Когда они прошли через заброшенный сад и уже были в нескольких шагах от двери дома, Лэмборн умолк. Это обстоятельство было весьма приятно для Тресилиана, так как избавляло его от необходимости как-то ответить на откровенное признание своего спутника касательно чувств и целей, побудивших его двинуться сюда. Лэмборн без стеснения стал колотить в огромную дверь замка, заметив при этом, что в местной тюрьме двери вроде бы полегче. Не раз он принимался стучать снова, пока наконец старый, угрюмого вида слуга не разглядел их через маленькое квадратное отверстие, загражденное железными брусьями, и не спросил, что им нужно.
   — Немедленно поговорить с мистером Фостером по неотложному государственному делу, — не задумываясь, ответил Лэмборн.
   — Пожалуй, вам трудно будет это доказать, — шепнул Тресилиан своему спутнику, пока слуга пошел передать поручение хозяину.
   — Чушь! — возразил искатель приключений. — Ни один солдат не двинулся бы вперед, если бы ему пришлось раздумывать, когда да как можно будет отступить. Только бы нам пробраться внутрь, а дальше все пойдет как по маслу.
   Вскоре слуга вернулся и, осторожно отодвинув задвижки и засовы, открыл дверь, через которую они прошли под сводом на квадратный дворик, окруженный зданиями. Напротив свода была другая дверь, которую слуга отворил таким же способом, и провел их в залу с каменным полом, где было очень мало мебели, да и та была самого грубого и старинного покроя. Окна были высокие и широкие, почти до самого потолка, покрытого черным, дубом. Те окна, которые выходили на квадратный дворик, были затемнены окружающими зданиями. Перерезанные массивными каменными переплетами рам и почти сплошь расписанные картинками на религиозные сюжеты и сценами из священного писания, они пропускали очень мало света, да и те лучи, которые проникали внутрь, придавали всему сумрачный и унылый оттенок, вообще свойственный цветным стеклам.
   У Тресилиана и его спутника было достаточно времени, чтобы рассмотреть все эти особенности, ибо им пришлось прождать довольно долго, прежде чем явился наконец нынешний хозяин замка. Как ни был Тресилиан подготовлен к тому, чтобы увидеть перед собой зловещую и омерзительную личность, но уродство Энтони Фостера превзошло все его ожидания. Он был среднего роста, сложен крепко, но настолько неуклюже, что казался совершенным уродом. Все его движения напоминали неловкие и нескладные движения хромого и левши одновременно. Его волосы, уходу за которыми люди того времени, как и ныне, посвящали много старания, не были уложены в изящную прическу или зачесаны назад, как обычно изображается на старинных гравюрах и как причесываются аристократы наших дней, а спадали спутанными черными прядями из-под меховой шапки и свисали фантастическими космами, видимо вовсе незнакомыми с гребнем, над его страшными бровями, обрамляя очень своеобразное и неприятное лицо. Его пронзительные черные глаза глубоко запали под широкими, густыми бровями и обычно были устремлены вниз, как будто стыдились своего взгляда и старались скрыть его от взора людского. Иногда, впрочем, желая разглядеть кого-то, он внезапно поднимал их и пристально устремлял на того, с кем разговаривал, и тогда в них отражались и неистовые страсти и сила ума, которая по своей воле могла подавлять или скрывать порывы таящихся в глубине чувств. Черты лица, гармонировавшие с этими глазами и общим обликом, были неправильны и настолько примечательны, что неотразимо запечатлевались в памяти того, кто их хоть раз видел. И вообще Тресилиан не мог отделаться от мысли, что Энтони Фостер, стоящий перед ним, судя по его наружности, вряд ли был человеком, к которому можно было рискнуть явиться незваным и непрошеным гостем. Одет он был в камзол из красновато-коричневой кожи, который часто носили тогда зажиточные крестьяне. За кожаным поясом у него был заткнут справа длинный нож, или кинжал, с рукояткой, а о другой стороны — тесак. Войдя в комнату, он поднял глаза и устремил пристальный взор на обоих гостей. Затем он снова опустил их, как бы отсчитывая свои шаги, по мере того как он медленно продвигался к середине комнаты, и сказал тихим и сдавленным голосом:
   — Джентльмены, разрешите попросить вас сообщить мне о цели вашего прихода.
