Преображенскогополка.
   Но, все еще слабый, он ничего не находил сказать солдатам, большинство которых выглядело очень враждебно. Его молчание, его подавленный вид еще более усилили их смущение. Что должны они обо всем этом думать? Что скрывают от них? В самом ли деле Павел уже больше не существует? Не увидят ли они его через минуту стоящим перед ними с гневным лицом и поднятой палкой, как на параде? Напрасно кричал Марин: «Да здравствует император Александр Павлович!» Ответа ж было. Зубовы подошли, старались уговорить этих угрюмых солдат Напрасно!
   Пален быстро, подталкивая Александра, подошел к семеновцам. С ними новый император почувствовал себя лучше. Хотя он командовал всей гвардией, но этот полк считался как бы его собственным, принадлежавшим ему более, чем другие. Сдавшись на мольбы и увещания Палена, говорившего ему: «Вы губите себя и нас», Александр пролепетал несколько слов, которые ему подсказали: «Император Павел скончался от апоплексического удара. Сын его пойдет по стопам Екатерины».
   Четыре года тому назад, в разговорах с Адамом Чарторыйским и в письмах к Кочубею, великий князь сильно осуждал политику императрицы; но он не хотел об этом вспомнить в тот момент, когда становился ее наследником.
   Эти слова произвели ожидаемое действие. На этот раз раздались восторженные ура, и Пален вздохнул свободно. Но преображенцы Марина сохраняли оборонительное положение. Они хотели убедиться, что прежний государь скончался. Можно было опасаться столкновения между двумя отрядами, последствий которого нельзя было предвидеть, и у Александра явилась одна только мысль: бежать! покинуть этот мрачный дворец, навеки исполненный ужаса, избавиться от чересчур близкого соседства с окровавленным, осуждающим его трупом, от угрожающего соприкосновения с слишком верными охранителями покойного, которые точно вызывали его мстительную тень… По совету Палена, поручив начальство резиденцией Беннигсену, он решил уехать в Зимний дворец. Там лучше охранит его другая тень, дорогая всем русским людям, и он, успокоившись, придет к необходимым решениям.
   Плохая карета, запряженная парой лошадей, оказалась наготове. Предполагали, что она предназначалась для того, чтобы отвезти Павла в Шлиссельбург, и может быть Пален приказал ее приготовить, чтобы ввести всех в обман насчет своих намерений. Александр сел в нее вместе с Константином, а оба главных участника сцены, только что доставивших ему престол, Николай Зубов и Уваров, встали на запятки.
   За стенами дворца, так как ничто еще не обнаруживало ужасного события, оба батальона, приведенные Талызиным и Депрерадовичем, стояли неподвижно и безмолвно, – солдаты все еще не понимали, зачем их сюда привели, а офицеры не торопились им это объяснить. Впрочем, некоторые из них и не могли бы этого сделать. В числе их находился один француз, невольный и пассивный участник драмы, изменившей течение европейской истории и сделавшей впоследствии из этого эмигранта министра во времена Реставрации. Это был барон де Дама; привезенный родителями в Россию, он был только что, шестнадцати лет, произведен в подпоручики в том самом первом батальоне Семеновского полка, который был призван сыграть роль в перемене правительства. Он оставил мемуары, еще неизданные, и вот, что он увидел в тот момент, не имев ранее никакого понятия о готовящемся событии:
   «Карета отъехала (от дворца); ей преградили путь, но один из лакеев сказал: „Это великий князь!“. Другой лакей возразил: „Это император Александр!“ Тотчас же все без команды закричали: „Да здравствует император!“ И батальон бегом последовал за каретой до Зимнего дворца, где новый император вышел».
   Вот и все; семеновцамбольше ничего не требовалось.
   Александру, говорят, хотелось взять с собой и жену. Их отношения, ставшие за последнее время довольно холодными, теперь, во время кризиса, улучшились, и в этот момент он испытывал сильную потребность найти в ее мужестве опору своему малодушию. Но встретилось препятствие, «лишнее стеснение», как, кажется, выразился новый император, и в этих словах обнаружился его характер и свойственная ему деликатность чувств. Он уехал, не повидавшись с матерью, не позаботившись узнать о том, что с ней, не испытав вполне естественной потребности выразить ей свою любовь и сказать хоть одно слово ласки и утешения. Забывчивость? Равнодушие? Бессознательное обнаружение чудовищного эгоизма, который так часто развивается на вершинах? Да, без сомнения, но, главным образом, и малодушие, инстинктивное отступление перед страшным моментом, когда его глаза встретятся с глазами безутешной женщины, которой он помог сделаться вдовой.
