"Недавно Владислав Сизов на слова учителя: "Поднимите руку" - ответил: "А ногу можно?" Ну, кто из нас додумался бы до такого ответа? Никто! Один Сизов! Каждый, кто прочтет эти строки, должен выразить Владиславу Сизову свое непритворное восхищение!"
   Ребята так и сделали.
   Лира, одобрительно приговаривая: "Умница, умница", погладил Сизова по голове и получил в ответ тумака, но погладить успел-таки.
   Митя восхищался долго и громко:
   - Неужели и вправду так ответил? Ну, умен, умен!
   - Ты скажи - кто тебя научил? Неужели сам додумался? - поинтересовалась Зина Костенко.
   А Горошко, начитавшийся арабских сказок, сложил ладони над головой, низко поклонился Сизову и протянул нараспев:
   - Прими мое восхищение, о гора мудрости!
   Один Коломыта сказал веско и без обиняков - на то он и Коломыта:
   - Дурень был, дурнем и остался!
   Анюта не произнесла ни слова, но смотрела с удивлением я даже огорченно: видимо, не понимала, как это в здравом уме можно такое выкинуть. И он раза два оглянулся и поежился под этим взглядом.
   Я еще раз убедился: Сизов умел измываться над родными, над теми, кто оказался слабее, кто подчинялся ему растерянно и безвольно, но не мог дать отпора дружной насмешке. Он поостерегся после этого случая грубить в школе и дома. Но ведь болезнь, загнанная внутрь, опаснее той, которая видна. Да и не того мы добивались, чтоб он стал осторожней и расчетливей.
   * * *
   - Я всегда радуюсь, когда нахальные влюбляются! - сказала как-то Зина.
   Никто не успел спросить - отчего? Она ответила сама:
   - Потому что робеют.
   Нетрудно понять, о каком оробевшем нахале речь.
   Мы даже удивились на первых порах, заметив, что Сизов притих. Притих не из трусости, как бывало, а - как бы это сказать - от полноты чувств. Я, конечно, и прежде знал, что любовь облагораживает, - кто этого не знает! И все же дивился этому превращению. Владислав стал следить за своим лицом оно уже не распускалось в безразличной туповатой гримасе. И глаза были уже не пустые, рыбьи, а человеческие. И уж конечно при Анюте ему больше не хотелось оказаться предметом насмешки или укора. Все так. Но обнаружились и другие черты характера, о которых мы раньше не знали.
   - Чья это собака? - спросила про Огурчика Анюта в первый же день.
   - Собака общая, а привел Катаев, - ответили ей.
   Оказалось, Анюта очень любит собак. Дядя, у которого она жила последние два года, ни собак, ни кошек не терпел, но у соседа, страстного охотника, были два сеттера.
   - Я без них скучаю. Как это хорошо, что у вас есть собака!
   Катаев подвел Анюту к Огурчику. Она погладила пса, попала за ухом, улыбнулась, и Огурчик благосклонно лизнул ей щеку. Завязался разговор и у Коли с Анютой.
   Обычно Николай не очень-то разговаривал с девочками, если и приходилось - задирался и подчеркивал свое мужское превосходство. Но сейчас он с непривычной мягкостью отвечал на каждый Анютин вопрос. Она рассказывала ему о сеттерах, он ей - о разных случаях из жизни Огурчика.
   У Анюты, как и у сестры, оказались хорошие руки. Она несколько раз сбила себе пальцы в мастерской, но не пожаловалась. Вскоре деталь у нее уже не плясала и напильник шел уверенно.
   Ей показывали и помогали охотно. Она в ответ негромко говорила: "Большое спасибо!"
   Наташа была доверчива с людьми, Анюта - осторожна. Она первая ни к кому не подходила, ни о чем не спрашивала. Она не чувствовала себя дома. Наташа освоилась легко и на второй день глядела и говорила так, словно весь свой век жила у нас. Анюта помнила, что она сирота. Сначала ее воспитывала тетка, потом дядя - оба бессемейные. Теперь ее прислали сюда - и все потому, что она никому не нужна. Ее никогда никто не спрашивал, чего она хочет, она привыкла, что ею распоряжаются. Она принимала это покорно и тихо, но на ее лице я часто замечал, как и в первый день, безразличие и усталость.
