Страница:
- Ни то, ни другое, ни третье, - смущенно признался он с кривой улыбкой.
Пассажиры обратили внимание на нашу странную беседу и стали прислушиваться.
- Должно быть, вы не женаты? Что-то не помню, чтобы я слышал о вас. Наверное, ваша семья здесь мало известна?
Он лихорадочно поглощал пищу, но попался на мой крючок и ответил между двумя ложками, что он действительно не женат.
- Я так и подумал. Вы уж не обижайтесь. - Как режиссер я был доволен своим спектаклем.
Он не поднимал головы, потом глянул на пассажиров и снова стал бросать в себя пищу, словно наполнял топку парового котла.
Супружеская пара, сидевшая за нашим столом, оказалась невольной свидетельницей этих двух трапез. Я видел, что они на моей стороне. Они ехали в Тромсё навестить дочь. Кроме этого, я почти ничего не знал о них, потому что инквизитор не давал никому раскрыть рта.
- Вы говорили об Андерсе. Когда вы видели его в последний раз? - Я брезгливо скривился, оттого что он громко отхлебнул кофе.
- Когда? Кажется, в шестьдесят первом на Лофотенах.
- Ясно. И вы совершили с ним какую-нибудь сделку?
- Да нет...
- Вы были на шхуне у Андерса?
- Нет, нет, - ответил он уклончиво и отодвинул тарелку.
- Но вы его хорошо знаете? Наверное, вы гостили в Рейнснесе у Дины Грёнэльв?
- Нет, не гостил...
- Однако вы хорошо осведомлены о делах Андерса, о лавке.
- Слухом земля полнится.
- Возможно, в тех местах, откуда вы родом, ловля слухов - единственный способ получать необходимые сведения. Ловля и передача их дальше. Так сказать, своеобразный гешефт. Уж не на нем ли вы разбогатели?
Моя дерзость доконала его. Он тяжело распрямился. Помедлил, держа руки на коленях и глядя в пол. Потом встал и вышел из кают-компании. Лицо у него было ясное, как восход, а лоб напоминал омываемую морем скалу.
После его ухода за столом воцарилось молчание. Я не пытался ни извиняться, ни продолжать разговор. В глубине души я понимал, что зашел слишком далеко. Этот тип не заслуживал такой расправы хотя бы потому, что злоба в нем затмевала рассудок. Он был не в состоянии понять, что глубоко ранит людей. И уж конечно, не мог предположить, что, произнеся имя Дины, вызвал лавину чувств, над которыми я был не властен.
Торжество и раскаяние раздирали меня. Мне стало легче, когда я встретился глазами с седой дамой, передавая ей селедочницу. Она кивнула мне.
- Как приятно, что ночи становятся все светлее и светлее! - мягко сказала она.
- Да, - с благодарностью отозвался я. - Я уже почти забыл, как они прекрасны.
- Мы первый раз едем на север. От восхищения мы даже не можем спать. Наверное, вам было трудно покинуть эти места и уехать в Копенгаген?
- Всегда полезно узнать, как живут люди в других местах, - заметил ее муж.
- Это верно, - согласился я.
- Думаю, после Копенгагена не так легко возвращаться сюда. Особенно если становишься предметом подобного внимания. - Он кивнул на дверь.
- Но вы прекрасно с ним расправились! - прошептала его жена, склонив голову набок.
В ту ночь я спал, несмотря на его храп. А может, он даже и не смел храпеть. Теперь этого уже никто не узнает. Однако утром он пересел за другой стол. И вскоре на всю кают-компанию снова звучал его инквизиторский голос, которым он медленно, с самодовольной миной рассказывал о банкротствах и семейных скандалах. Его новые сотрапезники молчали, опуская головы все ниже.
А лопасти колес тем временем работали уже в водах Вестфьорда.
Вскоре инквизитор сошел на берег, и никто не выразил сожаления по этому поводу. В мужской каюте и в кают-компании стало легче дышать.
* * *
Ночью я проснулся от неприятного сна. Почему-то я испытывал сострадание. Я помню, что мне приснился этот проклятый инквизитор, но всего сна не помнил.
Мне стало жаль его, когда я понял, сколько в нем злобы, свидетелями которой были многие пассажиры. Но это единственное, что я запомнил из всего сна.
* * *
Не знаю, чего я ждал, увидев на фоне зеленых полей дома Рейнснеса. Мне было невмоготу стоять на палубе среди пассажиров. Я занялся своим багажом и несколько раз проверил, лежат ли в саквояже мои бумаги и два письма, которые я собирался отдать почтовому экспедитору. Приготовил за них восемь скиллингов и видел потом, как мои письма исчезли в сумке экспедитора, когда его шлюпка пристала к борту парохода.
Меня не покидало чувство, что я здесь чужой. Когда я увидел в лодке Андерса, мне удалось взять себя в руки. Он греб сам. Я чуть не заплакал. Но сдержался.
- Эй! Эй! - крикнул я и замахал руками, сообразив, чего от меня ждут.
Я не думал, что за эти годы Андерс так состарился и поседел. Не думал, что увижу новую лодку с незнакомым парнем на носу. Забыл, что море за островами так безбрежно. Что при ярком солнце острова кажутся маленькими, как песчинки. И что у Андерса такие большие, натруженные руки.
Не узнал я и пакгаузов. Краска с пакгауза Андреаса почти облупилась. Дома как будто вросли в землю. Почему это дым, поднимающийся над прачечной, такой прозрачный? А люди на скалах? Почему они смотрят на меня, словно я призрак? Может, я и в самом деле призрак? Это мой дом или я только гость этих чужих людей, которые прочли мое имя в списке пассажиров, напечатанном в газете? Господи, что мне здесь делать?
Неужели человек, вернувшийся домой после долгого отсутствия, всегда чувствует нечто подобное?
Я много раз слышал, что перед тонущим человеком часто проносится вся его жизнь. Теперь я испытал это на себе. Передо мной промелькнула моя жизнь. Я ухватился за борт лодки. У меня кружилась голова, меня как будто избили. И все это перемешалось с дурацким жизнеописанием Пера Гюнта. Труса, лжеца и искателя приключений. Он был такой же, как я. Клок пены, затерявшийся в океане. А когда его наконец прибило к родному берегу, берег оказался чужим.
* * *
Дочь Фомы и Стине, Сара, работала в конторе при лавке, она читала Андерсу вслух письма и газеты. В тот день она читала о том, что во фьордах полно сельди и что в Страндстедете много порожних бочек и свободных людей, готовых солить сельдь за деньги или за долю в улове.
- Нам надо солить здесь, в Рейнснесе, - сказал Андерс, глядя на Сару, словно она была его компаньоном.
- Конечно! Купим новый невод для сельди!
Андерс стукнул кулаком по столу, и столешница запела. Подбородок его глядел вперед, глаза смеялись. Он был как ивы на бугре, где стоял флагшток. В непогоду они пластались по земле. Но не ломались. Когда ветер стихал, они распрямлялись и покачивали кронами, словно никакой бури и не было.