   Он, видимо, ожидал ответа от Тресилиана. Справедливо раньше заметил Лэмборн, что величественный вид, говорящий о воспитании и достоинстве, как бы просвечивает сквозь маскарад простого платья. Но ответил ему Майкл — с непринужденной фамильярностью старого друга и тоном, в котором не чувствовалось ни малейшего, сомнения в том, что их ожидает самый сердечный прием.
   — Ого! Мой дорогой дружок и приятель Тони Фостер! — воскликнул он, схватив его за руку и встряхнув с такой силой, что крепыш Фостер даже пошатнулся. — Как вы провели все эти долгие годы? Ну что, разве вы совсем забыли своего друга, приятеля и сотоварища детских игр Майкла Лэмборна?
   — Майкл Лэмборн! — сказал Фостер, с минуту не сводя с него взора. Затем он опустил глаза и, довольно невежливо выдернув свою руку из дружески сжимавшей ее руки гостя, спросил: — Так, значит, вы Майкл Лэмборн?
   — Да, это так же верно, как то, что ты — Энтони Фостер, — ответил Лэмборн.
   — Превосходно, — сказал хозяин довольно мрачно — А чего, собственно, Майкл Лэмборн ожидает от своего посещения?
   — Voto a dios! — воскликнул Лэмборн. — Я ожидал лучшего приема, чем тот, который нашел здесь.
   — Ты, висельник, тюремная крыса, друг палача и его клиентов, — ответствовал Фостер, — как мог ты ожидать радушия от любого человека, чья шея далека от капюшонов Тайберна?
   — Может, я и такой, как вы говорите, — сказал Лэмборн, — но если я даже и соглашусь с этим, чтоб не вступать в споры, я все-таки довольно подходящий товарищ для моего старинного друга Энтони Поджигай Хворост, хоть он сейчас каким-то непонятным образом и стал хозяином замка Камнор.
   — Вы потише, Майкл Лэмборн, — ответил Фостер. — Вы игрок и живете тем, что рассчитываете свои шансы. Рассчитайте же, сколько у вас шансов на то, что я сейчас возьму да вышвырну вас из этого окна вон в ту канаву.
   — Двадцать против одного, что вы этого не сделаете, — возразил неугомонный гость.
   — А почему, скажите пожалуйста? — спросил Энтони Фостер, стиснув зубы, сжав губы и как бы стараясь подавить в себе порыв неистового чувства.
   — А потому, — хладнокровно ответил Лэмборн, — что вы ни за что на свете меня и пальцем тронуть не посмеете. Я моложе и покрепче вас, во мне двойная доза дьявольской драчливости, хоть и нет, может быть, во мне этой демонской хитрости, которая роет себе под землей пути к своей цели, и прячет петлю под подушкой у людей, и подсыпает мышиного яду в их похлебку, как это мы иной раз видим в пьесах.
   Фостер с серьезным видом взглянул на него, затем повернулся и дважды прошелся по комнате тем же самым спокойным и размеренным шагом, как и раньше. Затем внезапно воротился, протянул Майклу Лэмборну руку и сказал:
   — Не гневайся на меня, мой славный Майк! Я хотел только проверить, не утратил ли ты свою былую и похвальную откровенность, которую твои завистники и клеветники называли наглым бесстыдством.
   — Пусть называют ее как хотят, — сказал Майкл Лэмборн, — это тот груз, который мы должны таскать с собой по белу свету. Ух ты дьявольщина! Говорю тебе, куманек, что моего запаса самоуверенности всегда не хватало для ведения торговли. Я не прочь был прихватывать еще по две-три тонны наглости в каждом порту, куда заходил во время жизненного плавания. Но зато я вышвыривал за борт остатки скромности и щепетильности, чтобы освободить в трюме нужное место.
   — Ну, ну, — съязвил Фостер, — что касается щепетильности и скромности, то ты отплыл отсюда с полным грузом. А кто этот кавалер, милый Майк? Такой же развратник и головорез, как ты сам?
   — Прошу познакомиться с мистером Тресилианом, забияка Фостер, — ответил Лэмборн, представляя своего друга в ответ на вопрос приятеля. — Познакомься с ним и изволь уважать его, потому что это джентльмен, исполненный самых замечательных достоинств. И хотя он пошел не по моей части — по крайней мере насколько мне известно, — он, тем не менее, питает должное уважение и восхищение к мастерам нашего дела. Ну, когда-нибудь он и сам станет таким же, так оно обычно и бывает. А покуда он еще только неофит, только прозелит и затесывается в компанию знатоков дела, как новичок-фехтовальщик приходит в школу мастеров, чтобы поглядеть, как управляются с рапирой учителя фехтования.