   Но Мария Федоровна была не из тех, кто дает о себе позабыть, и в эту минуту она менее, чем когда-либо, могла на это согласиться. Узнав о случившемся, она подумала, что ей предстоит сыграть огромную роль во всем этом деле, и, заботясь о сыне не более, чем он заботился о ней, она задумала взбунтовать мрачный дворец, который он собирался покинуть.
   Оставаясь чуждой если не самому существованию заговора, то, по крайней мере, приготовлениям к покушению и, может быть, даже честолюбивым расчетам, которые связывали с ним ее приближенные, преданная мужу, вопреки его дурному обращению и удручавшим ее угрозам, она не желала его смерти. Но она не допускала, чтобы случившаяся катастрофа привела ее только к роли вдовствующей императрицы. В эпоху их дружбы, когда-то очень тесной, разве не говорил ей Павел о том, что поручит ей управление империей, когда его не станет? Он понимал под этим, что поручит ей регентство во время несовершеннолетия сына, которому тогда было только десять лет. Но в подобных вопросах женский ум склонен к ошибкам, и Александр, еще молодой, застенчивый, слабохарактерный, казался ей все еще ребенком. Чувство авторитета матери, воспоминание о том, что произошло при кончине Петра III, быть может также внушения заинтересованных друзей смущали ее ум, мало способный к политике, но довольно своенравный и не менее того склонный к величию. Скорбь и испуг окончательно сбили ее с толку.
   Предупрежденная графиней Ливен, императрица, забыв одеться, бросилась по направлению к той комнате, где Павел только что испустил дух. Но ей не хотели показать обезображенного трупа. Ей преградили путь, и она обезумела окончательно. Ждать? Повременить? Зачем? Что хотят от нее скрыть? Император скончался? Верно ли это? Она рассуждала, как преображенцы. Быть может, он еще борется со смертью! Или же его собираются посадить в какую-нибудь Ропшу! Впрочем, жив он или мертв, они не имеют права лишить его ее ласки. Вырвавшись из державших ее рук, она проникла в зал, отделявший ее помещение от комнат покойного. Она наткнулась там на караул, которому Пален отдал уже приказ не пропускать никого, в то время как созванные наскоро доктора, хирурги и парикмахеры с лихорадочной поспешностью старались придать покойному благообразный вид. Начальник караула очень почтительно сообщил о полученном распоряжении. Так как императрица продолжала настаивать, он велел скрестить штыки. Ни угрозы, ни мольбы, пущенные ею поочередно в ход, не могли сломить этого упорства, и полуобнаженная, в одной шубе, наброшенной ей на плечи, она бродила по дворцу, ища другого прохода и стараясь в то же время заставить признать себя царствующей императрицей. Она громко заявляла о своих правах и обращалась с воззванием к солдатам:
   – Если нет более императора, то я ваша императрица! Одна я имею титул законной государыни! Защищайте меня! Следуйте за мною!
   Как это было, по-видимому, в последний момент и с самим Павлом, она забыла о законе престолонаследия, установленном при ее же содействии.
   «В ней не было, говорит Чарторыйский, ничего такого, что увлекает, что возбуждает энтузиазм и добровольное самопожертвование. Может быть, этому способствовал и немецкий акцент, сохранившийся у нее, когда она говорила по-русски. В противоположность Екатерине, она действительно осталась настоящей немкой и до последнего дня не переставала прельщать Павла, называя его Paulchen. Беннигсен, Пален и Елизавета, с которой Александр расстался очень неохотно, напрасно испробовали все средства, чтобы ее успокоить, уверяя ее, что доступ в комнату покойного будет ей скоро открыт. Они советовали ей последовать пока за сыном в Зимний дворец. Император этого настоятельно требовал.
   – Император? Какой император?
   И, тряся Беннигсена за руку, она приказывала ему ее пропустить.