Последний раз на Лофотенах Андерс заметил, что стал хуже видеть по вечерам. Сперва он объяснял это непогодой, которая в конце зимы причинила многим большой ущерб и часто не позволяла рыбакам выйти в море. Но дело было не только в снежных бурях и юго-западном ветре. Просто у Андерса сдало зрение.
Разные глаза Фомы - один голубой, другой карий - приветливо смотрели на меня. Я уже не помнил, из-за чего мы поссорились перед моим отъездом. Однако разговаривали мы с ним мало.
* * *
Свидетельницей моей прошлой жизни в Рейнснесе была Ханна. Но теперь она жила в другом месте.
- Ей хорошо живется. Правда, она редко приезжает к нам. - Стине, как всегда, была немногословна.
Сара сильно выросла. Этот редкий полевой цветок признавал только одно - складывать буквы в слова, чтобы они получали смысл. Андерс нанял Сару на всю зиму читать ему вслух газеты. Они договорились, что каждую субботу она будет получать головку бурого сахару, а летом он привезет ей из Бергена платье.
Эта девочка была старушкой с самого рождения. Она приволакивала одну ножку. Я заметил, что ступня у нее чуть-чуть вывернута. Я посадил Сару к себе на колени и стал массировать ей ножку. Она сидела тихо, как мышка.
- Тебе говорили, что ты похожа на Ханну? - спросил я.
Она кивнула и уселась поудобнее.
- А ты здесь ни на кого не похож! - сказала она. Глаза у нее были серьезные.
ГЛАВА 9
Ища следы Дины в чулане и в сундуках, я понял, что нарушил обещание, которое дал себе, когда мне было семнадцать: не искать ее, если она сама не даст знать о себе.
Однажды вечером я отправился к Андерсу в контору.
Легкий ветер шевелил кроны деревьев в алее. Воздух остро пах инеем. Мне не хватало копенгагенских пивных и студенческой жизни. Природа Рейнснеса будила во мне угрызения совести, я чувствовал себя здесь неприкаянным и одиноким. Кто я? По своей сути я не был ни рыбаком, ни крестьянином, ни охотником. Да и торговцем тоже. И Дина, конечно, понимала это. Я сделал для Рейнснеса не больше, чем в свое время Юхан. Но в тот вечер я отступил от этого правила.
С последними гаванскими сигарами в кармане я шел к Андерсу, еще не зная, с чего начну разговор.
Он явно обрадовался, что я оторвал его от работы. Закрыл документы и убрал их прочь. Потом налил в рюмки ром и пригласил меня сесть на кушетку, которая стояла тут еще со времен Нильса. Кушетка была потертая, пружины громко скрипели, на подлокотниках болтались жалкие кисти. Пятна на кушетке свидетельствовали о неряшливости рыбаков и об обмывании сделок.
Я поинтересовался, чем Андерс занят. И он повел рассказ о том, что нам необходимо приобрести невод для сельди. Некоторое время я не прерывал его, кивал и даже задавал вопросы.
Когда же он встал, чтобы снова наполнить рюмки, я выпалил неожиданно без всякого перехода:
- Я собираюсь написать Дине.
Он стоял ко мне спиной, но от меня не укрылось почти незаметное движение, которое он сделал рукой и затылком. После чего застыл, казалось, уже навечно. Наконец он все-таки повернулся и посмотрел на меня:
- Этого я тебе запретить не могу. И протянул мне рюмку.
- У тебя есть ее адрес? - спросил я. Он поднял рюмку и медленно выпил ром.
- Я писал ей несколько раз... на берлинский адрес. Но ответа не получил. Это было давно. Больше уже не пишу. Ты знаешь, я не любитель писать письма. Надеюсь, у нее все в порядке.
Я судорожно глотнул воздух, чувствуя, как во мне закипает гнев. И долго не поднимал глаз.
- Эти письма вернулись к тебе? - Нет.
- Значит, она их получила!
- Кто знает...
- Но не ответила, - с горечью сказал я и опустошил рюмку.
Он молчал.
- Но у тебя есть ее адрес?
- Да. Только она там, наверное, уже не живет. Берлин - большой город.
- А мир еще больше, - жестко сказал я. Он внимательно поглядел на меня:
- Почему ты вдруг решил написать ей? Ведь раньше ты ей не писал.
- Всему свое время, - уклончиво ответил я. Он кивнул:
- Тяжелые времена теперь позади... Я собираюсь купить невод... Что ты намерен ей сообщить? Не стоит писать, что дела у нас идут неважно. Что толку писать об этом?
- Ладно.
Мы помолчали.
- Хочу написать, что ненавижу ее! - вырвалось у меня.
Такие глаза, как у него, я видел только у раненых, которых подбирал под Дюббелем. У тех, в ком еще теплилась жизнь.
- Как можно ненавидеть свою мать?
- Она сама виновата.
- Ты умный, но слишком строгий, - медленно проговорил он.
- А ты разве глупый? Для ненависти ума не нужно.
- Наверное, ты прав. - Он выпрямился и посмотрел мне в глаза. - Я не играю в азартные игры. Ненависть? Нет, это не для меня.
- Что же помогает тебе жить?
- Работа! - Он криво усмехнулся, хлопнул себя по колену и пригладил седые волосы.
Я не поддержал его улыбкой. Словно забыл, как должен вести себя мужчина в трудную минуту.
- И ты ни разу, даже мысленно, не упрекнул ее, когда вернулся из Бергена к разоренному очагу?
- Она не виновата, что шхуна утонула, - твердо сказал он.
- Но ведь ее уже не было, когда ты вернулся домой!
Он сидел согнувшись, упершись локтями в колени и уронив кисти рук. Усталый рыбак, благополучно вернувшийся на берег и закуривший первую трубку.
- У нее были на то свои причины, - проговорил он.
- Какие причины?
Он глянул на меня так строго, что я вздрогнул. Это были не его глаза. Это были глаза морского тролля.
- Ты самый близкий ей человек, тебе бы следовало это знать.
- Что ты имеешь в виду? - прошептал я. Неужели все эти годы я мечтал именно об этом? Что кто-нибудь скажет: "Я все знаю!" Может, сейчас это и случится?
- Что ты имеешь в виду, Андерс? - повторил я.
- Дина объяснила мне, почему она уезжает. Просила позаботиться о Рейнснесе.
Я не мог видеть его лица. Голова у него была опущена.
- Она благословила меня и все, что я делаю, - тихо сказал он.
- Благословила тебя?
- Да, как старые патриархи, о которых ты читал в Библии... Она благословила меня.
- Еще до того, как ты ушел в Берген и "Матушка Карен" пошла ко дну вместе с командой и грузом? Этого не может быть!
- Благословение я получил позже. В письме. Но она еще до того объяснила мне, почему должна уехать.