   — Ежели он действительно таков, то прошу тебя пройти со мной в другую комнату, любезный Майкл, я должен поговорить с тобой наедине. А пока, сэр, прошу подождать нас в этой зале. Только никуда не уходите отсюда: в этом доме есть особы, которые могут испугаться чужого человека.
   Тресилиан согласился, и два героя вышли из комнаты, а он остался один ожидать их возвращения.


Глава IV



   Двум господам не следует служить?

   Вот юноша — он хочет попытаться!

   Раб божий, он и дьяволу послушен…

   Он молится, а после зло свершает

   И небеса благодарит смиренно.

Старинная пьеса



   Комната, в которую хозяин замка Камнор препроводил своего достойного гостя, была побольше той, в которой они вели беседу, и находилась в еще большем запустении. Вдоль стен тянулись огромные дубовые шкафы с полками, которые, видимо, когда-то сверху донизу были заполнены книгами. Многие из них еще сохранились, но были разорваны и измяты, покрыты пылью, без дорогих застежек и переплетов и грудами навалены, как никому не нужный хлам, брошенный на произвол судьбы. Сами шкафы словно подверглись нашествию врагов науки, которые уничтожили множество книг, некогда заполнявших полки. Кое-где полки были вынуты, шкафы поломаны и повреждены и к тому же обвиты паутиной и покрыты пылью.
   — Те, кто писал эти книги, — сказал Лэмборн, озираясь кругом, — и не думали о том, в какие лапы попадут их труды.
   — И о том, какую полезную службу они мне сослужат, — промычал Фостер. — Повар пользуется ими для чистки оловянной посуды, а лакей уж много месяцев подряд только ими и начищает мне сапоги.
   — А я, — сказал Лэмборн, — бывал в городах, где этот ученый товар сочли бы слишком ценным для подобного употребления,
   — Брось, брось, — поморщился Фостер. — Все это папистский хлам, все они до одной — из личной библиотеки этого нищего старикашки, эбингдонского аббата. Девятнадцатая часть настоящей евангелической проповеди стоит целой телеги, наполненной таким дерьмом из сточной канавы Рима.
   — Помилуй бог, мистер Тони Поджигай Хворост, — промолвил Лэмборн, как бы отвечая ему.
   Фостер мрачно нахмурился и ответил:
   — Потише ты, дружок Майк! Забудь это прозвище и обстоятельства, с ним связанные, если не желаешь, чтобы наша вновь укрепившаяся дружба погибла внезапной и насильственной смертью.
   — Что ж, — сказал Майкл Лэмборн, — ты, бывало, хвастался тем, что помогал отправить на тот свет двух старых еретических епископов.
   — Это было тогда, — ответил его приятель, — когда я вкушал еще чашу желчи и отца и пребывал в оковах беззакония. Но теперь, когда я призван в ряды праведников, это прозвище больше не соответствует моему образу жизни и поведению. Мистер Мелхиседек Молтекст сравнил в этом случае обрушившуюся на меня беду с тем, что случилось с апостолом Павлом, который держал одежду тех, кто побивал камнями святого Стефана. Он распространялся на эту тему три воскресенья подряд и приводил в пример поведение весьма достойной особы, тут же присутствовавшей. Он имел в виду, конечно, меня.
   — Уж молчал бы ты, Фостер, — рассердился Лэмборн. — Не знаю уж, как там, а меня всегда мороз по коже подирает, когда я слышу, как дьявол закатывает цитаты из священного писания. А кроме того, дружочек, как это у тебя духу хватило порвать с этой удобной старой религией, которую ты сбросил так же легко, как перчатку? Разве я не помню, как ты, бывало, таскал свою совесть на исповедь точнехонько каждый месяц? А когда священник тебе ее отчистит от грязи, отполирует до блеска, да еще мазнет по ней белилами, ты снова бывал готов на самые мерзкие пакости, как ребенок, который всегда готов со всех ног кинуться в грязную лужу, как только на него наденут чистенькое воскресное платьице.
   — Не утруждай себя заботами о моей совести, — сказал Фостер. — Эта материя выше твоего понимания, собственной-то совести у тебя никогда и не было. Но перейдем к делу. Скажи, да поскорее, что тебе от меня надо и какие надежды привели тебя сюда.