   Пятнадцатого числа каждого месяца мы праздновали день рождения.
   В иные месяцы набиралось по десять новорожденных, и мы поздравляли их всех сразу. Лючия Ринальдовна готовила к чаю что-нибудь вкусное (счастливцы, кто родился летом, тогда угощение богатое - ягоды!), а отряд, которому принадлежал герой дня, что-нибудь ему дарил. Проснувшись поутру, новорожденный находил на стуле у кровати что-нибудь такое, о чем давно мечтал. Накануне он, конечно, долго не засыпал - все старался дождаться, когда и что ему положат. Но ни разу никто не дождался этой минуты: только под утро Галя неслышно клала подарок на стул у изголовья.
   Явившись к чаю, новорожденный всегда находил у своего прибора еще и подарок от кого-нибудь из приятелей - безделушку, книгу; а Искра накануне работал как вол: его засыпали заказами на четверостишия, двустишия, только что не на оды! Он писал всегда с готовностью, только спрашивал:
   - А что ты хочешь выразить?
   Среди тех, чье рожденье праздновалось 15 декабря, была Анюта - мы знали это из ее бумаг.
   Встав утром пятнадцатого, она с недоумением оглядела свой стул и спросила:
   - Чье это, девочки?
   - Твое, конечно! - сказала Лида. - Это тебе подарок. Мы же сегодня празднуем всех, кто в декабре родился.
   Наташа соскочила с кровати и прошлепала босиком к сестре.
   - Смотри! Смотри! - кричала она. - Кошелечек! Поясок! Книжка!
   Наши ребята были не из балованных. Но и такого безмерного удивления, получив подарок, тоже никто не испытывал.
   Выяснилось, что Анюте никогда ничего не дарили, а про дни рождения она только читала в книжках. Она сказала это не жалуясь. Просто сказала:
   - У нас рождения не справляли. Дядя говорил: "Нелепый обычай праздновать приближение к смертному одру".
   - Ух ты! - сморщив круглое румяное лицо, воскликнула Зина. - Веселый у тебя дядя!
   А Галя потом призналась, что едва не сказала просто: "Дурак твой дядя!" - но вовремя прикусила язык.
   Однако пояс, кошелек, книжка - это было еще не все.
   В начале декабря Искра попросил у меня пятнадцать рублей. Я не стал спрашивать на что, и выдал. Вернувшись из города, он показал мне рисованный воротничок - такие продавались тогда, - голубой, с золотыми крапинками но краю.
   - Как на ваш глаз, Семен Афанасьевич? Если подарить, понравится? сказал он, глядя в сторону.
   Я чуть было не спросил, кого это он хочет одарить, но спохватился и сказал бодро:
   - Очень красивая вещь!
   К чаю Анюта нашла у своего прибора этот воротничок и сборник рассказов Житкова. И вдруг вошел Сизов, держа в руках... щенка!
   - Семен Афанасьевич, - сказал он накануне, - можно, я схожу домой?
   Он впервые отпрашивался домой, с тех пор как жил у нас.
   - Захвати с собой кого-нибудь из ребят, познакомь с бабушкой и тетей, посоветовал я.
   Я знал: если он пойдет не один, то поостережется дерзить своим.
   Галя очень взволновалась, заставила переодеться, проверила, чист ли носовой платок, оглядела Славу напоследок, и он пошел вместе с Горошко и Литвиненко. Лева вернулся потрясенный приемом - тем, как дома обрадовались Славе, а главное, угощением: "Вот такие маленькие-маленькие печеньица, а положишь в рот - тают!" Я уж старался не думать о том, сколько он там уплел этих маленьких-маленьких печеньиц... Горошко притащил небольшой деревянный ящик, Слава - щенка. Вот зачем он ходил домой!
   Куда девалась Анютина сдержанность! Она улыбнулась, она взяла щенка на руки и, глядя на Сизова сияющими глазами сказала низким взволнованным голосом:
   - Спасибо, большое спасибо!
