора обнаруживал общность интересов и оружия с «узурпатором». Но и ему, в свою очередь, пришлось ждать ответа. Только 27 февраля первый консул ему ответил, и каким образом! В уважение к его желанию, он излагал в официальной форме план высадки в Англии, но он диктовал ее условия: соединение русского Черноморского флота с французской и испанской эскадрами в сицилийских водах; командирование русского или прусского корпуса в Ганновер, «чтобы не оставалось сомнения в закрытии Эльбы и Везера». Ранее заключения союза он забирал командование в свои руки и, кроме того, обращая внимание на присутствие Мюрата и его дивизии у Неаполитанской границы, он приглашал Павла приложить свои старания к тому, чтобы Фердинанд IV «вел себя как следует», т. е. чтобы он закрыл свои порты англичанам. Он не выказывал ни малейшего намерения пощадить любимца царя и не давал повода предположить это, и де Галло, который, приехав ранее Колычева в Париж, с мыслью принять участие в переговорах, предвещаемых этим посольством, натолкнулся на твердое решение – отстранить его. Итальянские дела, сказали ему, должны обсуждаться в Италии, и Мюрат вместе с Алькье, приставленным к нему в качестве полномочного министра, имел поручение привести в порядок неаполитанские дела или мирным путем, или оружием.
Все это, очевидно, нисколько не отвечало ожиданиям царского посла и самого государя, и, приехав в Париж в первых числах марта, Колычев нашел необходимым выступить с протестом, и довольно резким, по поводу обращения с Его Величеством, королем обеих Сицилий и его представителем. Между тем, он вступил в переговоры с Талейраном, но тотчас же разошелся во взглядах с министром, даже относительно предмета предстоявших прений. Как до того в Берлине и за все время, с первых попыток примирения с Россией, французское правительство хотело обсуждать вопрос о заключении мира между двумя державами отдельно, не примешивая сюда вопросов, касающихся всеобщего успокоения. Подобно Крюденеру и Панину, Колычев хотел связать оба дела. По примеру также своих русских коллег, он намеревался ввести в самый акт примирения статью, которая обязала бы оба государства «установить строгое охранение социального порядка» и «запретить распространение принципов, противоречащих их взаимным установлениям». Талейран принимал теперь эту статью, с условием, что она будет внесена во все договоры, которые обе стороны будут заключать потом с другими государствами Европы, а Колычев уклонялся от ответа: он не имел приказания соглашаться с подобным толкованием статьи. Переходили к задаче всеобщего успокоения, и разговор принимал такой же оборот. Посол выдвигал здесь на первый план просьбу гарантировать Мальту с обязательством со стороны Франции сделать то же условие sine qua non из примирения с Англией.
– Согласен! – отвечал Талейран, – но вы присоедините ваши морские силы к нашим, чтобы отнять остров у англичан.
И Колычев опять не имел приказаний.
Он имел зато распоряжение требовать эвакуации Египта, на что первый консул, вступая в прения, заявил: «Нельзя покинуть то, что куплено ценой самой чистой французской крови!»
При таких условиях не было большой надежды подвинуть переговоры. При охватившей его лихорадке, Павел, без сомнения, так или иначе придал бы им более быстрый ход; но несчастному государю оставалось прожить всего несколько дней, и среди наступившего после его смерти кризиса Колычев был предоставлен самому себе. Он мог продолжать свои приемы, состоявшие в том, чтобы спорить из-за всего, натыкаться на все препятствия, и о каждой мелочи доносил своему Двору.
Испугавшись в то же время компании солдафонов, выскочек, расстриг и санкюлотов, в которой он очутился, этот потомок бояр не дал себя привлечь почти царскими почестями, которыми его там окружали. В письме к жене, написанном после свидания с первым консулом, он благоволил сознаться, что имел дело с «великим человеком», но сейчас же после этого писал следующую записку к Ростопчину: «До сих пор я не вижу ничего кроме коварства и лукавства в их поведении относительно нас, много слов и любезностей, но ни малейшей готовности исполнить наши требования». Зато, вступив вскоре в сношения с остатками старинной французской аристократии, стремившейся к восстановлению старого режима, он иначе почувствовал себя в этой среде и стал еще более подчеркивать в своих сношениях с официальным миром упорство, граничившее с дерзостью и не замедлившее привлечь на него со стороны Талейрана следующий призыв к порядку, строгий, но заслуженный: «…Было очень тяжело заметить, что общий тон всех нот, представленных господином Колычевым, а также всех документов, касающихся начатых с его превосходительством переговоров, не тог, который принят между независимыми государствами».