Василий Борисович, как взрослому, жмет Лире руку, и Лира изо всех сил сдерживает ликование, но куда там! Он полон происшедшим, рады и остальные, каждый по-своему. Совершенно спокоен один Коломыта. Свой номер газеты он отдает онемевшей от восторга Насте.
   - Семен Афанасьевич, - шепотом от полноты чувств спрашивает Настя, - а что Васе подарят? Ведь не ленты, нет? Вася, а?
   - А кто их знает, - отвечает Вася.
   Назавтра в обеденный перерыв ребятам вручают премии. На запыленном газике приезжает начальник политотдела Сидоренко, с ним редактор районной газеты. Сидоренко произносит речь, благодарит ребят за помощь, Потом вызывает первого из премированных:
   - Василь Коломыта!
   Вася выходит вперед, тут же останавливается, о минуту разглядывает занозу в пятке и только потом берет из рук Сидоренко вышитую украинскую рубаху. Вздох восторга проносится по рядам - уж очень хороша, а как пойдет ему! Вася отходит, то и дело останавливаясь и разглядывая занозу, будь она неладна...
   Лира тоже получает рубашку, и Мефодий тоже. Девочки - косынки, и все конфеты. Каждый отходит, боясь расплескать свое счастье: как ни говори, первая награда.
   ...А через два дня Вася, которого я после этого считал уж вовсе невозмутимым человеком, прибежал домой, схватил меня за руку и потащил за собой, приговаривая:
   - Скорее, Семен Афанасьевич! Я Воронка запрягу, это скорей надо!
   Сколько раз уже он приносил беду, этот внезапный вопль: "Скорей, Семен Афанасьевич"!
   - Да что такое? Скажи сразу!
   - Глядите, глядите, что написано!.
   Снова у меня в руках маленькая районная газета.
   - Вон тут, тут читайте!
   "На 7-й делянке тракторист Кононенко с Войсковым перевозили зерно, читаю я. - Во время езды борт грузовика открылся, и так они проехали 120 метров, рассыпая по дороге зерно.
   Стыдно, товарищи Кононенко и Войсковой, так безответственно относиться к такой важной работе."
   - Врут, все врут! - повторял Василий. - Одно вранье, вот вам крест, Семен Афанасьевич! Кононенко этот нас с Мефодием вчера возил. На поле я заместо себя вчера Лиру оставлял, а мы Кононенке и нагружать и разгружать помогали, мы с ним все ездки ездили! Не открывался борт, не рассыпалось зерно, все довезли целое, ну вот провалиться мне! Это не им стыд, это газете стыд!
   - Так ты поди в редакцию и расскажи все, как есть.
   - Семен Афанасьевич! - Впервые на моей памяти в голосе Коломыты звучит мольба. - Ну, прошу и прошу вас - не пойду я один, не поверят мне, и скажу не так, - поедемте!
   - Ну куда я поеду? Ведь на все про все часа два надо, а у меня дел по горло. Запряги Воронка и езжай. Сам все в редакции растолкуешь.
   Он посидел в раздумье на крыльце, видно, прикидывал, как ему управиться. Потом попросил разрешения взять с собой Шупика, чтоб был свидетель, запряг Воронка и отбыл. Вернувшись, сказал скупо и досадливо:
   - Говорят - разберутся.
   Через три дня в газете появилось опровержение.
   "Мы вместе с Кононенко и Войсковым возили зерно. Никакой борт не открывался, зерно не просыпалось, все было довезено до места. Не такой человек тов. Кононенко, чтобы просыпать зерно. Это не ему стыдно, а тому стыдно, кто поставил не те фамилии.
   Воспитанники детдома имени Челюскинцев В. Коломыта, М. Шупик."
   В примечании редакции говорилось, что описанный в газете случай произошел не с Кононенко и Войсковым, а с Онищенко и Теслюком. Редакция приносит Кононенко и Войсковому свои извинения.
   Читаю эти несколько строк, перечитываю - жаль выпустить из рук такой дорогой подарок!
   - Каков наш Коломыта? - говорю Василию Борисовичу.
   - Семен Афанасьевич, а вы у моря бывали? - отвечает он странно, как будто невпопад.