   Потом повернулась к Искре:
   - И тебе спасибо! И всем-всем спасибо... - Губы ее дрожали, но она не заплакала, а, глотнув, повторила еще тише: - Большое спасибо!
   Щенок был толстый, неуклюжий и, как вскоре выяснилось жаден и глуп. Ему накладывали еду в миску, он погружал в нее голову и так торопился и чавкал, что больше расплескивал, чем съедал. Как бы ни был сыт, он не мог равнодушно смотреть, когда ел Огурчик, и торопливо ковылял к его миске. Огурчик всякий раз уступал ему и глядел снисходительно словно говоря: "Глупый ты, глупый". Щенок жадно, со свистом втягивал всякую еду и прямо на глазах раздувался, как шар. И хоть имя Шарик вполне шло к нему, ребята быстро прозвали его Упырем. Они тормошили его, безуспешно учили давать лапу, однако ни в чьем сердце он не занял места Огурчика. И в Анютином тоже.
   К Сизову Анюта относилась хорошо - видно, с ним прочно связано было воспоминание о том милом ей дне. Она ведь не видела его неуклюже моющим полы и отлынивающим от прополки, не читала в сводках о его лени и грубости словом, она еще не видела его во всей красе. Был, правда, в самом начале этот роковой вопрос в классе - можно ли поднять не руку, а ногу - и душ иронических похвал... Но больше за эти месяцы при ней ничего такого не случалось.
   "Неужели произойдет такое волшебное превращение и он станет другим? думал я. - И совершит чудо ничего о том не знающая девочка - совершит просто потому, что она существует, на свете?"
   И вместе с Зиной я готов был радоваться тому, что нахалы робеют, когда влюбляются.
   * * *
   - У меня к вам сложный разговор, Семен Афанасьевич.
   - Садитесь, пожалуйста, Ольга Алексеевна, я слушаю вас.
   - Может быть, походим по саду?
   Ольга Алексеевна пришла в необычный час - идут занятия в первой смене. Должно быть, у нее нет уроков, а разговор и в самом деле предстоит сложный, если она сама пришла, не прислала записку, не дождалась меня - я ведь в школе бываю часто.
   Накидываю на плечи пальто, и мы выходим в сад. Тут очень тихо. Вот скамья меж двух яблонь, ветви их сгибаются под тяжестью снега. Можно смахнуть снежный пуховик с скамьи и сесть, но Ольга Алексеевна идет все дальше.
   Мне неспокойно, я вижу: она очень встревожена - и жду.
   - Семен Афанасьевич... Вы ведь знаете, школьная он библиотека на мне... Так вот, неприятная такая вещь: у меня стали пропадать книги. Ну, вы знаете, мы не бог весть как богаты. Однако библиотеку собирали с любовью. Есть книжка с автографами. Нам Пантелеев прислал "Республику Шкид" с0 своей надписью - в ответ на мое письмо. Ну и еще кое-что. Так вот... некоторых из этих книг нету.
   Я молчу: пусть выскажется до конца. Наверно, она в любом случае поделилась бы со мною своим огорчением. Но сейчас, хотя ничего такого не сказано, я уже почти знаю - это касается нас, нашего дома.
   Она, видно, надеялась, что я помогу ей договорить. Она смотрит на меня вопросительно. Но я жду. Жду и молчу.
   - Семен Афанасьевич! - говорит она быстро, отчетливо, без прежних заминок. - Мне очень не хочется вас огорчать, но я думаю... я боюсь... я почти уверена... Одним словом, я подозреваю Якушева.
   Ждал я этого имени? Не знаю!
   - Какие у вас основания?
   - Книги стали пропадать с его приходом. Прежде, когда его не было в библиотечном кружке, книги не пропадали. Конечно, совпадения бывают... И так не хочется думать...
   Она ни в чем не виновата. Она не могла не сказать мне о своих подозрениях. Кому же, если не мне? Спасибо еще, что не пошла сначала к Якову Никаноровичу. Но до чего мне сейчас неприятно ее лицо, ее голос!
   - Я разберусь, - говорю я после тягостного молчания.
   - Я понимаю, что очень огорчила вас. Но ведь я должна была сказать вам, верно?