Керосин в лампе выгорел, и она начала чадить. Я увернул фитиль. В темноте мы стали как бы ближе друг другу. Даже слишком. Я отошел к окну.
- А можно мне взглянуть на это благословение?
- Я сжег его еще тогда.
- Почему?
- Оно могло попасть на глаза кому не следует. Он все знал! Я положил голову на плаху и ждал, когда упадет топор. Во рту у меня пересохло, мозг отказывался работать. Это был конец. Андерс все знал и скрыл это от меня.
- Неужели ее благословение обладало такой силой, что тебе пришлось сжечь его?
Я пытался говорить равнодушно. Пытался даже вложить в свой голос детскую ревность.
- Да, можно сказать и так. В этом благословении было многое сказано.
- И ты не захотел разделить его даже со мной?
- Меньше всего с тобой, Вениамин!
Я смотрел на черную кайму водорослей в заливе. Вспомнил, как в детстве темными вечерами они пугали меня. Так же как и их запах. Потом перевел взгляд на луну. Одинокая золотистая запятая на безнадежно пустой фиолетовой странице книги.
* * *
Я написал:
"Рейнснес, 15 января 1869
Дина!
Тебе пишет твой сын Вениамин. Я вынужден написать тебе из-за Андерса и Рейнснеса.
С тех пор как ты уехала, прошло много лет. И за все это время Андерс не получил от тебя ни одного письма. Он пережил много тяжелого. Потерял в кораблекрушении "Матушку Карен", но это ты знаешь. Погибла вся команда, в том числе и штурман Антон. Ни шхуна, ни груз не были застрахованы. Два года подряд не было рыбы. Приказчики в лавке менялись несколько раз.
Обо всем этом Андерс писал тебе. Я пишу по другой причине. Я прошу тебя сообщить Андерсу, жива ли ты. Ему надо жениться. Мало сказать, что он очень одинок. Ты могла бы расторгнуть свой брак с ним или найти какой-нибудь другой выход. Не знаю, что и будет, если ты опять не подашь признаков жизни.
Фома, Стине и их дети здоровы. Олине начала стареть. У ленсмана, насколько я знаю, все в порядке. Ханна вышла замуж и живет на Лофотенах.
Твой сын Вениамин Грёнэлъв
P. S. Если это письмо не дойдет до Дины Грёнэльв, прошу ответить того, кому оно попадет в руки.
В. Г."
Я сам отвез это письмо на пароход. Словно боялся, что приказчик из лавки увидит его и бог знает что подумает.
Я мог бы написать ей, сколько собираюсь прожить в Рейнснесе или о том, что закончил медицинский факультет и надеюсь получить место ординатора в какой-нибудь клинике. Но я писал не ради себя. И она должна была это понять.
На что она живет? Андерс сказал, что никогда не посылал ей денег. Иногда я мысленно видел Дину под мостом в каком-нибудь незнакомом городе. Она была грязная, непричесанная, тело ее прикрывали жалкие лохмотья. А иногда она представлялась мне на сцене концертного зала в черном шелковом платье, с блестящими волосами, падавшими на плечи, и с виолончелью в объятиях. И публика с благоговением слушала ее.
Середины не существовало.
Я пробовал выпытать из Андерса что-нибудь еще. Но понял, что только заставляю его страдать. Уехав, Дина увезла с собой большую часть Андерса. Думаю, он никогда так и не решился оценить нанесенный ему урон.
Бывает, человек совершает глупость, которая оказывается чем-то вроде искупления его вины. Я пошел с Андерсом на Лофотены скорее чтобы утешить его, чем принести пользу.
На меня была возложена ответственность за счета и торговлю. Ну и, конечно, я должен был помогать там, где требовалось.
Мы шли на новой шхуне и двух карбасах. Места хватало и для нас, и для груза. Фрахт товаров для продажи на Лофотенах был выгодным делом. Особенно к концу сезона, когда у рыбаков, пришедших туда на небольших судах, кончались запасы. Тогда мы снимали шхуну с промысла и везли рыбакам соль и все, в чем они там нуждались.
Я должен был находиться при шхуне и вести счета. Андерс поставил меня на эту работу, чтобы избавить мои руки от ржавых крючков и мороза.
Сам-то он предпочитал лов. Для него лов означал свободу и приключения. А распухшие руки только прибавляли мужества.
- Даже если лов неудачен, он все равно дарит человеку радость. Все остальное, если это не карается законом, пусть ждет, когда мы вернемся с Лофотенов, - говорил Андерс.
Его люди были согласны с ним во всем. Они считали его непревзойденным артельным. Но что-то в нем, видно, было, что удерживало их на расстоянии. Какая-то аура, выделявшая его из всех. Он мог быть одет в робу и зюйдвестку, сморкаться в кулак, как все, и тем не менее уже издали было видно, что этот человек обладает властью. Над Андерсом из Рейнснеса можно было посмеяться, но никто не посмел бы смеяться над ним у него за спиной. Он умел без брани и угроз внушить к себе уважение. Ему хватало одного взгляда.
Мне это было приятно.
* * *
Я пытался не подавать виду, что мне не нравится сидеть в наших складах на берегу и слушать вечные разговоры о погоде и перемене ветра. Меня мучил запах рыбьих потрохов и мокрой прокисшей одежды. Я как будто отбывал наказание. Но за что?
Ни разу я не заметил, чтобы Андерс проверял мою работу, однако знал, что он ее контролирует. Я рассказывал ему про себя всякие забавные истории, и мы вместе смеялись над ними. Но рассказать ему о своей жизни в Копенгагене и о глупостях, совершенных мной там, я не мог.
Меня признали доктором не только люди из Рейнснеса. Случалось, к моей помощи прибегали и чужие. Меня просили оказать помощь при нарывах на пальцах, похмелье, кашле и простуде.
На Лофотенах мелочи не имели значения. Тут никого не интересовало, что у меня еще мало практики. Если требовался доктор, люди говорили, что есть тут один, который учился в Копенгагене, и мне оставалось только не ударить в грязь лицом. Расчет был простой: выигрыш или проигрыш, жизнь или смерть.
Доктор всегда доктор, даже если он еще неопытен. Ко мне относились с уважением. Раза два я предпочел бы, чтобы меня окунули в бочку с рыбьим жиром, чем видеть высокомерное уважение рыбаков и их косые взгляды.
Но мой отказ от полной доли в улове оскорбил их. Это была моя ошибка. Я поздно это понял. Они решили, что я не принимаю всерьез их труд, не уважаю его, как он того заслуживает. И не обладаю силой воли, необходимой для того, чтобы заниматься этим трудом.
Ведьмин выродок мог позволить себе отказаться от своей доли в улове, ведь он доктор. Ему не обязательно быть полноценным рыбаком, он может разгуливать в сюртуке и жилетке. Но они не сказали мне ни слова.