   - Бывал. А что?
   - Видали, как чайки ходят по берегу? Неуклюже, переваливаются с боку на бок, словно утки. А взмоет вверх - вольно, красиво! Откуда берется и сила, и легкость...
   * * *
   - Семен Афанасьевич! Письмо! Наверно, про Федьку!
   У Лиры от нетерпения дрожат руки, глаза так и сверлят шершавую, толстую бумагу самодельного конверта.
   Торопливо вскрываю конверт, смотрю на подпись - нет, фамилия чужая, не Федина.
   Уважаемый товарищ учитель Карабанов! Сообщаю, что Софья Александровна Голубкова назад три месяца уехала к сестре в город Псков. Она, как Федя ушел, полгода искала, а потом сказала: здесь больше оставаться нет мочи. Уехала в город Псков, наказала писать ей, если что. Она мне вестей больше не подавала. Я ей сейчас ваше письмо посылаю и вам тоже пишу. Адрес в городе Пскове у нее такой...
   Не знаю почему, но от этого письма пахнуло на нас тревогой. Почему бы? Ведь это так понятно: женщине невмоготу было оставаться там, где все напоминало ей о пропавшем мальчике, вот она и решила переехать к родне в другой город. Но тревога не проходила. Галя тут же при Лире составила подробную телеграмму, которую он тотчас отнес на почту. О письме сибирской соседки Феде решили не говорить.
   Я ждал ответной телеграммы назавтра, на худой конец - через день. Прошло пять дней - ответа не было. Через неделю Галя с Лирой пошли на почту, чтобы послать новую телеграмму, и там им вручили письмо с псковским штампом.
   Уважаемый тов. Карабанов! - прочли мы. - Пишет Вам сестра покойной Софьи Александровны Голубковой. Скончалась она ровно месяц назад, 15-го, от брюшного тифа. Я сама фельдшер, ходили мы за ней в больнице день и ночь, но уж спасти нельзя было. Она никак не могла оставаться на старом месте, когда Федя пропал. Переехала с Фединым братишкой ко мне. Разыскивала Федю, но ничего не могла о нем узнатъ. Ваша телеграмма опоздала на месяц. Для сестры было бы легче хоть перед смертью узнать, что Федя жив и здоров. Она обоих мальчиков любила, как родных сыновей. Феде четырех лет не было, а Егорушке только три месяца, когда она их взяла. Их мать была наша с Соней близкая подруга. Соня взяла обоих мальчиков, потому что у меня своих трое, а у Сони своих детей не было. Она очень к ним привязалась, заменила им мать. Почему Федя ушел, понять нельзя. Сестра, все себя упрекала, что, значит, не сумела быть ему настоящей матерью. А я знаю, что это неправда. Она все силы отдавала ребятам, только о них и думала. Зачем Федя такое горе ей принес, не понимаю и простить ему не могу. Он уже большой мальчик, мог бы понимать. Егор пока находится у меня, очень тоскует по матери и брату...
   Поначалу я начисто ничего не понял. Трижды, четырежды перечитали мы эти строки: "Феде четырех лет не было, а Егорушке только три месяца, когда она их взяла".
   - Подумай, только подумай! - сказала Галя. - Значит, она а Феде и Егору была приемная, а не родная! Обоих вырастила, вынянчила... А он-то, глупый...
   Мы знали: Феде до поры ничего говорить нельзя. Надо что-нибудь придумать, сообразить. Но что? Как ему объяснишь, почему так долго нет ответа?
   Мы забыли одно - Лиру. Мы не догадались выпроводить его, прежде чем вскрыть письмо. А у Лиры слишком выразительное лицо. Прямо от нас он побрел в ягодник. Но кто-то его увидел, кто-то сказал Феде. Федя отыскал его и, не поверив односложному "зубы болят", что-то заподозрил.
   Он застиг нас с Галей врасплох, без стука распахнув дверь. Подошел, схватил меня за руку:
   - Письмо? Дайте!
   Я не сумел ни солгать, ни что-либо придумать, чтобы оттянуть время, секунду я колебался. Федя повернулся к Гале, глянул в ее невеселые глаза, она не стала их отводить.