   Вижу - она все поняла. И с облегчением, оттого что неприязнь мою смывает ее прямой взгляд, говорю ей от всего сердца:
   - Спасибо, Ольга Алексеевна. Постараюсь разобраться. И сделаю это осторожно.
   Трудно было мне дождаться возвращения ребят из школы. Давно уже я не испытывал такой тревоги. Если б не тот случай в вагоне, я бы и слушать не стал. Ведь Виктор все время со мной, с нами. Он такой же, как все, - учится, работает, смеется, как все. Скупость? Да, это есть. Но скупость - не воровство. А тот давний случай... Мало ли что было! Было - и прошло. Почему я сразу не сказал Ольге Алексеевне: "Непраавда, Витя тут ни при чем"? Есть доверие, при котором свидеетели не нужны, доверие, которое не задумывается. Ведь если бы она сказала мне это о Мите, о Лире, об Искре, о Лиде - да почти о любом из моих ребят, я, не дослушав, ответил бы: "Это неправда!"
   Почему же сейчас я так не ответил? Почему молча выслушал и обещал разобраться?
   И вдруг память начинает услужливо подсовывать мне всякие мелочи - одну, другую. Виктор любит книги, собирает их, копит. Тетка его работает в книжном магазине кассиршей, и он как-то рассказывал, с ее слов, что туда заходит один писатель - ему оставляют в магазине всякие редкие книги, у него большая библиотека: "Уже тысячи книг, а он все покупает и покупает!"
   Что бы ни вытворял мальчишка, если он не врет - пол-беды. Если врет беда! Лживость - самый живучий порок. Кажется, вот оно, все уже в порядке... а потом по взгляду вбок, по быстрому, чересчур веселому разговору, по чересчур честным глазам видишь: врет!
   С той встречи в вагоне я ни разу не уличил Виктора во лжи, но, оказывается, настоящей уверенности в том, что с этим покончено, у меня не было.
   Я вышел встречать их после школы. Падал тихий снег - медленно, крупными прохладными хлопьями. Ребята шли кто по двое, кто гурьбой, размахивали портфелями, смеялись, перекликались. Несколько человек побежали мне навстречу. Среди них был и Виктор. Он что-то кричал мне, чего я не мог расслышать: кто-то перебивал, стараясь перекричать. Приглядевшись, я узнал Лиру.
   - Нас пригласила Валя! На рожденье! Меня, Витьку, Федьку! И Ванюшку! И Васю! - во все горло кричал Лира.
   Едва переступив порог, он побежал к Гале советоваться: раз его и всех наших, учившихся вместе с Валей, пригласили на день рождения, надо не ударить лицом в грязь.
   Якушев классом старше, но работает вместе с Валей в библиотечном кружке и тоже приглашен.
   - Она полкласса наприглашала, мы там все и не уместимся! - говорит он, блестя глазами. - Надо уроки поскорее, она просила пораньше прийти, она какие-то там фокусы затеяла, просила помочь.
   Ну, как сказать ему сейчас? У меня не хватало духу не то что заговорить - даже подумать об утреннем разговоре с Ольгой Алексеевной. Ладно, решил я, пускай идет с легким сердцем. После скажу.
   Уроки в этот день наши приглашенные учили с быстротой необычайной. Ваня Горошко закидывал голову и нырял обратно в учебник так, словно отвешивал поклоны. Лира читал историю с лицом мученика. Один Коломыта расположился со своим "школьным инструментом" как ни в чем не бывало и выводил букву за буквой в тетради по русскому языку.
   - Поторапливайся! - крикнул ему Лира, оторвавшись на секунду от учебника.
   - А чего мне торопиться? - возразил Василий. - Я что, пойду туда? Чего я там не видал?
   Батюшки, что тут началось!
   - Семен Афанасьевич! Галина Константиновна! Да он спятил! - вопил Лира. - Его пригласили, а он...
   - Скажите ему, скажите. Вы ему только скажите, - шептал Горошко.
   - Что это он, в самом деле? Разве можно отказываться, когда приглашают? - говорили вокруг.