Если бы лов оказался неудачным, как было в первый раз, когда я ходил на Лофотены, они, наверное, не спустили бы мне моего промаха. Однако лов был хороший. И потому их гнев потерял силу, стал вялым, вроде трески, которую они поднимали на борт.
Глядя на Андерса во время непогоды, когда его лицо было так же спокойно, как горы, я завидовал ему. Он сам был морем. И ему никто не был нужен в такие минуты.
Не могу сказать, чтобы я недолюбливал нашу команду или пренебрегал порученной мне работой. Но это была не моя жизнь. И рыбаки понимали это.
Дина тоже поняла это и потому приговорила меня к книгам.
Я остерегался пить водку и не позволял себе объяснять рыбакам, что мир велик и не ограничивается одними Лофотенами. Это было бы глупо. Все равно что недооценивать противника только за то, что он пользуется другим оружием, чем ты.
Чтобы понять это, достаточно было один раз упасть на колени во время сильного юго-западного ветра в открытом Вестфьорде. Или отнести на койку парня, которого проучили за пьянку.
* * *
Дом, который мы снимали на Лофотенах, был относительно большой. Однако нам все равно было тесно. Мы с Андерсом делили одну койку на двоих. Над головой у меня висела полка с книгами и письменными принадлежностями. Никто к ним не прикасался и не отпускал никаких шуточек по этому поводу.
В тот раз, когда я мальчишкой первый раз был на Лофотенах, у нас в команде был рыбак по имени Type.
Каждый вечер он читал нам вслух Библию. Все считали его очень набожным и не трогали. Но в первую же субботу он вернулся домой мертвецки пьяный, и рыбаки поняли, что ошиблись в нем. Они поинтересовались, почему он с таким упорством каждый вечер читает им Библию, и тут выяснилось, что Туре совсем недавно научился читать. Чтение стало его страстью. Ему было уже почти пятьдесят. И у него не было другой книги, кроме Библии. И других слушателей, кроме команды. Я мысленно видел перед собой этого человека: он торжественно читал по слогам Евангелие людям, которые засыпали от усталости и скуки. Но его это не смущало.
Я вдруг вспомнил Дину с ее виолончелью. Она тоже заставляла нас слушать через стены звуки виолончели. Я всегда просыпался от них. Всю ночь напролет виолончель в зале гремела, рыдала и смеялась. Теперь я лучше понимал, что значит давать то, чего никто не хочет принять.
Может, у людей просто не бывает выбора? Они сдаются и мирятся с тем, что есть. Как я в доме кожевника. Или находят в себе силы вырваться из заколдованного круга. Независимо от цены, которую им приходится за это платить.
Легко спастись, если ты шут. Если ты вызываешь смех, но при этом внушаешь страх. Шутов все боятся. Шут может смеяться над собой, и никто не поймет, что у него на уме и в чей огород он бросает камень. Но невозможно стать шутом по собственному желанию. Шутом надо родиться. Думаю, мне этого не дано.
* * *
Я был рад, что на этот раз с нами нет того рыбака с Библией. По вечерам я тихо читал при свече. Это время было бы для меня потерянным, если б я стал делиться прочитанным с людьми, с которым делил кров. Я не гордился тем, что умею читать. Эта наука далась мне слишком легко.
Моей заслуги тут не было. Моя жизнь походила скорее на пассивное путешествие первооткрывателя, чем на борьбу. Думаю, у меня и не было склонности к борьбе. Я не понимаю правил игры. Когда-то я, несомненно, обладал способностью подчиняться. Но я зашел в этом так далеко, что оказался изгнанным.
Может, потому, что я неудавшийся шут?
* * *
17 марта мы вернулись с Лофотенов.
Об этом дне в старинном календаре матушки Карен сказано, что теперь уже можно ложиться спать, не зажигая света. Но письма от Дины так и не было.
А вот место ординатора в клинике Фредерика я получил.
В мае я поехал с Андерсом в Берген - в том году раньше, чем обычно, чтобы затем отправиться дальше в Копенгаген. Письма от Дины по-прежнему не было.
Я собирался уехать в Копенгаген, не сообщив ей своего адреса. Если она решила прятаться от меня, я тоже спрячусь от нее. Узнать что-нибудь обо мне она сможет только через Андерса.
Андерс стоял на крыше каюты и махал мне рукой, когда датская шхуна, на которой оказалось для меня свободное место, прошла мимо его "Лебедя" и вышла из Вогена. Стояло лето, но волосы Андерса были присыпаны снегом, и он махал мне платком, в который никогда не сморкался.
- Мне противна сморкаться в тряпку, - сказал он мне однажды, когда я был мальчиком.
Постепенно лицо Андерса расплылось и исчезло. Фигура уменьшилась. Чуть-чуть сутулая спина. Широкие плечи. Руки. В честь моего отъезда Андерс надел морскую тужурку. Из-за нее он казался черным пятном среди мачт.
Носовой платок слился с небом.
У меня было чувство, будто я, взрослый, уезжаю, а он - мальчик, который вынужден остаться дома. Может, не так уж было и важно, кто из нас отец, а кто - сын.
Самое важное - не быть брошенным.
Почему Андерс даже не спросил, ответила ли Дина на мое письмо? Не попытался отговорить меня от возвращения в Копенгаген?
Скоро он вернется домой. Вечера станут темными. В большом доме в Рейнснесе будет пусто. Глухое эхо одиноких шагов Андерса будет раздаваться в коридорах, по которым гуляет сквозняк. Потом в свои права вступит бездомный ветер. И ему подчинится все. В пустые комнаты будут долетать голоса из буфетной и кухни. Мороз нарисует на стеклах цветы. Особенно в тех комнатах, где никто не живет. Андерс будет бродить по дому между живыми и мертвыми. И ему не для кого будет разводить в печке огонь.
Я сам несколько раз относил на берег ее картонку со шляпами и видел, как она исчезает в морской дали. Стояло лето. Но каждый раз я как будто промерзал насквозь.
Не понимаю, как Андерсу удалось, испытав все это, остаться живым.
ГЛАВА 10
В июле в Копенгагене обычно стоит жара.
Несколько дней я провел дома на Бредгаде со спущенными шторами. Я освежал в памяти свои знания, перед тем как явиться в клинику Фредерика в качестве ординатора.
Иногда я все-таки выбирался из дому. В одну из пивных по соседству с Регенсеном. Знакомых я почти не встречал. Студенты либо где-нибудь работали, либо уехали из города. Аксель гостил дома у родителей.
Было немного досадно, что я вернулся в Копенгаген в самый разгар лета. Но я старался не терять времени. Читал, спал и пил пиво.
* * *
Однажды я совершил дерзкий поступок.
Надел свежую рубашку, цилиндр, как подобает кандидату медицины, и отправился с визитом в семью профессора. Без Акселя это было немного странно. Но я внушил себе, что врач-ординатор, получивший место в клинике Фредерика, может позволить себе такой шаг. Благодаря этому визиту я мог бы попасть на какой-нибудь летний бал. Или пригласить Анну с Софией в Тиволи.