   - Дайте!
   Она молча протянула ему письмо.
   * * *
   Когда умирает дорогой человек, всегда, не жалея себя, споминаешь обо всем, в чем был перед ним виноват. И малая вина становится большой. Вспоминаешь все душевные слова, которые человеку нужны были при жизни, а ты почему-то на них поскупился. Почему, почему мы думаем об этом, когда потеря невозвратима? Зачем корим себя, когда уже ничего нельзя исправить?
   Сказать, что Федя был в отчаянии, значит не сказать ничего. Чувство вины, которую он уже понял прежде, сейчас, когда искупить ее стало невозможно, страшной тяжестью сбило его с ног. Он закаменел в своем горе. Никогда, никогда больше... - вот что мучила его сильнее всего остального. Никогда он ее не увидит. Никогда не скажет ей, как любил ее, как тосковал в разлуке. Никогда она не узнает о его раскаянии, никогда, никогда, никогда.
   Он сейчас, не раздумывая, перенес бы любые мучения, лишь бы вернуть то, что вернуть невозможно. Чего бы он не дал, чтобы вернуть хоть день, хоть час, когда он был рядом с матерью! Как бы дорожил он каждой минутой, добрым прикосновением, взглядом, как бы ловил каждое слово!..
   Уж лучше бы он плакал, как Паня. Если я пробовал говорить с ним, он прижимал кулаки к глазам, мотал головой и только глухо стонал.
   Опомнись Федя хоть на два месяца раньше, он еще успел бы повидаться с матерью. Он это понимал, и от этого горе его становилось еще горше. Мало того, он убедил себя, что он - причина ее смерти, что он один всему виной.
   - Ну что ты, ведь у нее болезнь была, тиф, ведь написали тебе, терпеливо уговаривал его Митя.
   - Молчи, молчи, не говори! - с отчаянием отвечал Федя.
   Он жил среди нас, работал наравне со всеми, делал все, что полагалось, но делал механически, как автомат. Брови его постоянно были сведены в одну суровую и печальную черту, а отвечал он, когда к нему обращались, нехотя. Все это было тем более горько, что мы уже успели узнать другого Федю обыкновенного мальчишку, горластого и смешливого, который упоенно бегал, азартно играл во все наши игры. Этот Федя исчез бесследно.
   Я увидел как-то, что Федин отряд работает на прополке,
   Феди нет. Я спросил, где он.
   - Дa ладно, Семен Афанасьевич, - нерешительно сказал Лира. - Лучше мы сами...
   - Ему не до свеклы сейчас, - прибавил Витязь.
   - Как это не до свеклы? Человеку всегда до свеклы. Пускай работает вместе со всеми.
   Лира смотрел на меня с укором.
   - Если человек тонет, ты его оставишь тонуть? - сердито спросил я. Или, может, попробуешь вытащить?
   - Ну, попробую... так ведь у него вон что случилось...
   - Случилась большая беда. Так что ж, оставлять, чтобы он на кровати лежал и только о своем горе думал?
   - Вот и Митька говорит... - сказал со вздохом Лира.
   - Правильно говорит. Что ж не послушались?
   - Ну, он придет - сейчас все замолчат. И тихо, как на кладбище. Ему от этого тоже не больно весело.
   Я очень понимал ребят: разговаривать при Феде так, словно ничего не произошло, - стыдно. Молчать - худо. Как же быть?
   - Я знаю! - вдруг говорит Галя. - Да, да, да, я, кажется, знаю! Послушай, Сеня, а что, если...
   - Егор?
   И в ответ я слышу счастливый смех - так всегда смеется Галя, когда оказывается, что мы думали одинаково и порознь пришли к одному.
   * * *
   Услышав имя Егора, Федя встрепенулся, весь подался вперед и схватил Галю за руку.
   - Сюда? Егора сюда? Нет, Галина Константиновна, вы правду говорите, правду?
   В нем все ожило - глаза, голос - все трепетало. Обеими руками он беспомощно и требовательно, как маленький, цеплялся за Галю и снова и снова повторял:
   - Егора сюда? Когда же? Я поеду? Вы писали? Спрашивали? Когда же?