   Но мне, признаться, было не до Вали, не до ее рождения, не до Коломыты, который не умел быть светским человеком. Мне очень хотелось сбросить камень с души, хотелось посмотреть Вите в глаза и услышать от него: "Что вы, Семен Афанасьевич! Как вы могли подумать?"
   Я оставил Коломыту, Лиру и прочих на Галю и ушел к себе. Там, видно, еще долго все кричали на Василия, потом наряжались. Я увидел их снова, когда башмаки были начищены, брюки выглажены, воротники сияли, - кажется, нечего уже добавить для совершенства.
   И тогда Лира взмолился голосом почти трагическим:
   - Галина Константиновна! Надушите нас!
   Ребятам было разрешено вернуться в одиннадцать часов, Василий пришел домой в половине десятого и, сунув Насте, Леночке и Наташе по конфете, сказал с облегчением:
   - Ну, погостевал, хватит, там в фанты играют, только мне этим и заниматься.
   - Э, брат, ты что же из гостей гостинцы приносишь? Так не полагается! сказал Василий Борисович.
   Коломыта очень удивился:
   - Так я ж не ел, это я свое! Мне в тарелку, а я в карман.
   Пока Василий Борисович объяснял Коломыте правила хорошего тона, я пошел навстречу ребятам. Я ждал их не скоро, но дома мне тоже не сиделось.
   Липы вдоль шоссе стояли все в снегу, от луны на деревьях сверкали зеленоватые искры, снег скрипел под ногами.
   Пройдя немного, я вдруг подумал: не на ночь же я стану емУ говорить об этом? Придет веселый, а я ему такое! Да он и не уснет потом. Нет, утро вечера мудренее.
   По правде сказать, я сам себе удивился. Уж если я чего не терплю, так это недомолвок. Лучше всего - напрямик и поскорее! Но я повернул обратно к дому, и моя тень побежала сбоку, как собачонка. Я не встретил ребят, не дождался их прихода, лег в постель и, странное дело, быстро уснул. Их встречала Галя, они долго еще рассказывали ей про рождение агрономовой дочки: как было весело и как хватились Коломыты - он, оказывается, ушел, не сказавшись даже хозяевам, как говорится, по-английски.
   Утром я подумал, что надо бы дождаться возвращения Виктора из школы (а то собью ему настроение, он еще "плохо" схватит). Не знаю, долго ли я еще вот так играл бы с собой в прятки. Но после утренней гимнастики, которую я обычно проводил сам, я встретил его - он бежал с полотенцем через плечо, в коридоре никого больше не было.
   - Зайди ко мне на минуту, - сказал я. - Умойся и зайди.
   Он забежал почти тотчас же - видно, просто плеснул в лицо горсть холодной воды, и дело с концом, так ему не терпелось узнать, что я скажу. Я видел: ничего худого он не ждет, все худое для него позади. И такой жестокой показалась мне необходимость погасить это оживленное лицо.
   - Вчера приходила Ольга Алексеевна, - начал я. - Она сказала...
   Он вдруг побледнел.
   - Что книги пропадают?
   - Да. Откуда ты знаешь?
   - Знаю. Мы вместе проверяли. Но почему она вам... почему вы... Семен Афанасьевич! Вы на меня думаете?
   - Я ничего не думаю. Ты работаешь в библиотеке, там пропадают книги. Я хочу знать, что об этом думаешь ты.
   - А вы думаете - это я? Как же я докажу?
   - Послушай, - сказал я, кладя руки ему на плечи, - ничего не надо доказывать. Ты только скажи...
   - Нет, вы не поверите. Если бы тогда... если бы не то... не в вагоне... А сейчас разве вы поверите!
   Он не смотрел на меня, с отчаянным лицом он теребил край полотенца, которое так и не успел повесить.
   - Верю. Я очень рад, что это не ты.
   - Это не я, Семен Афанасьевич, - точно эхо повторил он.
   Но в глазах его и в голосе не было облегчения.
   ...Ольге Алексеевне я сказал, что виновник пока не найден, что я буду искать. Но верю: это не Якушев,
   * * *
   - Семен Афанасьевич! Поглядите, кого я привел.
