Но по отношению к царю ложь на этот раз еще усугублялась дерзостью, и потому совершенно непонятно, как, несмотря на все, Павел разрешил Панину продлить свое пребывание в Берлине и уговорить Гренвиля сделать то же самое. Только в июне, после отъезда Сиэйса, который, вследствие назначения его членом Директории, оставил свой пост, где он сделал не больше Кальяра, русский посол решился уехать в Карлсбад. Но когда царь двинул к границе войска, квартировавшие в Литве, и приказал одной эскадре крейсировать перед Данцигом, упрямый пруссоман по знаку Гаугвица вернулся назад, чтобы успокоить бурю и еще раз попытаться прийти к соглашению.
   Это возвращение было настолько неожиданно, что не на шутку встревожило французского уполномоченного, Отто, и впоследствии этот дипломат совершенно ложно вообразил себе, что только одни увещания, присланные из Парижа Сандозом, помешали прусскому министерству принять, против желания короля, решения, враждебные республике. Ни Фридриху-Вильгельму, ни его послу во Франции не нужно было, однако, из-за этого трудиться. После того как Панин согласился поручиться, что Пруссия не подвергается ни малейшей серьезной опасности со стороны России, Гаугвиц и его коллеги поспешили вернуться к своей системе, состоявшей в том, чтобы ничего не предпринимать и не вступать ни с кем в союз, пробуя в то же время урвать что-либо для себя тут и там.
   Павел, наконец, понял, что нечего было ожидать от них, или от их монарха, и так как он всегда был склонен к крайним решениям, то пожелал, по возвращении Панина в Карлсбад, чтобы весь состав посольства тоже оставил Берлин. Поверенный, Сиверс, получил приказание вывезти все, вплоть до архива. Это был полный дипломатический разрыв. Но этим все и кончилось. Павел больше ничем не отомстил за только что полученные неприятности, и, по странной непоследовательности, того же Панина, принесшего ему столько разочарований и оскорблений, неудачного посредника и непослушного исполнителя желаний государя, он, двадцать раз им обманутый, введенный в заблуждение и осрамленный, назначил в то же время преемником Кочубея на посту вице-канцлера.
   В этот момент, правда, влияние больше не принадлежало канцлерскому ведомству. Напрасно, все еще не считаясь с получаемыми инструкциями, Панин старался поддержать Берлинский кабинет в его оппозиции против перерыва Раштадтского конгресса. Движение вперед русских, повлекшее за собой возобновление французского ультиматума в более резкой форме, решало определеннее вопрос в противоположном смысле. Прекращение переговоров, открытие с обеих сторон военных действий, – на Рейне, как и в Швейцарии, – и зловещее вмешательство австрийских szklersделали дипломатию и политику отсрочек уже совершенно ненужными в этом деле. Энергичные решения одержали верх, и на шум, поднятый убийством французских уполномоченных, ответил, как трагическое эхо, слух о неудачах французской армии в Италии.

Глава 11
Суворов в Италии

I
   Атакованная в Италии и находившаяся под угрозами Германии, Франция выказывала большое мужество, вступив еще раз в невероятный спор с постоянно возрождающейся коалицией, к которой теперь присоединились и «северные варвары». Однако она не приготовилась с равной энергией выдержать эту борьбу. Директория уже в течение года произносила много патриотических фраз; озабоченная своими внутренними распрями, расстройством финансов и хищениями поставщиков, она почти ничего не сделала для того, чтобы поднять средства страны на высоту той задачи, которую ей предстояло решить. Теперь же, на огромном боевом фронте, где завязывалась борьба, от Адриатики до Северного моря, она предполагала не только защищать все занятые позиции, но почти везде вести наступление.