   - А ты сам разве об этом не думал? - стараясь не заразиться его волнением, отвечала Галя. - У Анны Александровны трое ребят, ей нелегко оставлять у себя четвертого. Да и Егору будет лучше у нас, вместе с тобой, верно ведь?
   В Псков в тот же день полетело письмо, а на долю Федя осталось самое трудное - ждать. Правда, он не слонялся по дому, как прежде, глаза его больше не были тусклыми и безжизненными, и руки уже не висели как плети. Но теперь им владело лихорадочное возбуждение, которое тревожило нас не меньше, чем прежнее каменное молчание.
   Было это в начале августа. Ответа мы ждали недели через две, скорее всего - к началу занятий. И вот в эти дни ко мне подошел Виктор Якушев.
   - Я получил письмо от тети. Она поехала в Харьков и там заболела, просит приехать. Если не верите, посмотрите, вот она пишет...
   - Да зачем же мне смотреть? Что у тебя за странная привычка ссылаться на документы? Разве ты думаешь, что тебе не верят?
   - Нет, я просто так... Значит, можно, Семен Афанасьевич? У тети сердце очень плохое, я за нее боюсь...
   Мы разрешили ему съездить на неделю в Харьков с тем, чтобы он вернулся не позднее 27 августа. Лючия Ринальдовна снарядила его, дала огурцов, помидоров, буханку хлеба, десяток крутых яиц и узелок с солью.
   - Помидоры ты первым делом съешь - раскиснут, - наставляла она. Видишь, какие спелые? А потом уж принимайся за огурцы. Ну, в добрый час, привет тете. И береги, береги, баульчик, знаешь, как в дороге...
   Баульчик она дала свой. Так, с ярко-желтым баульчиком в руках и небольшим рюкзаком за спиной, Виктор и отбыл в Харьков.
   А вскоре пришло письмо из Пскова: Анне Александровне и вправду было нелегко оставить Егора у себя, она подумывала о детском доме и все не решалась отдать мальчика. Но если к нам, к Феде... на это она согласна. Сейчас есть надежная оказия - один знакомый как раз едет в Харьков. Посылать ли мальчика с ним? До Харькова нам все же поближе, чем до Пскова. Она ждет телеграммы - знакомый уезжает со дня на день.
   Мы тут же откликнулись и назавтра получили адрес человека, который 28 августа привезет Егора в Харьков.
   - Эх, - с досадой сказал Казачок, - а где якушевская тетка живет, мы и не знаем! Дали бы ему телеграмму, он бы задержался на денек и прихватил Егора этого самого.
   - Уж лучше без Якушева обойтись, - возразил Митя.
   Что-то в его словах насторожило меня.
   - Это почему?
   Митя не успел ответить, как раздался голос Лиды:
   - Бывает же так... что к человеку - несимпатия?
   - Гм... несимпатия? - удивился Василий Борисович. - Я, например, всякую свою несимпатию могу объяснить.
   - Однако адреса нет, - сказал Митя, который, пожалуй, первые на моей памяти ушел от прямого разговора. - Надо думать - кто же поедет?
   И вдруг вызвалась Галя.
   - Поехать надо мне. Я думаю, так будет лучше всего, - сказала она простодушно, и мы с нею согласились.
   * * *
   Когда пришла телеграмма, что Галя с Егором выезжают я решил прихватить Федю, который не находил себе места, и встретить их не в Криничанске, а чуть раньше.
   Мы сели с Федей на дачный поезд и поехали в Волошин где останавливается харьковский поезд. Вошли в переполненный вагон. Федя пристроился у окна и глядел на проплывавший мимо осенний лес - желтые березы, красную, словно обожженную, осину. Я стал рядом, обхватил его за плечи, и он прижался ко мне. Вагон покачивало на стыках, но мне казалось, что Федя вздрагивает не от этой тряски: я чувствовал в нем внутреннюю дрожь нестерпимого волнения.
   Но вдруг я и сам вздрогнул и замер. Позади раздался знакомый глубокий голос. На секунду я еще подумал с надеждой: "Ошибка!" Но тут же понял, что ошибки нет.