   Митя обнял за плечи совсем маленького мальчонку - лет семи, не больше. Очень смуглое, почти лиловое лицо, иссиня-черные волосы и глаза, сразу видно - цыганенок. В закоченевших руках огромная, ростом с него самого, гитара. Митя нашел его вместе с гитарой на краю села, продрогшего я усталого. Он сидел прямо в снегу и тихонько скулил. Не расспрашивая, Митя сгреб его и притащил к нам. Расспрашивать и сейчас еще рано - пускай вымоется, отогреется, поест. Лицо его стянуто морозом и зуб на зуб не попадает, но глаза теплые, ласковые и смотрят доверчиво.
   Связного рассказа мы не добились и после, когда малыш, разогревшийся после бани и сытного обеда, оказался в центре внимания тут же в столовой. Но кое-что прояснилось.
   Он давно так ходит - один со своей гитарой - из села в село. Как давно? Да еще с тепла, наверно, с весны, - это было очень давно! Так и ходит. Его кормят, а он за это поет. Гадать не умеет ("Мужчины не гадают!" - сказал он гордо), а петь - поет. И пляшет тоже. Звать его Шурка, а фамилии нет. Если хотите, сейчас же и сыграет на гитаре, и споет.
   Мы захотели. Он сел на табуретку, взял в руки гитару и, сильно и уверенно перебирая тоненькими темными пальцами струны, запел нечто такое, от чего мы пооткрывали рты, - душер-р-раздирающий романс про любовь, про коварство, про ревность:
   У тебя на сердце камень,
   Влюблена ты в одного,
   Хочешь быть его женою,
   Но тебе не суждено!
   А кончил он так:
   И прошло немного время
   Сбылись цыганкины слова,
   Цыганка правду говорила,
   Ничего не соврала.
   Мальчишка пел очень серьезно, можно сказать, истово, густым голосом, неведомо откуда взявшимся. Митины глаза смеялись. Девочки были тронуты.
   - Каков мой корешок? - спросил Митя, когда Шурка кончил. - Как поет! Что поет! Ну какой парень! - говорил он, тормоша мальчонку. - А читать умеешь?
   Читать корешок не умел, это было дело поправимое. А вот где взять фамилию?
   - Пускай будет Дмитриев, - сказал Коломыта.- Митька его нашел, вот и выходит, что он Дмитриев.
   Всем это понравилось. Я видел, что и Митя очень доволен. Мальчишка пришелся ему по душе - и в самом деле оказался славный, покладистый, а ко всему, что видел вокруг, вносился с благоговейным уважением.
   У него был четырехгранный волчок, на плоскостях которого стояло: "Измена", "Любовь", "Пустота", "Перемена". Шурка охотно запускал его по просьбе ребят, и Лира очень сердился, если ему выпадала "измена".
   Чтобы доставить Шурке истинное удовольствие, надо было только попросить его спеть. И он пел:
   И на могилу обещай
   Ты приносить мне хризанте-э-мы!
   Но очень скоро Шуркины песни стали смешить ребят, и он, чуткий и самолюбивый, забастовал.
   - Смеяться станешь. Не буду петь. Не хочу, - с обидой говорил он, мотая сизо-черной грачиной головой.
   Не обижался он только на Митю, даже и тогда, когда Митя, закатив тлаза, пел, перевирая мелодию, но очень выразительно:
   И на могилу обещай
   Ты приносить мне помидо-о-оры!
   Но нередко, взяв гитару, Шурка начинал без слов перебирать струны, и ребята смолкали и подолгу слушали вкрадчивый и капризный говор Шуркиной "семиструнной подруги". И нельзя не сознаться, что семиструнная в маленьких смуглых Шуркиных руках разговаривала хорошо, очень хорошо...
   * * *
   Вечер. Я читаю. Митя готовит уроки.
   - Войдите, - откликается он на робкий стук в дверь.
   Вошел Шурка и с таинственным видом положил перед
   Королем сложенную вчетверо бумажку.
   - Тебе, - сказал он кратко.
   Митя развернул, повертел в руках и отложил в сторону.
   - Что такое? - спрашивает Галя.
   - Какая-то репа с палкой, - равнодушно отвечает Митя.