Пассажиры обратили внимание на нашу странную беседу и стали прислушиваться.
- Должно быть, вы не женаты? Что-то не помню, чтобы я слышал о вас. Наверное, ваша семья здесь мало известна?
Он лихорадочно поглощал пищу, но попался на мой крючок и ответил между двумя ложками, что он действительно не женат.
- Я так и подумал. Вы уж не обижайтесь. - Как режиссер я был доволен своим спектаклем.
Он не поднимал головы, потом глянул на пассажиров и снова стал бросать в себя пищу, словно наполнял топку парового котла.
Супружеская пара, сидевшая за нашим столом, оказалась невольной свидетельницей этих двух трапез. Я видел, что они на моей стороне. Они ехали в Тромсё навестить дочь. Кроме этого, я почти ничего не знал о них, потому что инквизитор не давал никому раскрыть рта.
- Вы говорили об Андерсе. Когда вы видели его в последний раз? - Я брезгливо скривился, оттого что он громко отхлебнул кофе.
- Когда? Кажется, в шестьдесят первом на Лофотенах.
- Ясно. И вы совершили с ним какую-нибудь сделку?
- Да нет...
- Вы были на шхуне у Андерса?
- Нет, нет, - ответил он уклончиво и отодвинул тарелку.
- Но вы его хорошо знаете? Наверное, вы гостили в Рейнснесе у Дины Грёнэльв?
- Нет, не гостил...
- Однако вы хорошо осведомлены о делах Андерса, о лавке.
- Слухом земля полнится.
- Возможно, в тех местах, откуда вы родом, ловля слухов - единственный способ получать необходимые сведения. Ловля и передача их дальше. Так сказать, своеобразный гешефт. Уж не на нем ли вы разбогатели?
Моя дерзость доконала его. Он тяжело распрямился. Помедлил, держа руки на коленях и глядя в пол. Потом встал и вышел из кают-компании. Лицо у него было ясное, как восход, а лоб напоминал омываемую морем скалу.
После его ухода за столом воцарилось молчание. Я не пытался ни извиняться, ни продолжать разговор. В глубине души я понимал, что зашел слишком далеко. Этот тип не заслуживал такой расправы хотя бы потому, что злоба в нем затмевала рассудок. Он был не в состоянии понять, что глубоко ранит людей. И уж конечно, не мог предположить, что, произнеся имя Дины, вызвал лавину чувств, над которыми я был не властен.
Торжество и раскаяние раздирали меня. Мне стало легче, когда я встретился глазами с седой дамой, передавая ей селедочницу. Она кивнула мне.
- Как приятно, что ночи становятся все светлее и светлее! - мягко сказала она.
- Да, - с благодарностью отозвался я. - Я уже почти забыл, как они прекрасны.
- Мы первый раз едем на север. От восхищения мы даже не можем спать. Наверное, вам было трудно покинуть эти места и уехать в Копенгаген?
- Всегда полезно узнать, как живут люди в других местах, - заметил ее муж.
- Это верно, - согласился я.
- Думаю, после Копенгагена не так легко возвращаться сюда. Особенно если становишься предметом подобного внимания. - Он кивнул на дверь.
- Но вы прекрасно с ним расправились! - прошептала его жена, склонив голову набок.
В ту ночь я спал, несмотря на его храп. А может, он даже и не смел храпеть. Теперь этого уже никто не узнает. Однако утром он пересел за другой стол. И вскоре на всю кают-компанию снова звучал его инквизиторский голос, которым он медленно, с самодовольной миной рассказывал о банкротствах и семейных скандалах. Его новые сотрапезники молчали, опуская головы все ниже.
А лопасти колес тем временем работали уже в водах Вестфьорда.
Вскоре инквизитор сошел на берег, и никто не выразил сожаления по этому поводу. В мужской каюте и в кают-компании стало легче дышать.
* * *
Ночью я проснулся от неприятного сна. Почему-то я испытывал сострадание. Я помню, что мне приснился этот проклятый инквизитор, но всего сна не помнил.
Мне стало жаль его, когда я понял, сколько в нем злобы, свидетелями которой были многие пассажиры. Но это единственное, что я запомнил из всего сна.
* * *
Не знаю, чего я ждал, увидев на фоне зеленых полей дома Рейнснеса. Мне было невмоготу стоять на палубе среди пассажиров. Я занялся своим багажом и несколько раз проверил, лежат ли в саквояже мои бумаги и два письма, которые я собирался отдать почтовому экспедитору. Приготовил за них восемь скиллингов и видел потом, как мои письма исчезли в сумке экспедитора, когда его шлюпка пристала к борту парохода.
Меня не покидало чувство, что я здесь чужой. Когда я увидел в лодке Андерса, мне удалось взять себя в руки. Он греб сам. Я чуть не заплакал. Но сдержался.
- Эй! Эй! - крикнул я и замахал руками, сообразив, чего от меня ждут.
Я не думал, что за эти годы Андерс так состарился и поседел. Не думал, что увижу новую лодку с незнакомым парнем на носу. Забыл, что море за островами так безбрежно. Что при ярком солнце острова кажутся маленькими, как песчинки. И что у Андерса такие большие, натруженные руки.
Не узнал я и пакгаузов. Краска с пакгауза Андреаса почти облупилась. Дома как будто вросли в землю. Почему это дым, поднимающийся над прачечной, такой прозрачный? А люди на скалах? Почему они смотрят на меня, словно я призрак? Может, я и в самом деле призрак? Это мой дом или я только гость этих чужих людей, которые прочли мое имя в списке пассажиров, напечатанном в газете? Господи, что мне здесь делать?
Неужели человек, вернувшийся домой после долгого отсутствия, всегда чувствует нечто подобное?
Я много раз слышал, что перед тонущим человеком часто проносится вся его жизнь. Теперь я испытал это на себе. Передо мной промелькнула моя жизнь. Я ухватился за борт лодки. У меня кружилась голова, меня как будто избили. И все это перемешалось с дурацким жизнеописанием Пера Гюнта. Труса, лжеца и искателя приключений. Он был такой же, как я. Клок пены, затерявшийся в океане. А когда его наконец прибило к родному берегу, берег оказался чужим.
* * *
Дочь Фомы и Стине, Сара, работала в конторе при лавке, она читала Андерсу вслух письма и газеты. В тот день она читала о том, что во фьордах полно сельди и что в Страндстедете много порожних бочек и свободных людей, готовых солить сельдь за деньги или за долю в улове.
- Нам надо солить здесь, в Рейнснесе, - сказал Андерс, глядя на Сару, словно она была его компаньоном.
- Конечно! Купим новый невод для сельди!
Андерс стукнул кулаком по столу, и столешница запела. Подбородок его глядел вперед, глаза смеялись. Он был как ивы на бугре, где стоял флагшток. В непогоду они пластались по земле. Но не ломались. Когда ветер стихал, они распрямлялись и покачивали кронами, словно никакой бури и не было.