   - Добрые граждане, дяди и тети! Пожалейте сироту! Два дня, как мать схоронили, остался я с пятью братишками и сестренками. Подайте на пропитание, сколько можете...
   Нет, ошибки не было. Под моей рукой напряглись и застыли Федины плечи. Он, как и я, не поворачивался - только слушал и ждал.
   Знакомый голос приближался. Он повторял все одно и то же привычным тоном нищего со стажем - нараспев, с чувством, со слезой. Ближе, ближе. Слышался стук монет о что-то жестяное. Чей-то голос сказал:
   - В детдом надо, а не по вагонам ходить!
   Другой, стариковский, возразил:
   - Погоди! Его беда только что ушибла, дай опомниться! Трудно тебе с копейкой расстаться?
   И третий - женский - произнес скорбно:
   - Без матери, мал мала меньше...
   Я взглянул сбоку на Федю и встретил его глаза. Уж не знаю, чего больше в них было - ужаса или изумления.
   - Не поворачивайся, - сказал я одними губами.
   Голос приближался, вот он уже рядом. Я круто обернулся, протянул руку. Автоматически кланяясь, не глядя мне в лицо, Якушев подставил консервную банку. Но я не кинул в нее монету - я опустил руку ему на плечо. Он удивленно поднял глаза и отшатнулся, весь побелел, выронил жестянку. Серебро и медяки со стуком покатились по полу.
   Он рванулся, но я держал его крепко.
   - Чего схватил мальчишку? Что он тебе сделал? - вступился чумазый парень, по виду - слесарь, возвращающийся со смены.
   - Правда, чего вцепился? - прогудел еще кто-то,
   - Мой мальчишка! - процедил я сквозь зубы.
   Мы провели в вагоне еще тягостных полчаса. Молчали мы трое, молчали и все вокруг. Но одеревеневшее плечо под моей рукой яснее слов говорило: "Нет, уйду, уйду, ни за что не пойду с тобой!"
   Подъехали к Волошкам. Когда стали выходить из вагона, под ногами брякнула банка с остатками милостыни. Соседи, выходя, едва не оттерли меня от Виктора, и в этот миг он нагнулся и быстрым вороватым движением поднял банку.
   До Галиного поезда оставалось минут двадцать.
   - Семен Афанасьевич! Отпустите меня! Я ни за что с вами теперь не поеду! - отчаянно сказал Якушев.
   - Никуда я тебя не отпущу, - ответил я как мог спокойно.
   - Ни за что не поеду! И Галине Константиновне не покажусь! - повторил он тем же отчаянным голосом.
   - Галину Константиновну мы сейчас встретим, она едет из Харькова, куда ты, я вижу, не попал.
   - Если вы ей скажете...
   - Я никому ничего не скажу, - ответил я.
   И тут мы оба взглянули на Федю, который сумрачно смотрел в сторону.
   - Не хочу! Крещук все равно всем расскажет! - всхлипнул Виктор.
   Федя впервые взглянул на него - сумрачно, отчужденно:
   - Раз Семен Афанасьевич не хочет говорить, так и я не скажу.
   И мы оба поняли: он действительно будет молчать.
   Я вздохнул с облегчением. Я хотел только одного - не упустить мальчишку, оставить его около себя. Не будь с нами Феди, я добился бы этого без большого труда. Присутствие Феди едва не погубило дело.
   Я взял у Виктора из рук жестянку с милостыней и швырнул подальше:
   - Ну, все. Теперь будем ждать Галину Константиновну с Егором. Да, а где твой баул? (Рюкзак болтался у него за плечами.)
   И вдруг у него в глазах что-то вспыхнуло, и он торопливо ответил:
   - Украли, Семен Афанасьевич... все вещи украли! Потому мне и пришлось...
   Я не дал ему договорить:
   - Не ври. Где баул?
   Глаза его погасли.
   - В Старопевске оставил... у тети Маши.
   - Ладно, съездим потом в Старопевск. А теперь...
   - Семен Афанасьевич, - тихо сказал Федя и крепко взял меая за руку, - поезд.
   * * *
   Якушеву повезло: мы приехали домой под вечер, и все внимание отдано было Фединому братишке. Даже зоркая Лючия Ринальдовна не заметила, что ее желтый баул не вернулся.