   — Надежда поправить свои делишки, конечно, — ответил Лэмборн, — как выразилась одна старушка, кинувшись в воду с Кингстонского моста. Слушай, вот этот кошелек — все, что осталось от кругленькой суммы, какую всякий не прочь бы иметь в своем кошельке. Ты здесь, видимо, устроился не худо, у тебя есть друзья, говорят даже, что тебе оказывается особое покровительство… Да что ты, брат, выкатил на меня белки, как заколотая свинья? Раз уж попался в сеть, так всем тебя видно. Так вот — известно, что такое покровительство зря не оказывается. Ты должен за это отплачивать услугами, а в этом я и предлагаю тебе свою помощь.
   — Ну, а ежели я не нуждаюсь в твоей помощи, Майк? Думаю, что твоя скромность способна допустить такую возможность?
   — Иначе говоря, — возразил Лэмборн, — ты хочешь заграбастать сам всю работу и не делиться наградой с другими. Но не будь чересчур жадным, Энтони, от алчности лопается мешок и высыпается зерно. Слушай: когда охотник хочет затравить оленя, он отправляется в лес не с одной собакой. С ним и верная гончая, чтобы гнать раненого оленя по горам и долам, но у него есть и быстроногая борзая, чтобы добить его на месте. Ты гончая, а я борзая, и твоему покровителю может понадобиться помощь обеих собак, и он в состоянии щедро наградить их. Ты отличаешься острой проницательностью, неослабной настойчивостью, упорным и затаенным коварством — в этом ты превосходишь меня. Но я зато храбрее, проворнее, и хитрее и в делах и в разных уловках. В отдельности наши качества не столь совершенны, но соедините их вместе — и мы перевернем мир. Так что ты скажешь — будем охотиться вместе?
   — Это подло с твоей стороны… Как ты смеешь совать свой нос в мои дела? — возмутился Фостер. — Впрочем, ты всегда был плохо выдрессированным щенком.
   — У вас не будет оснований для таких выражений, если вы не отвергнете мою любезность, — продолжал Майкл Лэмборн. — Но если да, то «проваливай, сэр рыцарь» — как говорится в старинном романе: я либо воспользуюсь вашими советами, либо пойду им наперекор. Я ведь пришел сюда заняться делом, все равно с тобой заодно или против тебя.
   — Ну ладно, — сказал Энтони Фостер, — раз уж ты предоставляешь мне такой приятный выбор, лучше я буду тебе другом, чем врагом. Ты прав — я могу избрать тебя для службы господину, у которого хватит денег, чтобы заплатить не только нам обоим, но еще и сотне других. По правде говоря, ты весьма подходишь ему в слуги. Он требует смелости и ловкости — в твою пользу свидетельствуют протоколы здешнего суда. Он требует, чтобы его слуги шли на все — пожалуйста, разве кому когда-нибудь приходило в голову, что у тебя есть совесть? Тот, кто следует за вельможей, должен быть уверен в себе, — а твое чело непроницаемо, как миланское забрало. В одном только я хотел бы, чтобы ты переменился.
   — А в чем же, мой драгоценнейший дружок Энтони? — спросил Лэмборн. — Клянусь подушкой Семерых спящих, я не премину немедленно исправиться,
   — Да вот ты сам и показываешь образцы того, о чем идет речь, — ответил Фостер. — Твои разговоры носят печать старых времен, и ты то и дело начиняешь их своеобразными проклятиями, от которых так и несет папизмом. Кроме того, твой внешний вид слишком уж непристоен и нескромен, чтобы тебя взяли в свиту его сиятельства, — ведь лорд очень дорожит мнением света. Тебе надобно одеваться как-то иначе, на более степенный и спокойный манер, накидывать плащ на оба плеча, а твой белый воротник должен быть не измят и хорошо накрахмален. Ты должен уширить поля своей шляпы и сузить раздувшиеся штанишки. Ты должен, по крайней мере раз в месяц, посещать церковь или, еще лучше, сходки, клясться только своей честью и совестью, отказаться от своего наглого взгляда и не хвататься за эфес меча, кроме как в тех случаях, когда хочешь всерьез пустить в ход холодное оружие.
   — Клянусь нынешним днем, Энтони, ты сошел с ума, — объявил Лэмборн. — Ты изобразил скорее привратника в доме какой-то пуританки, чем спутника честолюбивого вельможи. Ей-ей, человечек, которого ты хочешь сделать из меня, должен носить за поясом молитвенник вместо кинжала, и мужества у него должно хватать лишь на то, чтобы сопровождать какую-нибудь гордячку горожанку на проповедь в церковь святого Антонлина да вступать из-за нее в перебранки с любым тупоголовым ткачом, который будет спорить с ней из-за места у стенки. Тот, кто собирается прибыть ко двору в свите вельможи, должен вести себя совсем по-иному.