   Обсервационная армия в Голландии для воспрепятствования возможной высадке англичан и русских; другая обсервационная армия, более сильная, на Рейне, для прикрытия левого фланга Дунайской действующей армии, которая, двигаясь от Страсбурга, должна была завоевать Швабию и Баварию; вторая большая армия, франко-швейцарская, предназначенная для обеспечения за Францией обладания альпийским массивом; третья большая армия, призванная оттеснить австрийцев в Италии за Изонцо, в то время как обсервационный корпус будет охранять Неаполь и весь юг полуострова: таков был план кампании, составленный в Париже, и для его выполнения предположено было выставить около полумиллиона людей, – 434235, судя по рапорту, который Шерер, покидая военное министерство, чтобы принять начальство над итальянской армией, оставил своему заместителю.
   Но эти силы существовали только на бумаге, где бывший министр округлял соответствующие цифры. В действительности же наличный состав войска достигал ровно трети указанного количества: всего-навсего было 146417 человек, из них 10000 швейцарцев, плохо обмундированных, и в большинстве своем враждебно настроенных. С этими-то силами предстояло встретить лицом к лицу грозную массу народов, среди которых одних австрийцев должно было быть почти вдвое больше!
   Несоответствие сил в обоих лагерях было громадно.
   Приемы французского правительства, его бесстрашные речи и дерзость намерений несомненно давали ему некоторое превосходство. Поддаваясь этому впечатлению, коалиция вкладывала в свои собственные планы столько же осторожности, сколько смелости было в замыслах французского правительства. Поэтом она решила сосредоточить пока в Италии все усилия, на какие была способна. Но если, вообще говоря, опасность нападения, которое предстояло выдержать французам, от этого уменьшилась, то невыгоды их положения на этом частном театре усиливались еще более. И они не замедлили обнаружиться.
   С конца апреля 1799 года, когда стало известным скорое прибытие русских на полуостров, и в то же время 2000 англичан высадились в Мессине, среди республиканцев, по свидетельству русского посла в Неаполе, Италинского, обнаружилась такая паника, что они, спешно очистив большую часть занятых ими территорий, едва удержали за собой Неаполь и Капую. Если в эти места придут русские, король Сицилийский может вернуться в свою столицу.
   Гордый тем страхом, какой вселяло появление на сцене его соотечественников, русский дипломат несомненно несколько преувеличивал впечатление. Однако это событие не могло не внушить довольно сильных опасений самой Директории. Ознакомившись с характером всех прочих поборников противореволюционных интересов и научившись их презирать, она была плохо осведомлена об этих новых противниках. Вернувшийся из Америки и пребывавший в Париже, как делегат конгресса, Костюшко был призван на помощь для доставления этих сведений. Он составил записку, которая была отослана в Италию и роздана командирам корпусов, в форме инструкции. Заключения были скорее ободрительны. Бывший польский диктатор изображал русских солдат рослыми, крепкими, дисциплинированными – до самого слепого повиновения, но неспособными к инициативе и забитыми варварским обращением. Их офицеров он представлял храбрыми, но очень невежественными, находил русскую кавалерию скорее внушительной, чем действительно грозной, и без всяких оговорок хвалил только казаков, – великолепное войско для разведочной службы. Он обошел молчанием начальника этой армии, присутствие которого во главе ее должно было, однако, оказать решающее влияние на исход сражений, в которых она участвовала. Поэтому во французском лагере вовсе не ожидали, что предстоявшие им самые жестокие удары будут нанесены этим полководцем, довольно мало известным на Западе. Но и в противоположном лагере, после ознакомления с ним ближе по его приезду в Вену, относительно его бы осведомлены не лучше.