Последний раз на Лофотенах Андерс заметил, что стал хуже видеть по вечерам. Сперва он объяснял это непогодой, которая в конце зимы причинила многим большой ущерб и часто не позволяла рыбакам выйти в море. Но дело было не только в снежных бурях и юго-западном ветре. Просто у Андерса сдало зрение.
Разные глаза Фомы - один голубой, другой карий - приветливо смотрели на меня. Я уже не помнил, из-за чего мы поссорились перед моим отъездом. Однако разговаривали мы с ним мало.
* * *
Свидетельницей моей прошлой жизни в Рейнснесе была Ханна. Но теперь она жила в другом месте.
- Ей хорошо живется. Правда, она редко приезжает к нам. - Стине, как всегда, была немногословна.
Сара сильно выросла. Этот редкий полевой цветок признавал только одно - складывать буквы в слова, чтобы они получали смысл. Андерс нанял Сару на всю зиму читать ему вслух газеты. Они договорились, что каждую субботу она будет получать головку бурого сахару, а летом он привезет ей из Бергена платье.
Эта девочка была старушкой с самого рождения. Она приволакивала одну ножку. Я заметил, что ступня у нее чуть-чуть вывернута. Я посадил Сару к себе на колени и стал массировать ей ножку. Она сидела тихо, как мышка.
- Тебе говорили, что ты похожа на Ханну? - спросил я.
Она кивнула и уселась поудобнее.
- А ты здесь ни на кого не похож! - сказала она. Глаза у нее были серьезные.
ГЛАВА 9
Ища следы Дины в чулане и в сундуках, я понял, что нарушил обещание, которое дал себе, когда мне было семнадцать: не искать ее, если она сама не даст знать о себе.
Однажды вечером я отправился к Андерсу в контору.
Легкий ветер шевелил кроны деревьев в алее. Воздух остро пах инеем. Мне не хватало копенгагенских пивных и студенческой жизни. Природа Рейнснеса будила во мне угрызения совести, я чувствовал себя здесь неприкаянным и одиноким. Кто я? По своей сути я не был ни рыбаком, ни крестьянином, ни охотником. Да и торговцем тоже. И Дина, конечно, понимала это. Я сделал для Рейнснеса не больше, чем в свое время Юхан. Но в тот вечер я отступил от этого правила.
С последними гаванскими сигарами в кармане я шел к Андерсу, еще не зная, с чего начну разговор.
Он явно обрадовался, что я оторвал его от работы. Закрыл документы и убрал их прочь. Потом налил в рюмки ром и пригласил меня сесть на кушетку, которая стояла тут еще со времен Нильса. Кушетка была потертая, пружины громко скрипели, на подлокотниках болтались жалкие кисти. Пятна на кушетке свидетельствовали о неряшливости рыбаков и об обмывании сделок.
Я поинтересовался, чем Андерс занят. И он повел рассказ о том, что нам необходимо приобрести невод для сельди. Некоторое время я не прерывал его, кивал и даже задавал вопросы.
Когда же он встал, чтобы снова наполнить рюмки, я выпалил неожиданно без всякого перехода:
- Я собираюсь написать Дине.
Он стоял ко мне спиной, но от меня не укрылось почти незаметное движение, которое он сделал рукой и затылком. После чего застыл, казалось, уже навечно. Наконец он все-таки повернулся и посмотрел на меня:
- Этого я тебе запретить не могу. И протянул мне рюмку.
- У тебя есть ее адрес? - спросил я. Он поднял рюмку и медленно выпил ром.
- Я писал ей несколько раз... на берлинский адрес. Но ответа не получил. Это было давно. Больше уже не пишу. Ты знаешь, я не любитель писать письма. Надеюсь, у нее все в порядке.
Я судорожно глотнул воздух, чувствуя, как во мне закипает гнев. И долго не поднимал глаз.
- Эти письма вернулись к тебе? - Нет.
- Значит, она их получила!
- Кто знает...
- Но не ответила, - с горечью сказал я и опустошил рюмку.
Он молчал.
- Но у тебя есть ее адрес?
- Да. Только она там, наверное, уже не живет. Берлин - большой город.
- А мир еще больше, - жестко сказал я. Он внимательно поглядел на меня:
- Почему ты вдруг решил написать ей? Ведь раньше ты ей не писал.
- Всему свое время, - уклончиво ответил я. Он кивнул:
- Тяжелые времена теперь позади... Я собираюсь купить невод... Что ты намерен ей сообщить? Не стоит писать, что дела у нас идут неважно. Что толку писать об этом?
- Ладно.
Мы помолчали.
- Хочу написать, что ненавижу ее! - вырвалось у меня.
Такие глаза, как у него, я видел только у раненых, которых подбирал под Дюббелем. У тех, в ком еще теплилась жизнь.
- Как можно ненавидеть свою мать?
- Она сама виновата.
- Ты умный, но слишком строгий, - медленно проговорил он.
- А ты разве глупый? Для ненависти ума не нужно.
- Наверное, ты прав. - Он выпрямился и посмотрел мне в глаза. - Я не играю в азартные игры. Ненависть? Нет, это не для меня.
- Что же помогает тебе жить?
- Работа! - Он криво усмехнулся, хлопнул себя по колену и пригладил седые волосы.
Я не поддержал его улыбкой. Словно забыл, как должен вести себя мужчина в трудную минуту.
- И ты ни разу, даже мысленно, не упрекнул ее, когда вернулся из Бергена к разоренному очагу?
- Она не виновата, что шхуна утонула, - твердо сказал он.
- Но ведь ее уже не было, когда ты вернулся домой!
Он сидел согнувшись, упершись локтями в колени и уронив кисти рук. Усталый рыбак, благополучно вернувшийся на берег и закуривший первую трубку.
- У нее были на то свои причины, - проговорил он.
- Какие причины?
Он глянул на меня так строго, что я вздрогнул. Это были не его глаза. Это были глаза морского тролля.
- Ты самый близкий ей человек, тебе бы следовало это знать.
- Что ты имеешь в виду? - прошептал я. Неужели все эти годы я мечтал именно об этом? Что кто-нибудь скажет: "Я все знаю!" Может, сейчас это и случится?
- Что ты имеешь в виду, Андерс? - повторил я.
- Дина объяснила мне, почему она уезжает. Просила позаботиться о Рейнснесе.
Я не мог видеть его лица. Голова у него была опущена.
- Она благословила меня и все, что я делаю, - тихо сказал он.
- Благословила тебя?
- Да, как старые патриархи, о которых ты читал в Библии... Она благословила меня.
- Еще до того, как ты ушел в Берген и "Матушка Карен" пошла ко дну вместе с командой и грузом? Этого не может быть!
- Благословение я получил позже. В письме. Но она еще до того объяснила мне, почему должна уехать.