   Егор шел по двору между Галей и Федей. Он был такой же глазастый и лобастый - точная Федина копия, только поменьше и хрупкий, да волосы посветлее, в лице меньше проступают мальчишеские углы, больше простодушия и ребячьей пухлости. А сейчас в этом лице преобладало изумление. Он не успевал отвечать на улыбки, оглядываться на приветствия.
   На крыльце стояла напуганная и восхищенная своей миссией Настя. Когда мы приблизились, она обеими руками протянула Егору новенький портфель и сказала:
   - Пожалуйста... нет, добро пожаловать! А тут учебники для второго класса... это все твое.
   Подошла Лена и молча подала Егору пряник. Вслед за ней появился Вышниченко и, опасливо глянув на меня, сунул Егору... рогатку. Ребята подходили и подходили, и каждый что-нибудь протягивал мальчику: "Тебе! Держи! На!", а он не успевал отвечать, только поворачивался то вправо, то влево. Крохотная выгоревшая кепочка, и прежде не закрывавшая лба, теперь совсем сползла ему на затылок, в застенчивых глазах все яснее проступала улыбка. Ему уже и рук не хватало, он уже что-то придерживал подбородком.
   - Ну, ну! Вы его увешали с ног до головы, прямо как новогоднюю елку! смеясь и отстраняя ребят, говорила Галя.- Вышниченко, да ты что! Зачем ему рогатка? Хватит! Хватит! Дайте хоть умыться, мы ведь с дороги!
   Я взглянул на Федю. Он перебегал взглядом с одного лица на другое, словно впервые увидел ребят, среди, которых жил больше года. Он смотрел удивленно, благодарно - и молчал.
   Подошел Митя и обнял его сзади за шею.
   - Ну вот и хорошо! - сказал он.
   По щекам Феди, не меняя выражения его лица, вдруг побежали слезы.
   Никто не стал пялить на Федю глаза, не кинулся к нему с утешением. Казалось, никто ничего и не заметил. Витязь снимал с Егора куртку. Лида стояла с полотенцем и мылом в руках. Горошко расталкивал остальных:
   - Ну будет, будет вам. Не понимаете, что ли, человек с дороги.
   Один Якушев не принимал участия в этой счастливой суматохе, он стоял поодаль, точно окаменев.
   - Поди разденься, умойся, - сказал я, проходя мимо. И - ужинать! Слышишь?
   Когда в доме все стихло, погасли огни в столовой и кухне только в спальнях горели тусклые лампочки, к нам в комнату постучали. Галя открыла на пороге стоял Федя.
   - Ну как? Уложил? Все в порядке?
   - Галина Константиновна!.. - сказал Федя. Дыхания не хватило, он продолжал не сразу: - Вот... в Егорушкиных вещах вам конверт... И Семену Афанасьевичу...
   Он подал Гале тщательно запечатанный пакет, должно быть, документы, оставшиеся от матери. Потом молча прислонился лбом к Галиному плечу. До двери было далеко, да и они стояли на дороге. Я перекинул ноги через подоконник и спрыгнул в сад.
   * * *
   В сутолоке вчерашнего богатого событиями дня мы с Якушевым не учли одного обстоятельства.
   Ко мне подходит наш новый председатель совета Искра, сменивший на этом посту Митю.
   - Семен Афанасьевич, - говорит он. - Якушев опоздал на сутки. Что там у него - пускай объяснит причину.
   Уж наверно Якушев припас какое-нибудь объяснение. Но сейчас он застигнут врасплох и молчит, не смея врать при мне, не смея взглянуть в чистые, строгие глаза Степана.
   - Я знаю эту причину, - говорю я. - И попрошу совет поверить мне, что разглашать ее не надо. За Виктором есть вина, но я ее принимаю на себя, я за него ручаюсь. Если совет верит мне, пускай примет мое поручительство.
   Степан передал совету мою просьбу слово в слово, ничего не прибавляя от себя. Ребята молчали - это молчание насыщено было недоумением и любопытством.
   - Чего там! - решил наконец Лира. - Раз Семен Афанасьевич ручается, пускай на нем и будет.