II
   Суворов, как мы видели, хвастался тем, что давал уже уроки этим французским генералам, с которыми ему теперь предстояло померяться в первый раз. Он охотно обращался в профессора военного искусства даже в переписке с друзьями. «Главное – это хорошо упражнять войска. Никогда не отступать; лучшее отступление всегда во весь дух. Упражнять во всякую погоду, также и зимой, кавалерию по грязи, болотам, оврагам, рвам, возвышенностям, лощинам, даже земляным заграждениям, рубить!». Вроде этого инструкция, написанная совсем неправильным французским языком по дороге в Италию и составленная им самим для австрийского генерального штаба, находившегося под его начальством, носит тот же характер: «Надо атаковать! Холодное оружие, штыки, сабли, не теряя минуты, валить и брать, преодолевать все трудности, даже сверх возможного, преследовать по пятам, уничтожать до последнего человека! – В благоприятный момент: атаковать, опрокидывать все, что есть, не ожидая остального. – Терять не много времени для одних упражнений холодным оружием. Монтекуккули говорил полчаса. Его атака была преждевременна. Ну, тем лучше для похода и для мелких надобностей; даже варить суп и ублажать солдата всякими способами»…
   Можно себе представить, какое впечатление производил этот темный, странный и непонятный язык на учеников Монтекуккули. Обедая в 8 часов утра, как в Кончанском, оставаясь три часа за столом и тотчас же ложась, чтобы встать только в 4 часа пополудни, странный генерал этим самым режимом, казалось, делал для себя невозможным всякое серьезное участие в военных операциях, которыми он должен был руководить. Действительно, по свидетельству английского агента в Швейцарии, Викгама, за весь Итальянский поход Суворов ни разу не потрудился побывать на посту или осмотреть позицию. «Все планы атаки и походов составлялись офицерами австрийского генерального штаба… Редко фельдмаршал присутствовал при выполнении; он никогда в это не вмешивался и большую часть времени оставался невидим для армии».
   Викгам считал этого человека на три четверти сумасшедшим, и таково же было мнение и Витворта, который еще годом раньше уведомлял об этом Гренвиля. При появлении героя австрийское население готово было думать то же самое. На пути в Вену Суворов забавлял обитателей городов и деревень, через которые следовал, своими чудачествами и выходками. Полуголый и всегда странно одетый, он обращался с речами к толпе на таком же непонятном немецком языке, как и его французский, заходил во все монастыри, чтобы увешать себя образками и мощами; пил святую воду и ел просфоры во всех церквах; останавливался перед распятиями, стоящими при дорогах, для прочтения молитвы, испрашивал то в торжественных, то в шуточных выражениях благословения и молитв у священников и монахов, попадавшихся ему навстречу.
   – Пособите мне покарать мятежников, цареубийц и врагов Бога и веры!
   При въезде в столицу, 15 марта 1799 г., он выбивался из сил, крича: «Да здравствует Иосиф!» и когда его остановили и сказали, что царствующего императора зовут Францем, он выразил величайшее изумление.
   – А! вот как! видит Бог, что я этого не знал.
   Он согласился остановиться в доме посольства лишь после того, как из отведенного ему помещения были вынесены зеркала, картины, бронза и все предметы роскоши и комфорта. Он лег спать в пустой комнате на охапке сена.
   Войдя в сношения с высшими правительственными сферами и придворным военным советом (Hofkriegsrath), он отказался сообщить им свои предположения для предстоящей кампании. Он уверял, что не имел никаких планов, так как ему нужно предварительно ознакомиться с местностью, на которой он будет действовать. Он передал только членам совета небольшую записку, заключавшую в себе, по его словам, секрет побед, которые будут одержаны союзными армиями. Это был набросок его «Науки побеждать», которая, оставшись неизданной при жизни автора, была опубликована лишь очень недавно с комментариями генерала Драгомирова. Изумительный человек, которому, несмотря ни на что, Австрия решилась вверить судьбу своего оружия, действительно проявил в этом наставлении свой величайший гений, и этому гению суждено было восторжествовать над наукой и храбростью некоторых лучших французских генералов.
   «Обучать солдата не бесполезному, а только тому, что ему придется делать в военное время, вести его на больших переходах с барабаном и музыкой: музыка воодушевляет; приучать людей стрелять метко; быть всегда готовым к походу; не слишком хвастаться и не презирать врага; изучать, напротив, внимательно как сильные, так и слабые его стороны; в мирное время заниматься своим образованием; читать военные труды и обдумывать их; обогащать свои знания; но баталия выигрывается на месте, одна минута может изменить составленный план, одно своевременное движение решает исход сражения; не упускать его и кончать дружным натиском; атаковать, не дожидаясь атаки; быстрота приводит противника в замешательство; нападать на него неожиданно, теснить его, принудить отступить, ударить на него, не давая ему времени опомниться; враг, застигнутый врасплох, наполовину побежден; у страха глаза велики; где всего один человек, мерещатся двое; оружие самое страшное, это – решимость».