Керосин в лампе выгорел, и она начала чадить. Я увернул фитиль. В темноте мы стали как бы ближе друг другу. Даже слишком. Я отошел к окну.
- А можно мне взглянуть на это благословение?
- Я сжег его еще тогда.
- Почему?
- Оно могло попасть на глаза кому не следует. Он все знал! Я положил голову на плаху и ждал, когда упадет топор. Во рту у меня пересохло, мозг отказывался работать. Это был конец. Андерс все знал и скрыл это от меня.
- Неужели ее благословение обладало такой силой, что тебе пришлось сжечь его?
Я пытался говорить равнодушно. Пытался даже вложить в свой голос детскую ревность.
- Да, можно сказать и так. В этом благословении было многое сказано.
- И ты не захотел разделить его даже со мной?
- Меньше всего с тобой, Вениамин!
Я смотрел на черную кайму водорослей в заливе. Вспомнил, как в детстве темными вечерами они пугали меня. Так же как и их запах. Потом перевел взгляд на луну. Одинокая золотистая запятая на безнадежно пустой фиолетовой странице книги.
* * *
Я написал:
"Рейнснес, 15 января 1869
Дина!
Тебе пишет твой сын Вениамин. Я вынужден написать тебе из-за Андерса и Рейнснеса.
С тех пор как ты уехала, прошло много лет. И за все это время Андерс не получил от тебя ни одного письма. Он пережил много тяжелого. Потерял в кораблекрушении "Матушку Карен", но это ты знаешь. Погибла вся команда, в том числе и штурман Антон. Ни шхуна, ни груз не были застрахованы. Два года подряд не было рыбы. Приказчики в лавке менялись несколько раз.
Обо всем этом Андерс писал тебе. Я пишу по другой причине. Я прошу тебя сообщить Андерсу, жива ли ты. Ему надо жениться. Мало сказать, что он очень одинок. Ты могла бы расторгнуть свой брак с ним или найти какой-нибудь другой выход. Не знаю, что и будет, если ты опять не подашь признаков жизни.
Фома, Стине и их дети здоровы. Олине начала стареть. У ленсмана, насколько я знаю, все в порядке. Ханна вышла замуж и живет на Лофотенах.
Твой сын Вениамин Грёнэлъв
P. S. Если это письмо не дойдет до Дины Грёнэльв, прошу ответить того, кому оно попадет в руки.
В. Г."
Я сам отвез это письмо на пароход. Словно боялся, что приказчик из лавки увидит его и бог знает что подумает.
Я мог бы написать ей, сколько собираюсь прожить в Рейнснесе или о том, что закончил медицинский факультет и надеюсь получить место ординатора в какой-нибудь клинике. Но я писал не ради себя. И она должна была это понять.
На что она живет? Андерс сказал, что никогда не посылал ей денег. Иногда я мысленно видел Дину под мостом в каком-нибудь незнакомом городе. Она была грязная, непричесанная, тело ее прикрывали жалкие лохмотья. А иногда она представлялась мне на сцене концертного зала в черном шелковом платье, с блестящими волосами, падавшими на плечи, и с виолончелью в объятиях. И публика с благоговением слушала ее.
Середины не существовало.
Я пробовал выпытать из Андерса что-нибудь еще. Но понял, что только заставляю его страдать. Уехав, Дина увезла с собой большую часть Андерса. Думаю, он никогда так и не решился оценить нанесенный ему урон.
Бывает, человек совершает глупость, которая оказывается чем-то вроде искупления его вины. Я пошел с Андерсом на Лофотены скорее чтобы утешить его, чем принести пользу.
На меня была возложена ответственность за счета и торговлю. Ну и, конечно, я должен был помогать там, где требовалось.
Мы шли на новой шхуне и двух карбасах. Места хватало и для нас, и для груза. Фрахт товаров для продажи на Лофотенах был выгодным делом. Особенно к концу сезона, когда у рыбаков, пришедших туда на небольших судах, кончались запасы. Тогда мы снимали шхуну с промысла и везли рыбакам соль и все, в чем они там нуждались.
Я должен был находиться при шхуне и вести счета. Андерс поставил меня на эту работу, чтобы избавить мои руки от ржавых крючков и мороза.
Сам-то он предпочитал лов. Для него лов означал свободу и приключения. А распухшие руки только прибавляли мужества.
- Даже если лов неудачен, он все равно дарит человеку радость. Все остальное, если это не карается законом, пусть ждет, когда мы вернемся с Лофотенов, - говорил Андерс.
Его люди были согласны с ним во всем. Они считали его непревзойденным артельным. Но что-то в нем, видно, было, что удерживало их на расстоянии. Какая-то аура, выделявшая его из всех. Он мог быть одет в робу и зюйдвестку, сморкаться в кулак, как все, и тем не менее уже издали было видно, что этот человек обладает властью. Над Андерсом из Рейнснеса можно было посмеяться, но никто не посмел бы смеяться над ним у него за спиной. Он умел без брани и угроз внушить к себе уважение. Ему хватало одного взгляда.
Мне это было приятно.
* * *
Я пытался не подавать виду, что мне не нравится сидеть в наших складах на берегу и слушать вечные разговоры о погоде и перемене ветра. Меня мучил запах рыбьих потрохов и мокрой прокисшей одежды. Я как будто отбывал наказание. Но за что?
Ни разу я не заметил, чтобы Андерс проверял мою работу, однако знал, что он ее контролирует. Я рассказывал ему про себя всякие забавные истории, и мы вместе смеялись над ними. Но рассказать ему о своей жизни в Копенгагене и о глупостях, совершенных мной там, я не мог.
Меня признали доктором не только люди из Рейнснеса. Случалось, к моей помощи прибегали и чужие. Меня просили оказать помощь при нарывах на пальцах, похмелье, кашле и простуде.
На Лофотенах мелочи не имели значения. Тут никого не интересовало, что у меня еще мало практики. Если требовался доктор, люди говорили, что есть тут один, который учился в Копенгагене, и мне оставалось только не ударить в грязь лицом. Расчет был простой: выигрыш или проигрыш, жизнь или смерть.
Доктор всегда доктор, даже если он еще неопытен. Ко мне относились с уважением. Раза два я предпочел бы, чтобы меня окунули в бочку с рыбьим жиром, чем видеть высокомерное уважение рыбаков и их косые взгляды.
Но мой отказ от полной доли в улове оскорбил их. Это была моя ошибка. Я поздно это понял. Они решили, что я не принимаю всерьез их труд, не уважаю его, как он того заслуживает. И не обладаю силой воли, необходимой для того, чтобы заниматься этим трудом.
Ведьмин выродок мог позволить себе отказаться от своей доли в улове, ведь он доктор. Ему не обязательно быть полноценным рыбаком, он может разгуливать в сюртуке и жилетке. Но они не сказали мне ни слова.
Если бы лов оказался неудачным, как было в первый раз, когда я ходил на Лофотены, они, наверное, не спустили бы мне моего промаха. Однако лов был хороший. И потому их гнев потерял силу, стал вялым, вроде трески, которую они поднимали на борт.