   – Мне странно видеть вас неповинующимся мне.
   Так как он упорствовал, она возобновляла свое хождение, перемешивая мольбы с бранью, то падая на колени перед часовыми, то бессильно опускаясь на руки какого-нибудь офицера. Видя ее почти готовой упасть в обморок, один гренадер, имя которого сохранено историей, – это был Перекрестов, – предложил ей стакан воды; но, гордо выпрямившись, она его оттолкнула. Ей нужен был трон!
   Так терзалась она почти до семи часов утра, среди беспорядка, дошедшего до того, что один раз, когда Елизавета обняла свою свекровь, чтобы поддержать ее, она почувствовала, что кто-то крепко жмет ей руку и покрывает страстными поцелуями. Обернувшись, она увидела совершенно незнакомого ей офицера, который был пьян!
   Только в семь часов утра, когда туалет покойного был окончен, двери его комнаты открылись. Мария Федоровна вошла туда вместе со своими детьми, выказала, хотя и несколько аффектированно, сильную скорбь и, наконец, согласилась отправиться к сыну, ожидая, если верить Беннигсену, еще и в дороге движения войск или народа в ее пользу.
VIII
   По приезде в Зимний дворец с Александром был новый обморок. По словам императрицы Елизаветы, «он был положительно уничтожен смертью отца и обстоятельствами, ее сопровождавшими. Его чувствительная душа осталась растерзанной всем этим навеки!» Он снова говорил о передаче власти тому, «кто захочет ее принять», потом заявил, что только в том случае согласится взять на себя это бремя, если условия и границы власти будут точно установлены авторами государственного переворота. По свидетельству П. А. Валуева, двое из них составляли в это время проект конституции: Платон Зубов, изучавший книгу Жан-Луи Делольма об английской конституции (Женева, 1787 г.), и Державин, взявший за образец испанские кортесы. Панин тоже, со своей стороны, пытался применить английскую конституцию к русским нравам и обычаям. «Который (из этих проектов) был глупее, прибавляет автор заметки, трудно сказать: все три были равно бестолковы».
   По некоторым свидетельствам, Петр Новосильцев, а по другим – генерал Клингер или Талызин, отговорили Александра принять эти предложения. Другие более неотложные заботы несомненно сильнее привлекли его внимание. Оказывалась крайняя необходимость в полицейских мерах и в распоряжениях военного характера. Обезображенный труп надо было привести в порядок, и, прежде всего, по обычаю, твердо установившемуся, немедленно привести всех к присяге новому государю. Это было обязательное начало всякого нового порядка вещей. Но в Михайловском дворце преображенцы все еще продолжали выжидать, и в казармах Конного полка, когда Саблуков объявил о смерти Павла, солдаты отказались кричать ура! Один из них, Григорий Иванов, выступив вперед, спросил полковника, видел ли он усопшего императора и убедился ли он в том, что последний скончался? Помощник командира полка, генерал Тормасов, впоследствии один из храбрейших героев 1812 года, сам обнаруживал нерешительность. Саблуков вспомнил, что для принесения присяги полк должен явиться со своими знаменами, хранившимися по уставу в Михайловском дворце. Он послал за ними несколько человек и поручил сопровождавшему их корнету, некоему Филатьеву, настоять на том, чтобы им показали Павла живого или мертвого. Беннигсен ответил сначала категорическим отказом.
   – Это невозможно! Он изуродован, расшиблен! Как раз начинают его приводить в порядок.
   Но так как Филатьев уверял, что полк не принесет присяги новому государю, пока не уверится, что его предшественник действительно скончался, то две шеренги солдат были введены в ту самую комнату, куда не могла еще проникнуть Мария Федоровна. Григорий Иванов был в числе их. По их возвращении Саблуков расспрашивал его перед фронтом.
   – Ну, брат, видел ты императора Павла Петровича? Правда ли, что он умер?
   – Так точно, ваше высокоблагородие; крепко умер!
   – Присягнешь ты теперь Александру Павловичу?
   – Да, ваше высокоблагородие, хотя не знаю, лучше ли он покойного. Ну да не наше это дело.