   Так можно резюмировать заповеди, общий принцип которых Драгомиров выразил следующими словами: «Если в армии нравственная упругость не только не подорвана, а, напротив, по возможности развита, можно решаться на самые отчаянные предприятия, не рискуя потерпеть неудачу».
   Между тем, ни в этом маленьком наставлении, ни где-либо в другом месте, Суворов, собственно говоря, не указал на главное орудие своих побед. Их секрет был в нем самом, в его душе и темпераменте, одинаково странных, действительно граничивших с безумием, но такого закала, что будущий победитель при Нови доказал даже на склоне лет их исключительную твердость, силу и энергию. Его душа и темперамент как бы сливались с военным организмом, получавшим этого единственного в своем роде начальника; они его пропитывали и преображали. Своеобразные приемы фельдмаршала, так неприятно поражавшие строгих судей и казавшиеся им даже несовместимыми с несением обязанностей начальника, наоборот, сживались с этим организмом и приводили к изумительным результатам. Солдаты Суворова, евшие и пившие в те же часы, что и он, совершали, не уставая, очень длинные и быстрые переходы. Фельдмаршал отправлял кашеваров в полночь; через три часа в свою очередь выступали в поход и их товарищи, отдыхали по часу после каждого семиверстного перехода и в восемь часов утра, пробежав 20 или 25 верст, находили готовый обед. Поевши, они ложились спать, как и их генерал, чтобы вместе с ним снова двинуться в путь при таких же условиях, в 4 часа, и около 8 или 10 часов вечера вступить в лагерь, опять заранее совершенно приготовленный к их прибытию.
   В Италии, в жаркое время, русские солдаты чувствовали себя особенно хорошо при таком режиме; но они, независимо от дисциплины, охотно согласились бы и на всякий другой, как всегда покоренные, очарованные, проникнутые фанатизмом, под влиянием этого необыкновенного человека. Даже в Вене Суворову не стоило большого труда рассеять сомнения и неудовольствия, внушаемые его причудами. Его выходки, происходившие от врожденной склонности к балагурству и эксцентричности, были тоже – умышленными и рассчитанными. Он вкладывал в них долю умысла и стремления к мистификации. Он делал из них нечто вроде экрана, за которым скрывал свой внутренний мир, тонкую смесь податливости и твердости, искренности и необыкновенного лукавства. Но он умел, когда было нужно, себя показать, и Франц II вместе со своими советниками так был поражен этим «чудищем», что намерение подчинить фельдмаршала эрцгерцогу тотчас же отпало само собой. Для соблюдения приличий решили пожаловать русскому фельдмаршалу звание фельдмаршала австрийских войск, и Суворов принял начальство над союзными армиями, все еще не сказав, какое он думает дать им назначение.
   Численно он оказывал им пока довольно слабую поддержку, едва ли 17000 человек корпуса Розенберга, уже направлявшихся в Италию.
   Корпус Германа, вверенный в то время генералу Ребиндеру, не переходил еще до тех пор русской границы. Корпус Римского-Корсакова, который Англия согласилась субсидировать, и отряд принца Конде были еще назначены сражаться на Рейне. Сверх того, солдаты Розенберга прибыли лишь с ружьями, саблями и несколькими тяжелыми орудиями. Не было комиссаров, интендантства, легкой артиллерии и понтонов; ни запасов, ни генерального штаба. Все это приходилось дополнять австрийцам, и Корсаков тоже должен был явиться с таким же снаряжением. На вопрос эрцгерцога Карла, каким образом думает он доставлять продовольствие своим солдатам, он будто бы ответил: «У меня есть казаки!»