Глядя на Андерса во время непогоды, когда его лицо было так же спокойно, как горы, я завидовал ему. Он сам был морем. И ему никто не был нужен в такие минуты.
Не могу сказать, чтобы я недолюбливал нашу команду или пренебрегал порученной мне работой. Но это была не моя жизнь. И рыбаки понимали это.
Дина тоже поняла это и потому приговорила меня к книгам.
Я остерегался пить водку и не позволял себе объяснять рыбакам, что мир велик и не ограничивается одними Лофотенами. Это было бы глупо. Все равно что недооценивать противника только за то, что он пользуется другим оружием, чем ты.
Чтобы понять это, достаточно было один раз упасть на колени во время сильного юго-западного ветра в открытом Вестфьорде. Или отнести на койку парня, которого проучили за пьянку.
* * *
Дом, который мы снимали на Лофотенах, был относительно большой. Однако нам все равно было тесно. Мы с Андерсом делили одну койку на двоих. Над головой у меня висела полка с книгами и письменными принадлежностями. Никто к ним не прикасался и не отпускал никаких шуточек по этому поводу.
В тот раз, когда я мальчишкой первый раз был на Лофотенах, у нас в команде был рыбак по имени Type.
Каждый вечер он читал нам вслух Библию. Все считали его очень набожным и не трогали. Но в первую же субботу он вернулся домой мертвецки пьяный, и рыбаки поняли, что ошиблись в нем. Они поинтересовались, почему он с таким упорством каждый вечер читает им Библию, и тут выяснилось, что Туре совсем недавно научился читать. Чтение стало его страстью. Ему было уже почти пятьдесят. И у него не было другой книги, кроме Библии. И других слушателей, кроме команды. Я мысленно видел перед собой этого человека: он торжественно читал по слогам Евангелие людям, которые засыпали от усталости и скуки. Но его это не смущало.
Я вдруг вспомнил Дину с ее виолончелью. Она тоже заставляла нас слушать через стены звуки виолончели. Я всегда просыпался от них. Всю ночь напролет виолончель в зале гремела, рыдала и смеялась. Теперь я лучше понимал, что значит давать то, чего никто не хочет принять.
Может, у людей просто не бывает выбора? Они сдаются и мирятся с тем, что есть. Как я в доме кожевника. Или находят в себе силы вырваться из заколдованного круга. Независимо от цены, которую им приходится за это платить.
Легко спастись, если ты шут. Если ты вызываешь смех, но при этом внушаешь страх. Шутов все боятся. Шут может смеяться над собой, и никто не поймет, что у него на уме и в чей огород он бросает камень. Но невозможно стать шутом по собственному желанию. Шутом надо родиться. Думаю, мне этого не дано.
* * *
Я был рад, что на этот раз с нами нет того рыбака с Библией. По вечерам я тихо читал при свече. Это время было бы для меня потерянным, если б я стал делиться прочитанным с людьми, с которым делил кров. Я не гордился тем, что умею читать. Эта наука далась мне слишком легко.
Моей заслуги тут не было. Моя жизнь походила скорее на пассивное путешествие первооткрывателя, чем на борьбу. Думаю, у меня и не было склонности к борьбе. Я не понимаю правил игры. Когда-то я, несомненно, обладал способностью подчиняться. Но я зашел в этом так далеко, что оказался изгнанным.
Может, потому, что я неудавшийся шут?
* * *
17 марта мы вернулись с Лофотенов.
Об этом дне в старинном календаре матушки Карен сказано, что теперь уже можно ложиться спать, не зажигая света. Но письма от Дины так и не было.
А вот место ординатора в клинике Фредерика я получил.
В мае я поехал с Андерсом в Берген - в том году раньше, чем обычно, чтобы затем отправиться дальше в Копенгаген. Письма от Дины по-прежнему не было.
Я собирался уехать в Копенгаген, не сообщив ей своего адреса. Если она решила прятаться от меня, я тоже спрячусь от нее. Узнать что-нибудь обо мне она сможет только через Андерса.
Андерс стоял на крыше каюты и махал мне рукой, когда датская шхуна, на которой оказалось для меня свободное место, прошла мимо его "Лебедя" и вышла из Вогена. Стояло лето, но волосы Андерса были присыпаны снегом, и он махал мне платком, в который никогда не сморкался.
- Мне противна сморкаться в тряпку, - сказал он мне однажды, когда я был мальчиком.
Постепенно лицо Андерса расплылось и исчезло. Фигура уменьшилась. Чуть-чуть сутулая спина. Широкие плечи. Руки. В честь моего отъезда Андерс надел морскую тужурку. Из-за нее он казался черным пятном среди мачт.
Носовой платок слился с небом.
У меня было чувство, будто я, взрослый, уезжаю, а он - мальчик, который вынужден остаться дома. Может, не так уж было и важно, кто из нас отец, а кто - сын.
Самое важное - не быть брошенным.
Почему Андерс даже не спросил, ответила ли Дина на мое письмо? Не попытался отговорить меня от возвращения в Копенгаген?
Скоро он вернется домой. Вечера станут темными. В большом доме в Рейнснесе будет пусто. Глухое эхо одиноких шагов Андерса будет раздаваться в коридорах, по которым гуляет сквозняк. Потом в свои права вступит бездомный ветер. И ему подчинится все. В пустые комнаты будут долетать голоса из буфетной и кухни. Мороз нарисует на стеклах цветы. Особенно в тех комнатах, где никто не живет. Андерс будет бродить по дому между живыми и мертвыми. И ему не для кого будет разводить в печке огонь.
Я сам несколько раз относил на берег ее картонку со шляпами и видел, как она исчезает в морской дали. Стояло лето. Но каждый раз я как будто промерзал насквозь.
Не понимаю, как Андерсу удалось, испытав все это, остаться живым.
ГЛАВА 10
В июле в Копенгагене обычно стоит жара.
Несколько дней я провел дома на Бредгаде со спущенными шторами. Я освежал в памяти свои знания, перед тем как явиться в клинику Фредерика в качестве ординатора.
Иногда я все-таки выбирался из дому. В одну из пивных по соседству с Регенсеном. Знакомых я почти не встречал. Студенты либо где-нибудь работали, либо уехали из города. Аксель гостил дома у родителей.
Было немного досадно, что я вернулся в Копенгаген в самый разгар лета. Но я старался не терять времени. Читал, спал и пил пиво.
* * *
Однажды я совершил дерзкий поступок.
Надел свежую рубашку, цилиндр, как подобает кандидату медицины, и отправился с визитом в семью профессора. Без Акселя это было немного странно. Но я внушил себе, что врач-ординатор, получивший место в клинике Фредерика, может позволить себе такой шаг. Благодаря этому визиту я мог бы попасть на какой-нибудь летний бал. Или пригласить Анну с Софией в Тиволи.