   — Успокойся, милый мой, — возразил Фостер, — с той поры, как ты знал, английскую жизнь, в ней произошли большие перемены. Есть такие люди, которые нынче пробиваются к цели самым дерзким образом, и в полной тайне, и притом ты не услышишь от них ни одного словечка хвастовства, или проклятья, или неприличной ругани.
   — Иначе говоря, — сказал Лэмборн, — они основали торговую компанию — обделывают свои дьявольские делишки без упоминания его имени на вывеске фирмы. Ладно, я тоже постараюсь притворяться как можно лучше. Уж лучше так, чем терять почву под ногами в этом новом мире, раз он уж стал таким, как ты говоришь, щепетильным. Но вот что, Энтони, а как зовут вельможу, на службе у которого я должен превратиться в лицемера?
   — Эге, мистер Майкл, вот вы куда метите! — воскликнул Фостер с угрюмой усмешкой. — Ты хочешь разведать мои тайны? А откуда ты знаешь, что действительно есть такое лицо in rerum naturanote 4 и что я не водил тебя все это время за нос?
   — Водил меня за нос! Ты, безмозглый болван! — заорал Лэмборн, нисколько не смутившись. — Да каким бы ты ни считал себя скрытным и таинственным, я берусь через день разглядеть тебя и твои тайны, как ты их называешь, так же ясно, как сквозь засаленный рог старого фонаря на конюшне.
   В этот момент их разговор был прерван пронзительным криком из соседней комнаты.
   — Клянусь святым эбингдонским крестом, — воскликнул Энтони Фостер, забыв в страхе о своем протестантизме, — я пропал!
   С этими словами он со всех ног бросился в комнату, откуда доносился крик, а Майкл Лэмборн последовал за ним. Но чтобы объяснить, что за звук прервал их разговор, нужно возвратиться немного назад.
   Выше уже говорилось, что, когда Лэмборн отправился с Фостером в библиотеку, они оставили Тресилиана одного в старинной зале. Его темные глаза проводили их взглядом презрения, часть которого он немедленно обратил и на себя — за то, что даже на мгновение пал так низко, что вступил с ними в тесное знакомство.
   «Вот каковы сообщники, Эми, — говорил он сам себе, — к которым твое жестокое легкомыслие, твой безрассудный и не заслуженный мною обман заставили обратиться того, на кого друзья некогда возлагали совсем иные надежды и кто теперь презирает себя, как будет потом презираем всеми за ту подлость, до коей он унизился ради любви к тебе! Но я не брошу погони за тобой, бывшей некогда предметом, моей самой чистой, самой преданной любви, хотя сейчас мне остается только оплакивать тебя. Я спасу тебя от твоего соблазнителя и от тебя самой. Я возвращу тебя твоим родителям и богу. Я не могу заставить яркую звезду снова засиять в небесах, откуда она скатилась, но…
   Легкий шум вывел его из задумчивости. Он оглянулся и в красивой, богато одетой даме, которая в эту минуту вошла в комнату через боковую дверь, он сразу узнал предмет своих поисков. Первым его движением при этом было закрыть лицо воротником плаща, пока он не улучит благоприятного момента открыться ей. Но вышло не так, ибо юная леди (ей было не более восемнадцати лет) радостно подбежала к нему и, потянув за край плаща, весело сказала:
   — Неужели, мой нежный друг, после того, как я ждала вас так долго, вы являетесь в мое жилище разыгрывать какой-то странный маскарад? Вы обвиняетесь в измене настоящей любви и искренней привязанности и должны отвечать перед судом с непокрытым лицом… Так что же вы скажете — виновны БЫ или нет?
   — Увы, Эми! — промолвил Тресилиан тихим и печальным голосом, позволив ей откинуть плащ со своего лица. Звук его голоса и неожиданно представшее перед нею лицо как рукой сняли веселость девушки. Она отшатнулась от него, побледнела как смерть и закрыла лицо руками. Тресилиан и сам был на мгновение охвачен невыразимым волнением. Но, внезапно вспомнив о необходимости воспользоваться случаем, который, может быть, в другой раз уже не представится, он тихо сказал:
   — Эми, не бойтесь меня!