   В этих недостатках и в неравенстве сил, выставленных с той и с другой стороны, заключалась первая причина затруднений, которые пришлось встретить русскому генералу при выполнении им своей задачи. Самые большие неприятности доставляли ему его сослуживцы. Гофкригсратне мог удержаться, чтобы не давать инструкций новому главнокомандующему. Кроме того, он не упускал случая вмешиваться и потом в ведение военных операций своими указаниями, посылаемыми из Вены в повелительной форме. Суворов был человек, который не стал бы считаться ни с инструкциями, ни с указаниями, и сохранил бы за собой свободу действий, если бы самое устройство военного аппарата, в управление которым он вступал, не отнимало у него всякой возможности остаться независимым. В этой армии австрийцы составляли теперь две трети всего количества, приблизительно 35000 человек из 52000, и все вспомогательные средства войны принадлежали им в несравненно большей пропорции, даже вплоть до руководящей идеи, вторая должна была играть главную роль в военных комбинациях. Австрийцами составлены были планы походов и «ордр де батайли» (диспозиции), так как с русской стороны не было ни средств, ни людей для их составления.
   Душа и темперамент старого воина должны были восторжествовать до известной степени над этим положением, но ценой борьбы, вводившей еще новое основание для столкновений и несогласий в этот союз, уже пропитанный непреодолимым антагонизмом, и способствовавшей его расторжению. С этой точки зрения, выбор Суворова главнокомандующим следует признать бессмыслицей. Находившийся до тех пор вдали от театров европейских войн, он, гроза турок и поляков, оставался чуждым новым способам ведения войны, которые в то время создавались в западных армиях. В своем роде тоже революционер, хотя и враг французской революции, он уклонялся от правил и традиций, с которыми запаздывали и австрийские генералы. Он сам принадлежал к той сфере, которая больше науки, где гений, возвышаясь над принципами и методами, связан лишь с личностью и вдохновением, и он больше всего приближался по духу к некоторым из республиканских генералов, против которых на этот раз не в шутку выступал в роли мастера.
   Между ним и венской камарильей, на минуту оробевшей и униженной, но скоро вернувшейся к своей рутине и спеси, несходство характеров было зато полным и неустранимым. Различие в военных понятиях усиливалось еще несогласием и на почве политической.
   При отъезде из Петербурга Суворов получил от царя формальное повеление возвратить Сардинское королевство его законному владетелю, который, укрывшись в Кальяри, следил с мучительным беспокойством за каждым шагом коалиции. При отъезде из Вены фельдмаршал был снабжен инструкциями императора Римского, которые ни словом не обмолвились о реставрации Савойской династии в Пьемонте, но настаивали на немедленном восстановлении императорской власти в Ломбардии; будучи прежде всего солдатом, главнокомандующий итальянской армией не смутился проявлением такого разногласия в намерениях обоих государей, которым ему теперь приходилось служить. Он слишком спешил в бой.
III
   Прежде даже, чем он принял участие в борьбе, успех от Рейна до Апеннин, уже повернулся не в пользу французов. Массена только что совершил смелое нападение на Граубинден; но на Рейне Журдан, атакованный эрцгерцогом Карлом и вынужденный еще при этом помогать Бернадоту, был оттеснен и, сдав командование генералу Эрнуфу, вернулся в Париж, чтобы вместе с якобинцами интриговать против Директории. В Италии Шерер, получивший некоторую известность после победы при Лоано (23 ноября 1795 г.), но уже старый, дряхлый, предрасположенный к апоплексии и ненавидимый солдатами, оказывал слабое сопротивление Краю и, потерпев между 25 марта и 5 апреля поражения при Пастренго (Бевилаква) и Маньяно, принужден был вновь перейти за Минчио и даже за Адду. Вместе с итальянцами и поляками республиканцы оставили на этой стороне всего около тридцати тысяч войска, неудачно разрозненного. Но начальство перешло к Моро, и это меняло все дело. Приняв меры к быстрому сосредоточению своих сил, призвав к себе Макдональда с юга Италии, заместитель Шерера готовился снова вернуть себе победу.