   Составленная таким образом уверенность в действительной кончине повлекла за собой подчинение и преображенцев. В то же время последовало распоряжение о нескольких арестах. Но они не были продолжительны. Вместе с генералами Малютиным и Котлубицким генерал-прокурор Обольянинов получил свободу через несколько дней. Кутайсову удалось, неизвестно каким образом, скрыться при первой же тревоге, и он нашел убежище в доме своего друга, Степана Ланского, отца будущего министра внутренних дел. На другой день он мог спокойно вернуться в свой дом на Адмиралтейской набережной. Г-жа Шевалье отделалась домашним обыском и конфискацией нескольких бумаг. Когда она через несколько дней попросила заграничный паспорт, Александр любезно велел ей передать, что «он сожалеет о том, что здоровье артистки заставляет ее покинуть Россию, куда, он надеется, она скоро вернется, для украшения французской сцены».
   В Зимнем дворце неизменный Трощинский составил другой манифест, – простое перефразирование нескольких слов, сказанных новым государем семеновцам. Возобновить правление Екатерины – вот программа, на которой окончательно остановился ее внук. Он недолго оставался ей верен. Он позаботился с самого начала отменить некоторые из последних постановлений своего отца, изменив состав высших служащих, начиная с Обольянинова, который был уволен за очищение тюрем. Одной из первых его мыслей было потребовать к себе военного министра, только что уволенного Павлом. Он, рыдая, бросился ему на шею:
   – Мой отец! мой бедный отец!
   Потом сейчас же спросил:
   – Где казаки?
   Он хотел сказать: «Орлов и его товарищи», плутавшие по дороге в Индию. Немедленно был отправлен курьер с приказанием вернуть их назад. Этот Индийский поход был в связи с безрассудной враждой к Англии, и со дня на день победоносная эскадра Нельсона могла появиться у русских берегов. Но Александр и его советчики, по-видимому, беспокоились о ней не более самого Павла. Это была война покойного государя, и не должна ли она окончиться с его смертью? Пален ограничился тем, что уведомил Лондон о перемене главы правительства, не обмолвившись ни одним словом, которое можно было бы счесть за извинение или попытку примирения, и это высокомерие имело полный успех. В феврале Питт вышел в отставку, и ни его преемник Аддингтон, ни Гауксбюри, заместивший Гренвиля, не были способны проявить суровость там, где он выказал столько умеренности. И тот и другой предугадали неизбежное примирение, послав командирам английских эскадр приказ прекратить все враждебные действия и объявив о скором отправлении в Петербург посла, который постарается восстановить прежние отношения между обоими государствами. Нельсон, правда, так разлетелся, что остановился только на Ревельском рейде, после чего выказал намерение подойти к Петербургу «чтобы лучше доказать, говорил он, свое мирное расположение и наполнявшее его чувство глубокой дружбы». Эту демонстрацию те, к кому она относилась, нашли излишней, даже совершенно неуместной, но она не повлекла за собой никаких осложнений.
   Приехав в Зимний дворец, Ливен был неприятно поражен: приближенные нового государя дышали весельем и надменностью. Среди людей всецело, отдавшихся восторгам достигнутой победы, один великий князь Константин казался заплаканным. На другой день Санглен заметил то же самое. В нескольких шагах от великого князя офицеры громко и весело разговаривали: можно будет одеваться как угодно, носить фраки и круглые шляпы, как прежде! В другой группе Николай Зубов, разговаривая с князем Яшвилем, обсуждал события истекшей ночи:
   – Жаркое было дело!
   Константин лорнировал тех и других и в момент, когда все стихло, произнес, как будто про себя, но так, чтобы его все слышали:
   – Я велел бы их всех повесить.
   Несколько дней спустя он сказал Саблукову:
   – Мой друг… после всего, что произошло, мой брат может царствовать, если ему угодно, но если когда-нибудь престол должен будет перейти ко мне, я, конечно, от него откажусь.
   Как известно, он действительно сделал это.
   Однако даже среди лиц императорской фамилии только он и Мария Федоровна проявляли такое настроение. Александр, правда, имел вид виноватого, которого мучит совесть. Возвратясь в Петербург, несколько месяцев спустя, Адам Чарторыйский нашел его все еще погруженным в уныние и, стараясь его развлечь, получил следующий ответ:
   – Нет, это невозможно, против этого нет средств. Как вы хотите, чтобы я перестал страдать? Это не может измениться.