   И Вася сказал степенно:
   - Я думаю, надо уважить.
   - Чего там! - повторил и Катаев. - Раз Семен Афанасьевич просит...
   - Интересно... - раздумчиво, почти про себя заметил Горошко.
   В тот же день я съездил в Старопевск за злополучным баулом, я склонен был думать, что адрес, который дал мне Виктор тоже таит в себе какие-нибудь неожиданности. Однако в Доме на Киевской я действительно нашел Витину тетку. Увы, она всегда жила в Старопевске, а в Харьков никогда не ездила, притом я застал ее в добром здоровье. Она спросила - не заболел ли Витя, почему не пришел за вещами сам? Она ждала его к вечеру. Почему он не предупредил, что заночует в Черешенках? Верный своему слову молчать о происшествии в вагоне, я ответил уклончиво. Она тоже разговаривала не прямо и эта игра в прятки стала мне понемногу надоедать.
   - Он хороший мальчик, хороший, - говорила она. - Может, вы осуждаете, что я отдала его в детдом, так ведь у меня своих двое - разве я могу всех одна прокормить? Я ведь кассиршей работаю в книжном магазине - заработок не бог весть какой...
   - Да я совсем не осуждаю. Просто мне интересно про него узнать поподробнее. А как вы себя чувствуете, здоровы?
   - А он вам говорил, что я болею?
   - Да нет... А скажите: вы не просили его приехать?
   - А он вам говорил, что я просила?
   В таком разговоре я не был искушен, а симпатии она мне не внушала: высокая, тощая и при этом накрашенная. Нет ничего грустнее и фальшивее старого лица, которое хотят приукрасить. Каждая морщинка начинает о себе вопить. Нарумяненные щеки, выщипанные, начерненные брови... Словом, я поспешил захватить баул и откланяться. Она провожала меня по коридору тесно заселенной квартиры, где у каждой двери гудел примус или коптила керосинка, и, уже открывая дверь на лестницу, сказала нерешительно:
   - Наверно, он приврал вам чего-нибудь. Это с ним бывает...
   - Да, видно, так, - согласился я.
   Гале я ничего не рассказал. На ее вопрос, что стряслось с Витей, ответил только:
   - Он очень не хотел, чтобы ты узнала. Именно ты.
   - Тогда не надо! - быстро сказала она.
   Но, грешен, Василию Борисовичу я рассказал. Мне до зарезу нужно было проверить себя, посоветоваться.
   - Эх, - сказал Казачок, выслушав меня, - несовершенный аппарат человеческий глаз... и человеческое сердце тоже. Ведь паренек-то на вид ничего. Симпатичный.
   - Так вот, Митя-то дальновиднее нас. Помните, Лида говорила, что у него к Якушеву несимпатия.
   - Да, верно... несимпатия... Вообще, скажу я вам, наш Митя, в отличие от Антона Семеновича, не ко всякому человеку подходит с оптимистической гипотезой. Нередко он встречает человека недоверием. А я всегда считаю: лучше поверить, чем не поверить. Лучше поверить - и ошибиться, чем...
   - Чем обидеть недоверием? Да, я согласен.
   Да, я был согласен с Василием Борисовичем. Теперь я мог поразмыслить над всем, что произошло, и я думал - да, я поступил правильно. Верно говорил Горький: есть души сильные и есть души слабые. Сильные души не боятся огня правды, он их не обжигает, не ранит, а помогает заглянуть в себя, закаляет п очищает. Слабые чувствуют только боль ожогов. Ложь - чаще всего порок слабых. И мне казалось, я поступил правильно, оградив Виктора от гнева и презрения товарищей.
   Как он вел себя в эти дни? Может, чуть напряженней, чем обычно. А может быть, это мне только казалось. Сначала я боялся, как бы он не ушел, - при его характере для него очень чувствителен всякий сквознячок в отношении к нему ребят. Но Виктор, пожалуй, почувствовал верно: то, что услышали ребята на совете, не насторожило их. Они отнеслись к моим словам с полным доверием, их только мучило любопытство, но это нисколько не повредило репутации Якушева. Напротив - то, что у нас с ним появилась общая тайна, возвышало Виктора в глазах ребят.