   Не дать ему времени объединить отдельные части было первой мыслью Суворова и тем настоящим планом, который он считал еще несвоевременным сообщить военным авгурам Вены. Форсированными маршами, заставляя солдат делать по шестидесяти верст в день, он передвинул свои войска, в особенности русские, с такой быстротой, что австрийский генеральный штаб совершенно растерялся. На некоторых переходах оказывался недостаток в пище. Колонны перемешивались одни с другими, и императорские солдаты не могли идти, «боясь промочить ноги», как говорил фельдмаршал генералу Меласу в письме, которое, впрочем, не было отослано. Но, выступив 4 апреля из Вены, он заставил главные силы своей армии пройти в две недели почти 400 верст, 19-го он начал наступление, а 27-го апреля, не успев опомниться, Моро получил удар при Кассано. Он потерял 7000 человек и, с переходом через р. Адду, оставил в руках союзников дорогу на Милан.
   На другой день казаки Денисова первые проникли в город, произведя некоторое смятение среди жителей, которых пугал суровый вид бородатых «капуцинов» (gli capucini rossi). Суворов шел вслед за ними, совершая свой въезд по тому же самому триумфальному пути, по которому прошел Бонапарт в 1796 году и, на первый взгляд, произвел почти такое же впечатление. Одетый плохо, как и тот, и даже более неряшливо, со спускающимися на невысокие сапоги чулками, с расстегнутыми на панталонах пуговицами, в белом камзоле поверх рубашки без жабо, так же нехорошо сидевший на скверной казачьей лошаденке, фельдмаршал вовсе не напоминал того гигантского и грозного завоевателя, которого ожидала толпа. Но своим повелительным и трагическим видом, своим огненным взглядом, своими властными движениями Бонапарт скоро очаровал зрителей, изумляя тех, кого ему не удалось пленить. Со своими постоянными гримасами на лице, под огромной каской, украшенной Плюмажем австрийских цветов, какую он носил, своими мигающими глазками, странными движениями плясуна, хлыстом, которым он размахивал, точно епископским посохом, раздавая благословения в ответ на приветствия, Суворов продолжал их разочаровывать. Встретив Меласа, он ухватился за него, чтобы его обнять, поднял на дыбы лошадь и вышиб всадника из седла. Но, не обратив на это внимания, он продолжал свой путь до первой церкви, где, соскочив с лошади, вошел внутрь и во весь рост распростерся перед алтарем.
   Не падая ниц, Бонапарт в 1800 году сам последует, в том же самом месте, уроку русского учителя.
   Ломбардия была завоевана, и, оставаясь три дня в столице, Суворов занялся учреждением в ней временного правительства; но, против всяких ожиданий, он своевременно не воспользовался полученными преимуществами. У него был еще один план, состоявший в том, чтобы отрезать Моро от дороги на Геную через Нови и Бокетту и помешать его соединению с Макдональдом. Но австрийский генеральный штаб сразу же его расстроил. Располагая разведочной службой, он утверждал, что соединение обоих французских генералов неизбежно, в то время как одному из них еще оставалось пройти три четверти Италии, чтобы догнать другого. Таким образом Моро имел время занять позицию между Валенцой и Александрией; но все-таки его положение оставалось гораздо более критическим, нежели думали его противники. Не имея надежды на помощь Макдональда ранее, чем ему придется выдержать новую атаку, не имея возможности получить какое-либо другое подкрепление из Швейцарии или Италии, он находился в стране, всецело охваченной восстанием. Своим появлением Суворов уже выполнил одно из первых обязательств, возложенных на него Веной и заключавшееся именно в том, чтобы вызвать это восстание. Подготовленное вымогательствами и насилием республиканских войск, чинимых ими под предлогом освобождения края, оно вспыхнуло повсеместно. Правительства, учрежденные Францией, рушились как карточные домики; республиканские авторитеты исчезали; демократы обращались в бегство; священники, более, чем когда-либо популярные, проповедовали священную войну, и если Суворов не имел такого престижа, как Бонапарт, то его русские, такие же набожные, как и их итальянцы-хозяева, фанатичные, суеверные, чтящие чудотворные иконы Божией Матери, вызывали несравненно более, чем неверующие, святотатственные французы, горячие симпатии населения. В свою очередь и они тоже прослыли за освободителей.