   С другим другом он говорил будто бы более определенно:
   – Все неприятности и огорчения, какие мне встретятся в жизни моей, я буду носить, как крест.
   Тем не менее, чтобы известить о своем вступлении на престол Берлинский двор, он избрал сына красавицы Ольги Жеребцовой, хотя не мог не знать, какую роль сыграла в заговоре его мать!
   Что касается Елизаветы, то через три дня после катастрофы она писала своей матери, что теперь «она вздохнула вместе со всей Россией» И что было необходимо, чтобы эта страна «какой бы то ни было ценой» освободилась от крайнего деспотизма, от которого страдала.
   Россия действительно дышала свободно, – по крайней мере то, что тогда называли Россией. По свидетельству разных очевидцев, на улицах столицы плакали от радости. Прохожие, не знавшие друг друга, обнимались и поздравляли со счастливой переменой. На Московской дороге содержатели почтовых дворов даром отправляли курьеров, которые несли «эту радостную весть». Вечером, без всякого на то распоряжения, весь город был иллюминован. «Восторг был всеобщий и переходил даже границы приличия», говорит один из летописцев.
   Но люди уже не помнили себя. Императрица Елизавета говорит о «почти безумной радости, объединившей все классы общества, от последнего мужика до представителей высшей знати». То же самое наблюдала и г-жа Виже-Лебрён. Вернувшись из Москвы через несколько недель после катастрофы, она нашла еще Петербург «сумасшествующим от радости. Люди пели, танцевали, обнимались на улицах». И провинция подражала столице.
   Если верить графине Головиной, сама Мария Федоровна быстро забыла про свою грусть. Когда она встретилась со своим сыном в Зимнем дворце, и он хотел броситься в ее объятия, она остановила его.
   – Саша? виновен ли ты?
   Так как Александр уверил ее в своей невинности, она нежно его поцеловала и поручила ему своих младших детей. Теперь ты их отец!
   Но, несколько недель спустя, она вела будто бы в Павловске и Гатчине жизнь более рассеянную, чем прежде, давала завтраки, обеды и ужины, устраивала прогулки верхом, в которых сама принимала участие, занималась посадкой растений и постройками, как и прежде, и напоминала о постигшем ее несчастье только портретами в глубоком трауре, которые, раздавала своим друзьям. Графиня представляет собой в этом отношении свидетельницу, на которую не вполне можно положиться. Обе женщины были в ссоре, а разные другие лица, вместе с Саблуковым, командовавшим в это время эскадроном, которому была поручена охрана Павловска, дают по этому поводу совершенно другие показания, согласующиеся с тоном писем, адресованных вдовою Нелидовой к Плещееву: «Мое сердце иссохло, моя душа удручена». Однако, продолжая переписываться с матерью, императрица Елизавета, в письме от 25 апреля (7 мая) 1803 года, находила у своей свекрови «необыкновенно счастливый» характер, и делала это открытие вследствие замечания маркграфини Баденской, которая, увидев Марию Федоровну через четыре месяца после катастрофы, не могла придти в себя от изумления, найдя ее «такой веселой и радостной».
   Нежная и чувствительная, по моде того времени, вдова Павла слишком любила жизнь, чтобы не отдаться ей. Этому способствовала и окружающая ее среда. Отец Александра не оставил после себя ни сожаления, ни жалости. На его похоронах вовсе не было пролито слез. Те, кого называли тогда публикой, – придворные, офицеры, чиновники всех классов буквально ликовали, не чувствуя более над собой гнета тяжелых указов и стеснений, нагромождавших в предшествующее царствование. Круглые шляпы, высокие галстуки и фраки вновь появились во множестве. Кареты мчались со страшной быстротой по мостовой. Графиня Головина видела, как один гусарский офицер скакал верхом по тротуару набережной и кричал: «Теперь можно делать все, что угодно!» Так понимал он свободу.