   - Можно? - Галя протягивает руку и берет листок. - Митя, - говорит она, - да это же не репа с палкой, а сердце, пронзенное стрелой.
   - Ну да? - В голосе Мити усмешка. - Вот что, Шурка, ты мне больше этой ерунды не таскай. Слышишь?
   - Так ведь она просила. И конфету дала, - простодушно объясняет Шурка.
   - Мама, - подает голос Лена, - а в школе все девочки в нашего Митю влюблены.
   - Очень даже просто, - подтверждает Шурка.
   - Разболтались! - Митя щелкает обоих по макушке.- Влюблены не влюблены, а больше ты ничего такого не носи. Понимаешь? А то отлуплю за милую душу, так и знай.
   И Митя снова погружается в книжку.
   Не раз уже до меня доходило: "А Тамара по Мите сохнет", "А в Митьку Оля влюбилась..." И Тамару, и Олю, и других девочек мы знали. Они приходили к нам в гости и чтение послушать, и в саду посидеть, и потанцевать.
   Даже на самый строгий глаз Митя был совершенно равнодушен ко всем до единой. Не замечать, не знать он не мог, все видели, что девочки "сохнут". То, что Шурка Митин корешок, было ему на руку. Он стал любимцем девочек, вечно его чем-то пичкали, задаривали. И сделали его почтальоном.
   То и дело я натыкался на записки: "Митя, давай дружить. Жду ответа, как соловей лета", "Митя, приходи сегодня в клуб, будет интересное кино. Кто писал - угадай сам".
   Иные записки были украшены тем, что Митя так непочтительно называл "репой с палкой", на других были нарисованы розы, тюльпаны, но чаще всего незабудки.
   - Что это ты растерял тут? - спрашивал я.
   - Забыл выкинуть.
   Он сгребал всякий мусор - старые конверты, черновики - и вместе с записками бросал в печку.
   - Да, - говорила Лючия Ринальдовна, - все в него влюблены, и я влюблена. Что за беда? Все это, милые мои, не опасно, потому что он в нас не влюблен. Так-то!
   А он вел себя так, словно не о нем речь, словно не ему пишут записки, не по нем "сохнут". Только однажды возник между нами беглый, шутливый разговор.
   Митя приехал из Старопевска и, разбирая покупки, которые сделал по Галиному поручению, вынул истрепанный томик Шиллера и поставил на свою полку.
   - Невесте подарю, - сказал он в ответ на мой взгляд?
   - Ты уверен, что невеста захочет читать Шиллера?
   - А на другой я не женюсь.
   Шурка безмерно гордился своим шефом; с каждым днем он чувствовал себя у нас вольнее и проще, привилегированное положение, в какое он нечаянно попал, став Митиным корешком, придало ему уверенности.
   - Все наврал, - говорит Митя, просматривая Шуркину тетрадь по арифметике.
   - Четыре и два - семь. Разве нет? - спрашивает Шурка.
   - Нет.
   - А сколько?
   - Вот посиди и подумай.
   - Восемь? Девять?
   - Не гадай, иди.
   А Егору Федя решил задачу... - сообщает Шурка, помолчав.
   - А я за тебя решать не буду.
   Вздохнув, Шурка отходит и еще не раз наврет и попыхтит, пока Митя скажет: "Ну вот и молодец!"
   Однажды Митя прихватил Шуру с собой в Криничанск.
   Вернулись они к вечеру. Я вошел в комнату; было полутемно, Митя подкладывал в печку дрова, а Шурка сидел рядом и горько плакал. Я молча прошел в соседнюю комнату.
   - Я больше не буду, - услышал я всхлипывающий Шуркин голос. - Только не надо в печку.
   - Нет, брат, даже не проси, спалим.
   - Ну, не надо. Ну, давай лучше купим Галине Константиновне подарок.
   - Не нужны ей подарки на такие деньги.
   - Чем плохие деньги? Я нашел.
   - Не ври, ты видел, кто выронил, надо было отдать, а теперь они, выходит, ворованные.
   - Ну, не надо в печку. Давай Леночке купим подарок.
   - Говорят тебе, кидай в печку.
   Шурка заплакал в голос.