   — А почему я должна вас бояться? — спросила она, отнимая руки от своего прелестного лица, залившегося румянцем. — Почему я должна бояться вас, мистер Тресилиан? Но зачем вы вторглись ко мне в дом без приглашения, сэр, и зная, что вас тут не ждут?
   — В ваш дом, Эми! — воскликнул Тресилиан. — Увы, разве тюрьма — это ваш дом? Тюрьма, которую охраняет один из самых гнусных людей на свете, хоть и менее омерзительный, чем его хозяин!
   — Это мой дом, — сказала Эми, — мой, пока я избрала его своим жилищем. Если мне угодно жить в единении, то кто может мне это запретить?
   — Ваш отец, сударыня, — ответил Тресилиан, — ваш отец, которому вы разбили сердце и который послал меня за вами со всей той полнотой власти, какую сам он не в силах осуществить. Вот его письмо, написанное в часы, когда он благословлял свои телесные недуги, хоть как-то ослаблявшие ужасные мучения, терзавшие его душу.
   — Недуги? Значит, мой отец болен? — воскликнула Эми.
   — Он так болен, — ответил Тресилиан, — что даже величайшая ваша поспешность не сможет его излечить. Но все будет мгновенно готово к вашему отъезду, как только вы дадите свое согласие.
   — Тресилиан, — промолвила она, — я не могу, я не должна, я не смею покинуть этот дом. Вернитесь к отцу, скажите ему, что я добьюсь разрешения увидеть его не позже, чем через двенадцать часов. Вернитесь, Тресилиан, скажите ему, что я здорова, я счастлива… О, если бы я могла быть уверена, что и он тоже счастлив! Скажите ему, чтобы он не волновался; я приеду, и он сразу забудет все горе, которое Эми ему причинила. Бедная Эми теперь такая знатная дама, что даже выговорить страшно. Ступайте же, милый Тресилиан, я нанесла обиду и вам, но поверьте, что я в силах залечить нанесенные мною раны. Я отняла у вас сердце ребенка, недостойное вас, но я заплачу за эту утрату почестями и богатством.
   — И это вы говорите мне, Эми? Вы предлагаете мне роскошь пустого тщеславия взамен душевного спокойствия, которого вы меня лишили? Но пусть так, я пришел сюда не упрекать, а служить вам и освободить вас. Вы не можете скрыть от меня, что вы пленница! Иначе ваше доброе сердце — а у вас ведь было доброе сердце — уже заставило бы вас примчаться к постели отца. Пойдемте со мной, бедная, обманутая, несчастная девушка! Все будет забыто, все будет прощено. Не бойтесь, что я стану докучать вам разговорами о тех обещаниях, которые вы дали мне. Это был лишь сон, но я теперь проснулся. Пойдемте же, ваш отец еще жив, пойдемте, и одно слово любви, одна слеза раскаяния бесследно сотрут память о прошлом!
   — Я уже сказала, Тресилиан, — ответила она, — что непременно приеду к отцу, как только мне позволят другие, не менее важные обязанности. Поезжайте и сообщите ему эту новость. Я приеду — и это так же верно, как то, что на небе есть солнце, — как только получу разрешение.
   — Разрешение? Разрешение навестить больного отца, который, быть может, уже на краю смерти! — порывисто воскликнул Тресилиан. — Но разрешение от кого? От мерзавца, который под личиной дружбы нарушил ответный долг гостеприимства и похитил тебя из отцовского дома?
   — Не клевещи на него, Тресилиан! Меч того, о ком ты говоришь, не менее остер, чем твой, нет, он еще острее, несчастный! Самые великие подвиги, совершенные тобой на войне и в мирное время, не достойны сравниться с его подвигами, так же как твое скромное происхождение не может равняться с тем кругом, в котором вращается он. Оставь меня! Ступай и передай мое поручение отцу. А когда он в следующий раз пришлет мне весточку, пусть выбирает более подходящего посланца.
   — Эми, — спокойно ответил Тресилиан, — ты не выведешь меня из терпения своими упреками. Но ответь мне только одно, чтобы я мог принести хоть луч утешения моему старому другу: этот сан, которым ты похваляешься, неужели ты делишь его с ним?, Разве он обладает уже правами мужа, чтобы властво-* вать над твоими поступками?
   — Прекрати свои низменные, неприличные речи! — воскликнула она. — Я не снизойду до ответа ни на один вопрос, унижающий мое достоинство.