   Во время банкета, устроенного на сто персон князем Зубовым, чтобы отпраздновать вступление на престол нового государя, было выпито пятьсот бутылок шампанского! Придворный траур стушевался перед этой безумной радостью, которая не пощадила даже памяти покойного. Рассказывали, что, находясь в руках своих палачей, он просил их дать ему срок написать церемониал для своих похорон. Сочиняли стихи:
 
Que la bont? divine, arbitre de son sort,
Lui donn le repos que nous rendit sa mort! [14]
 
   А между тем Александр не замедлил обмануть и расчеты, доставившие ему власть, и надежды, пробужденные в первый момент его вступлением на престол.
IX
   В известных пределах он бесспорно старался исправить ошибки предшествующего царствования. Но если, поступая таким образом, он вдавался во внутреннем управлении в противоположную крайность, в смысле покровительства тенденциям к анархии, пугавшим некоторых наблюдателей, то во внешней политике, приведя свои отношения с западными соседями к более нормальному виду, он тоже не мог не прельститься рыцарской ролью спасителя Европы, ради которой Павел принес в жертву жизненные интересы своего государства. За исключением неистовств и грубости своего предшественника, – он тщательно сохранил также весь созданный им военный механизм. На другой же день после своего, вступления на престол он появился на утреннем разводе, по-прежнему робкий и тревожный, как будто гневная тень Павла еще руководила ученьем, но озабоченный сохранением его сурового устава. Он оставался «милым другом» Аракчеева, а тех, кто только что доставил ему корону, не жаловал ни своей дружбой, ни доверием.
   Он лично не хотел, или не смел, что-либо предпринять против авторов государственного переворота, его сообщников. Конечно, это был бы большой риск. Не написал ли ему один из них, князь Яшвиль, письмо, в котором, начав с оправдания насилия, совершенного над личностью «несчастного безумца», он кончал высокомерным выговором, сопровождавшимся плохо скрытой угрозой: «Будьте на престоле, если возможно, честным человеком… не забывая, что безнадежному всегда остается исход!..» Подобно тому, как в день совершения преступления Александр позволил себя сопровождать по дороге к Зимнему дворцу Николаю Зубову и Уварову, на другой день, на разводе, он опирался на руку князя Платона, что позволило г-же де Бонейль написать Фуше: «Le jeune empereur marche, pr?c?d? des assassins de son grand-p?re, siuvi des assassins de son r?re et entour? des siens». Осенью того года Лагарп еще напрасно побуждал его предать суду цареубийц. Между тем, тот же князь Платон Зубов счел себя вынужденным сказать Чарторыйскому, конечно, для того, чтобы он это передал дальше: «Государь приводит в уныние своих истинных друзей». Мария Федоровна пуская уже в ход, со свойственным ей порывом, не рассуждая, все средства для требования возмездия, успела кое-чего добиться. Она по-прежнему присваивала себе право повелевать сыном и при случае принудить его подчиниться ее решению.
   Покидая Михайловский замок, она также не отказалась опереться на руку Беннигсена; в следующие дни, по некоторым более или менее точным свидетельствам, она ожесточилась против ничтожного Татаринова, которого потом долго преследовала своей ненавистью. Вскоре она стала метить выше, но всегда руководствуясь неожиданно пробужденным раздражением, получавшим не менее неожиданное удовлетворение, благодаря слабости или двоедушию Александра.
   Случай еще помогал ей быстро удалить со сцены некоторых главных действующих лиц драмы, о которых можно было подумать, что они в свою очередь делались жертвами какого-то мстительного рока. И, быть может, действительно в их судьбе следует признать вмешательство таинственного мщения, впрочем совершенно естественного порядка.
   Талызин умер через два месяца, а Николай Зубов через семь после катастрофы. Валерьян Зубов прожил еще два года и четыре месяца. Однако более виновные, как Марин, Уваров, Волконский и еще другие продолжали жить и пользоваться почестями. Немезида, вмешавшаяся в дело, была близорука, подобно Марии Федоровне. В первый момент вдовствующая императрица примирилась как с Беннигсеном, так и с самим Паленом и Паниным, из которых один сохранил все свои обязанности, другой был призван руководить иностранными делами, как вице-канцлер, так как Пален оставался президентом коллегии. Беннигсен не получил другого возмездия, кроме четвертого и позднего брака с молодой полькой, Екатериной Андржейкович, которая, по преданию, взяла милую привычку часто обращаться к нему со следующими словами: