- Чего их нагнали? На биса они мне сдались!
   Это кричала высокая, опаленная весенним солнцем и ветром девушка, только белки да зубы сверкали на черном от загара лице, по которому она кулаком размазывала слезы.
   - Не слушайте ее! - сказала Анна Семеновна. - Не слушайте и беритесь за дело. Это в ней обида кричит. Знаете, сколько она труда на эту свеклу положила? А тут на тебе - мороз! Эй, девчата, получайте помощников!
   Зеленые листья свеклы съежились, пожухли. Лелюк смотрела на них, сжав зубы.
   Чуть потоптавшись - как-никак прием был не из любезных, - наши ребята вместе с девушками взялись за дело: вокруг плантации кучами разложили навоз, солому и подожгли.
   - Только под ногами путаться! И чего они помогут! - не унималась Надя.
   - Ох и язычок! - сказал вдруг Митя. - У меня теща была - ну точь-в-точь такая же!
   Надя остановилась, взглянула на него и засмеялась сквозь слезы.
   Наши, сменяясь, работали на свекле до вечера. А костры жгли и ночью, и на другой день. Ребята возвращались домой усталые, закопченные и пахнущие дымом, в волосах у них торчали соломинки.
   - Лается она хуже Кольки, - сказал Мефодий. - Прямо бессовестная. А другие девчата ничего, добрые. И все говорят "спасибо" и "спасибо".
   - Все еще лается? - удивился я.
   - Ну, поменьше, - ответил добросовестный Витязь. - Можно сказать, уже мало лается. Маруся ей кричит: "Не имей сто рублей, а имей сто друзей верно, Надя?" А она говорит; "Ну, верно".
   * * *
   В школе, в детском доме нет таких людей, чтоб не приносили ни вреда, ни пользы. Недоброй памяти Марья Федоровна все вокруг себя отравляла духом грубости, неуважения, неоправданной злости. А приехала Лючия Ринальдовна - и с нею пришло в наш дом нечто новое. Уж не говорю, что готовить она была великая мастерица, это хоть и проза, но весьма существенная. Какой-нибудь гороховый суп или незамысловатые картофельные котлеты - прежде ребята встречали их дружным и недвусмысленным.: "У-у-у!" - теперь находили самый радостный прием.
   В первые же дни ребята почувствовали, что каждый ей интересен. Придя из школы, почему-то хотелось сообщить ей: "А меня спрашивали! Про лягушек и про ящериц! "Хорошо" поставили!" И она не отделывалась вежливым "да?". Она шумно радовалась: "Неужели? Нет, ты меня удивил! Ты же сказал, что не успел прочитать по второму разу?" Значит, не пропустила мимо ушей то, что говорилось за чисткой картошки и мытьем кастрюль!
   Кроме того - и это было ох как важно! - Лючия Ринальдовна была многорука, она все умела.
   Вскоре после Майских праздников мы получили цветной сатин на. летние платья девочкам. Я полагал, что мы сделаем всем одинаковые платья. Лючия Ринальдовна восстала:
   - Как это одинаковые? Рабочий костюм - это пожалуйста. Но домашнее платье, а тем более нарядное, шить без разбору, всем одно и то же - как можно! Дети-то разные! Вон Лида худенькая - ей оборочки. Олечка по-другому сложена - ей и фасон другой.
   И словно мало ей было своего дела, она взялась руководить шитьем. Ей не надоедало подолгу рассуждать - кому что пойдет, У нее были свои взгляды и своя терминология.
   - Вот это просто, но мило, - говорила она. - А это - простенько, но со вкусом.
   Постепенно мы взяли в толк, что это и впрямь не одно и то же!
   Позже, когда мы шили костюмы мальчикам, кто-то сказал Витязю:
   - Стой прямо, чего живот выпятил!
   И Лючия Ринальдовна строго возразила:
   - Не трогайте его, у него от природы такой гордый ход!
   Если у портнихи дело не ладилось, Лючия Ринальдовна вооружалась ножницами и иглой и мигом подкраивала, сметывала, не столько объясняя, сколько показывая, совсем как Василий Коломыта.
   Вечерами она охотно играла с кем-нибудь из ребят в домино и умела не сердиться, если проигрывала.
   Однажды она села за домино с Крикуном против Катаева и Лиды. Расположились они на кухне: у Лючии Ринальдовны стояло что-то на плите и она время от времени помешивала в кастрюле. Я зашел зачем-то на минуту и застрял, глядя на играющих.
   Николай вкладывал в игру столько азарта, что все только диву давались. Он краснел, ругался, негодовал и наконец с ненавистью крикнул Лиде, своей партнерше:
   - С тобой хоть не садись играть, чертова дура!
   Лида побледнела, помедлила минуту, потом вдруг встала, молча отодвинула табурет и вышла из кухни.
   Мне показалось - Николай на секунду смутился. Но тотчас тряхнул головой, смешал кости и тоже пошел к дверям.
   - Можешь больше сюда не ходить, - сказала вдогонку Лючия Ринальдовна.
   Изумленный, он обернулся, пожал плечами, чуть постоял на пороге, словно искал и не находил какие-то слова, и вышел. Почесав в затылке и шумно повздыхав, ушел и Крикун.
   - Каков! - сказал я.
   Лючия Ринальдовна уже снова сосредоточенно помешивала в кастрюле и не ответила.
   - Каков Николай? - повторил я.
   - Да... - отозвалась она наконец. - Такого не скоро переломишь... а нужно. С таким характером - куда же?
   Вечером я рассказал об этом Гале. Мне показалось, что слушает она как-то хмуро. И вдруг она спросила:
   - А больше Лючия Ринальдовна ничего не сказала?
   - Нет. А что?
   - Все, что ты рассказал про Катаева, очень похоже на тебя самого.
   - Здравствуйте!
   - Вот тебе и "здравствуйте"! Последи за собой, каков ты в игре - хотя бы за тем же домино. Конечно, ты не ругаешься - еще бы! Но ты тоже забываешь обо всем на свете. Знаешь, что мне Лючия Ринальдовна говорила? "С Семеном Афанасьевичем играть невозможно. У него только свои правила правильные. Хватает из магазина любую кость, а я, как индюшка, на все соглашаюсь".
   - Вот те раз!
   - Ты не видишь себя со стороны, вот и удивляешься.
   Ох, до чего мне хотелось обидеться! Слова Гали показались мне не то что несправедливыми - нелепыми. Но я знаю: ничего нет смешнее обиженного человека - уж он-то всегда елеп и несправедлив. Поэтому я сказал:
   - Ладно, я понаблюдаю за собой.
   - Не сердись. А?
   - Нет, зачем же! Я послежу, а потом отчитаюсь.
   - Ну... Зачем ты так? - огорченно сказала Галя.
   * * *
   Может, и правда другому человеку труднее всего прощаешь свои собственные недостатки? Может, и правда я в себе не замечаю того, что так ясно вижу в Катаеве?
   И все, что бы ни случилось у нас, словно случалось нарочно для того, чтоб я убедился: ничего я в ребятах еще. не понял, ничего про них не знаю.
   Однажды к вечеру приехал Кляп. Он ни словом не заикнулся о том, что произошло у нас Первого мая. Глядя куда-то мимо моего уха, он сказал официальным голосом:
   - Есть указание отобрать некоторое количество детей. В Киеве организуется спецдом для особо одаренных.
   - Что за чушь!
   - Для вас всегда все чушь, товарищ Карабанов, это давно известно.
   - Кого же из них будут готовить - гениев?
   - Оставим пустопорожние разговоры. Я наметил небольшой список: Борисову, Витязя, Катаева, Литвиненко, Любопытнова, Петрову.
   Он был верен себе. Его никогда не интересовала суть дела. Вот и сейчас: он даже не постарался вдуматься, не спросил у нас, кто из ребят одарен, талантлив; он просто записал по алфавиту тех, что участвовали в пьесе, и еще Асю Петрову, которая разрисовывала билеты. Только про "царевну" Ваню забыл.
   - Подготовьте к отправке, - сказал Кляп, положив список мне на стол.
   - Все же спросим ребят, хотят ли они уезжать отсюда?
   Кляпу, видно, и в голову не приходило, что их надо о чем-то спрашивать, что они могут чего-то не захотеть. Он поглядел с удивлением, потом сказал:
   - Только я буду разговаривать с детьми без вас, наедине. Велите их прислать.
   С этим я спорить не мог.
   Я нимало не сомневался, что Катаев уедет. Литвиненко останется уж хотя бы потому, что здесь Лючия Ринальдовна, Витязь и Любопытнов с первых дней привязались к нашему дому и, конечно, не уйдут. Не уйдет и Ася Петрова. Эта большелобая коренастая девочка с умным, энергичным лицом так старалась перед праздником, без устали рисовала билеты, расписывала декорации. Об Оле Борисовой и говорить нечего. У нее открытый нрав, ее всегда привечала Лючия Ринальдовиа, а уж она-то понимает толк в людях...
   Через полчаса ребята вышли из кабинета.
   - ....и харчи, и все лучше, - услышал я обрывок фразы.
   Это говорила Ася.
   - Сволочь ты после этого, и больше никто, - отозвался Катаев.
   - Сам ты сволочь, - невозмутимо ответила Ася.
   Она собиралась спокойно, деловито. Ее нисколько не заботило, что о ней думают.
   - Ты у меня зеленый карандаш взял, - сказала она Ване Горошто, - давай неси скорее. Лидочка, ты у меня веревку занимала. Мне надо книжки перевязать.
   Оля Борисова упаковалась в десять минут - молча, ни на кого не глядя.
   Любопытнов собирал свои вещи суетливо, как-то воровато оглядываясь, словно брал чужое.
   - Эй, рубашку забыл, я ее сегодня из-под твоей подушки вынул. Сколько раз тебе толковал - под подушку ничего не класть! - И Горошко сует ему в сундучок рубашку.
   - Вот в новом доме он забывать не станет нипочем! - отзывается Витязь.
   - Горошко, а тебе не завидно? Ты тоже представлял, а тебя не позвали? спрашивает Крикун.
   - Убей меня бог! - отвечает Ваня, складывая вещи Любопытнову, который стоит рядом, беспомощно свесив руки.
   - До свидания, Семен Афанасьевич, - спокойно говорит на прощание Ася.
   Любопытнов не поднимает головы. Мне жаль его почему-то. В том доме и вправду харчи и одежда будут лучше, он это понимает, и пускай едет. Но я привык видеть его лисью мордочку и голубые, снизу словно срезанные глаза, и он так забавно играл "Горе-злосчастье", - зачем ему уезжать от нас?
   - Не обижайтесь на меня, Семен Афанасьевич, - говорит Оля. - И вы, ребята, не обижайтесь.
   - Еще обижаться на тебя! Да кто ты такая? - отвечает за всех Катаев.
   Кляп торопит ребят, и вот все они - Кляп, Оля, Ася и Любопытнов - идут к воротам.
   - Ах я дура старая! - восклицает Лючия Ринальдовна, глядя им вслед. И добавляет, вздохнув: - Рыба ищет, где глубже, человек - где лучше.
   Нет, думаю я, здесь не легче, здесь во сто раз труднее, чем в Березовой!
   Я не испытывал огорчения. Не был подавлен, как в те дни, когда из Березовой ушел Король. Я был только зол, очень зол. Я знал - никто из ушедших ни в чем не виноват. Тут только один виноватый - я сам. Я виноват, если им тут было скучно, или не по сердцу, или не чувствовали они себя дома.
   Мне все здесь казалось легче и проще, чем было в Березовой Поляне, а вот теперь я понял: нет, здесь трудно. И я ничего не увижу, если не посмотрю вглубь - не пойму, не докопаюсь до главного. Ушли с Кляпом Любопытнов, Борисова, Петрова - это я мог понять. Не ушли Витязь и Литвиненко, не польстились на сладкие харчи и все прочее, что сулил им Кляп, - тоже понятно, иного я от них не ждал. Но вот Катаев не ушел, остался делить с нами нашу обычную и не очень легкую жизнь, - и тогда мне тоже захотелось жить здесь и работать во всю силу, я вдруг почувствовал: меня уже не тянет обратно в Березовую!
   * * *
   Я думаю, никакие человеческие отношения на свете не остаются неизменными - даже самые лучшие, проверенные и близкие. Они меняются, растут или убывают, становятся глубже, дороже или, напротив, вдруг застывают - и это плохо. Ведь в движении жизни движутся, меняются и люди, их чувства, привязанности. Порою едва приметно. Неслышно. Каждый новый день чем-то не похож на минувший. Если дружба остановилась, значит, она пошла на убыль, потеряла что-то. Она не растет, ее надо поддерживать, а что может быть хуже такой дружбы, которой нужны подпорки?
   Мои отношения с ребятами не стояли на месте. Так не бывает, если работаешь с человеком рука об руку.
   Каждый день приносил нечто новое, что я про себя терпеливо и бережно, как скупец, откладывал внутри на каких-то счетах. Это был дорогой и важный счет.
   Была в Коломыте черта, которая очень подкупала меня и по душе была ребятам, хоть они, наверно, не отдавали себе в этом отчета. Он не только любил работать - он к земле, к растению, ко всему, чего касались его большие, сильные руки, относился как к живому существу, которое дышит, радуется, ощущает боль. Это свойственно детям, но в Коломыте - рослом не по летам, широкоплечем и сильном - это было неожиданно а даже трогательно.
   Вот мы пропалываем капусту.
   - А сейчас в Австралии осень, - ни с того ни с сего сообщает Витязь.
   - А на Южном полюсе зима, - откликается Литвиненко.
   - А в Америке ночь, - вставляет свое слово Горошко.
   - Какие все умные стали! - язвительно произносит Катаев.
   - А что ж, и стали, - спокойно подтверждает Крикун.
   - Эй, Катаев, ты поосторожнее! - громко перебивает всех Коломыта. Но он вовсе не вмешивается в этот умный разговор, ему надо сказать о своем: Капуста так не любит, еще корни заденешь. И землю кругом разрыхли, а то задохнется. И полить надо.
   - Вчера поливали, - недовольно бурчит Николай.
   - Опять надо.
   - Так чего теперь - полоть или поливать?
   - Кто это днем поливает? Вечером.
   - Верно. Вечером. А почему? - спрашиваю я Василия.
   - Влага медленней испаряется! Влага медленней испаряется! пританцовывая, кричит Горошко, который умеет шпарить цитатами из учебника..
   - Ты чего поливаешь холодной? Не видал, в бочке вода цельный день грелась? - обращается Коломыта вечером к тому же Катаеву.
   - А не все равно, что из бочки, что из колодца!
   - Вот я тебя в прорубь зимой окуну, тогда будешь знать, все равно или не все равно, - сурово говорит Коломыта, отнимая у Николая лейку. - Капусту вот как надо поливать - досыта. Не польешь - кочан пойдет мелкий, сухой. У капусты воды особенный расход.
   - А почему? - снова и снова допытываюсь я.
   На это Василий ответить не может. В нем, как в надежной погребице у запасливого хозяина, скоплен верный крестьянский опыт. Он знает, он уверен в своем знании. Но - почему? Почему? Мне кажется - его это просто не интересует и мои вопросы только докучают ему. Не все ли равно - почему. Такой у капусты нрав, она любит пить досыта, вот и весь сказ.
   - Хороший парень какой! - говорят ребята из сельхозтехникума (они проходят у нас практику). - Золотой будет агроном! Вот кончит семилетку сразу к нам! У него любовь к нашему делу.
   Любовь-то любовь... Но вечерами иной раз на Василия нападает откровенность - и вот он говорит мне, вздыхая:
   - Ничего тут стало... Эх, кабы не школа!..
   * * *
   В полутора километрах от нас жила семья доктора Шеина.
   Иван Никитич Шеин был замечательный хирург. С самых молодых лет ему сулили будущность талантливого ученого, но он выбрал другой путь - и уже лет тридцать врачевал на селе. В последние годы он сменил Подмосковье на теплую Украину и жил неподалеку от Черешенок уже третье лето. Он больше не работал в больнице, но слухом земля полнится - за это время его узнала вся округа, и древние старики и ребятишки привыкли считать его "своим доктором". Шли к нему запросто, приезжали издалека - и человек, который, в сущности, ушел уже на покой, никогда не отказывал: днем ли, ночью, поднятый с постели, ехал по первому зову.
   К нам у Ивана Никитича был какой-то особенный, непонятный мне интерес. Звали мы его редко, болеть у нас было не в обычае. Но он сам приходил к нам, серьезно спрашивал: "Гостя , принимаете?" - и оставался на час, на два. Подолгу сиживал в саду, где вместе с кустами малины и смородины прочно пустил корни Крикун. Иван Никитич никому не мешал, не приставал с вопросами, - ребята сами охотно рассказывали ему о своих делах, о себе. Его не стеснялась даже самая застенчивая из обитателей нашего дома - Лида.
   Лиду занимали прежде всего нравственные категории. Она определяла людей такими словами, как "справедливый", "хороший" или, напротив, "нечестный", "злой", "жадный". Про Ивана Никитича она сказала:
   - Он добрый. Это хорошо. Потому что доктор - самое главное - должен быть добрый.
   - Самое главное для врача - знания, опыт и мужество, - сказал Василий Борисович.
   - Это конечно, - согласилась Лида, - но доброта главнее. Потому что если не жалеешь человека, как ему поможешь?
   - А вот так: вправил руку - и хорош! Или отрезал ногу - быстро, раз, раз! При чем тут жалость? - заявил Митя, словно он уже самолично отрезал не меньше десятка чужих ног.
   Лида сурово поглядела на него карими глазищами, но спорить не стала.
   Иван Никитич тоже отмечал Лиду:
   - Какие внимательные глаза у девочки. И так она, знаете, требовательно смотрит... засматривает вам в душу, как будто проверяет - все ли у вас там в порядке?
   Он навещал нас неожиданно, в самые разные часы, а походив, поглядев, спрашивал меня про ребят:
   - Вот этот, такой шумный, - он вообще как себя ведет?
   - Какой? А, Катаев... Это твердый орешек, - честно отвечал я.
   - Расскажите мне о нем, пожалуйста. Чем он труден для воспитателя?
   Особенно настойчиво он расспрашивал о ребятах, которые казались ему трудными. Вопросы были довольно однообразные: (Он непослушен?.. Он послушен?.. А как вы добиваетесь послушания?.."
   Конечно, Шеин замечательный врач, думал я. Но все-таки почему он занялся медициной, если его так увлекает педагогика?
   Один простой случай поразил его чрезвычайно. Лючия Ринальдовна вышла из кухни с ведром помоев. Митя выхватил у нее ведро и сунулся в кухонное окно с криком:
   - Какой слепой черт дежурит, ничего не видит?
   - Вы обратили внимание? - обернулся ко мне Иван Никитич. Седые брови его треугольником всползли на лоб, серые глаза за очками без оправы смотрели растерянно. - Нет, вы подумайте! Прелестный мальчик!
   - Что тут такого прелестного? - сказал я сердито. - Или, по-вашему, старуха (бог ты мой, кого я называю старухой!) должна таскать тяжелые ведра на глазах у здоровых мальчишек?
   - Нет, нет, конечно... - забормотал Иван Никитич. - Поступок вполне естественный. Несомненно, это в порядке вещей, но... не всегда ведь... не всегда желаемое бывает действительным, если можно так выразиться.
   Я только плечами пожал. Не хватало еще, чтобы и я стал умиляться по поводу Митиной расторопности.
   - Не навестите ли вы меня как-нибудь? Чаю выпьем, потолкуем, предложил он однажды. - Приходите с женой, очень буду рад.
   - Охотно! - ответил я и тотчас пожалел, потому что ходить в гости для меня труд тяжкий, да и времени на это не оставалось. Но слово не воробей...
   А Шеин уже поймал меня на этом неосторожном слове: - Вот и хорошо! Будем ждать. - И прибавил: - Очень бы хотелось с вами посоветоваться... по некоторым поводам.
   В июне вышло постановление "О ликвидации детской беспризорности и безнадзорности". Это означало, что нам пришлют новых ребят. Как всегда бывает, это случилось в такой час, когда мы меньше всего этого ждали.
   Мы с Василием Борисовичем были в Старопевске, в облоно. В доме оставалась Галя. Она и приняла с помощью Мити десяток малышей от восьми до десяти лет и пятерку довольно больших мальчишек - старшему было четырнадцать, звали его Миша Вышниченко. Все они мирно вымылись в бане, с удовольствием пообедали, а потом Вышниченко сказал:
   - Айда, ребята, отсюда! Что это за детдом - домишки маленькие, теснота. Все равно его распустят, и нам опять ходить-бродить. Пошли!
   Видно, все они перед тем были в одном приемнике и отлично понимали друг друга, потому что Мишу послушались тотчас же - поднялись и двинулись к выходу.
   - Эй, вы что? Окосели? - Дмитрий загородил им дорогу.
   - А твое какое дело? Пусти.
   Вышниченко толкнул Короля, тот схватил его в охапку так, что мальчишка не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Зато язык у него был ничем не связан, и он поливал Короля отборной бранью. Галя пыталась уговорить ребят, но они смотрели на одного Вышниченко, а он и ей отвечал руганью. Побившись с ними некоторое время, Галя сказала:
   - Отпусти его, Митя. - И добавила, обращаясь к Вышниченко:- Можешь идти, здесь никого насильно не держат. Но малышей я с тобой не отпущу. Идемте, ребята, я покажу вам, какая у нас будет карусель.
   Митя понял ее на лету - он выпустил Вышниченко и, сгребая в охапку малышей, сколько могли ухватить зараз его длинные руки, весело подмигнул рыжим глазом:
   - О братцы, у нас не одна карусель, у нас тут еще кое что найдется! Залезай в самолет, будешь летчиком! - и, выбрав самого удивленного и растерянного малыша, вскинул его над головой.
   Остальные так и охнули от изумления и зависти. Коломыта подхватил еще кого-то из маленьких, Лида взяла за руку другого, Катаев крикнул:
   - Чего стоите? Всего хорошего! - и сгреб еще двоих.
   Вышниченко кинулся к нему с кулаками, но его придержал Искра.
   Малыши не успели опомниться: Митя, смеясь и балагуря, покрутил перед ними красный карандаш, подкинул вверх.
   - Хоп! - Карандаш точно растворился в воздухе. - Хоп! - И Митя с преувеличенным удивлением вытащил этот самый карандаш из-за шиворота маленького Сени Артемчука. И Сеня стоял, растопырив руки и вытаращив глаза.
   Вышниченко был взбешен. Четверка старших топталась, не зная, что предпринять.
   - Айда! - повторил он, и четверо поплелись за ним. Их никто не удерживал.
   Минут через двадцать приехали мы с Казачком. Галя была смущена и огорчена, Василий Борисович принялся утешать ее, а я только бросил наспех: "Не горюй, обойдется!" - и ринулся на шоссе, еще не очень понимая, как быть.
   Но, видно, я родился под счастливой звездой: по шоссе навстречу мне шла знакомая колхозница Татьяна Егоровна и вела в поводу гривастую белую лошадку. Я кинулся к ней.
   - Татьяна Егоровна! Будь так добра, одолжи Белку на полчасика! - и, перехватив повод, вскочил на лошадь.
   Смирная Белка, несколько удивленная таким поворотом судьбы, хотела было заупрямиться, но раздумала и затрусила по шоссе. Я знал, что ребята пошли этим путем. Скоро я уже завидел их впереди. Никакого плана у меня не было, я только знал: уговоры бесполезны.
   Обгоняя их, я услышал гневный возглас:
   - Подумаешь, детдом! Видали мы...
   Метров через десяток я соскочил со своего коня, поскользнулся и упал, к великому изумлению Белки, которая подошла вплотную и глядела на меня с укором. Но мне не на Белку надо было произвести впечатление.
   Ребята, подбежавшие ко мне, как только увидели, что я упал и не встаю, растерянно переглянулись. Я лежал, неподвижный, несчастный - такой здоровый дядя! - и взывал о помощи. Это их ошеломило. Даже тот, в котором я тотчас признал самого Вышниченко, не сразу обрел дар речи. Признал я его по разгоряченному после недавней перепалки лицу, а главное - по недоброжелательному, но точному описанию Вани Горошко: "Вихрастый такой, пучеглазый".
   - Чего делать-то? - спросил наконец Вышниченко.
   - Придумайте, хлопцы, - простонал я. - На коня мне не сесть.
   И они придумали: сплели из рук носилки и потащили меня, то и дело сменяясь. Нелегко им пришлось: все, кроме, пожалуй, Вышниченко, казались щупловатыми, ни одного Коломыты не было в этой пятерке. Но они добросовестно спасали пострадавшего, тащили, пыхтя и обливаясь потом, попеременно вели в поводу Белку и еще старались меня подбодрить.
   - Вы не бойтесь, мы скоро, - тяжело переводя дух, утешал Вышниченко.
   Я рад бы вскочить и пойти своим ходом. Жалко ребят, да и самому неудобно: не справляясь попарно, они надумали волочить меня все сразу - двое под мышки, двое за ноги, - и это тоже нелегко не только им, но и мне. Но как быть? Никакое слово их не проймет, они ушли из нашего дома, рассорившись с ним насмерть, и вернуть их можно только хитростью!
   - Да куда же вас, дядя? - вдруг спросил Вышниченко.
   - Так несите... скоро уж... - ответил я, стараясь подольше не вдаваться в подробности.
   Мы дотащились до нашего дома с другой стороны, да ребятам было недосуг оглядываться, примечать - не похоже ли место, куда мы идем, на то, откуда они уходили.
   - Вон тут....
   Меня опустили на землю, я полежал секунду, а когда Вышниченко сказал, озираясь: "Э, постойте, где же это мы?" - я вскочил:
   - Вот спасибо, хлопцы! Пока вы меня волокли, я, кажется, здоров стал. Право слово!
   Теперь уже не у одного Вышниченко - у всех пятерых глаза готовы выскочить из орбит. Безмерное изумление написано на взмокших, красных физиономиях, И вдруг еще что-то мелькнуло во взгляде Вышниченко. Смешно: я заставил его изрядно попотеть, я обманул его, а он смотрел на меня весело, чуть не с восторгом!
   - А? Чего? - только и сказал он.
   - Ну как же? Говорят, такие хорошие хлопцы приходили, а потом ушли. "Зачем, спрашиваю, ушли? Как так ушли? Надо догонять". Эй, принимайте гостей!
   Мы вошли во двор. Я смеялся и сыпал прибаутками, не давая ребятам опомниться. Вышниченко малость упирался под моей рукой, однако шел - видно, слишком был ошеломлен.
   Если я правильно понял характер Вышниченко (бывает же, что можно и за час понять человека!), ни при каких обстоятельствах он не допускал мысли о поражении. Считать себя побежденным он просто-напросто не мог. И мы с ним вернулись как сообщники, дружно разыгравшие одну и ту же веселую шутку. Его не надули, не одурачили, с ним пошутили, да еще как ловко!
   Василий Борисович молча выслушал мой рассказ,
   - Опять не согласны? - спросил я.
   - Да как вам сказать... Победителей не судят!
   * * *
   Вышниченко и еще троих новеньких мы определили в отряд Коломыты. К каждому из новеньких прикрепили "старика" - пускай на первых порах покажут, расскажут, помогут обжиться. И я сказал Мефодию:
   - За Вышниченко отвечаешь ты. Ты, брат, привык за себя одного думать думай и за него, пока не освоится с нашими порядками. Все время думай!
   Мефодий смотрел на меня и все моргал, моргал быстро и мелко. Это я за ним уже знал: моргает - значит слушает внимательно, старается вдуматься и ничего не упустить.
   Катаеву мы поручили двух восьмилетних - Паню Коваля и Йемена Артемчука. "Куда мне их?" - ясно говорило его лицо, но вслух он не запротестовал. Вечером, незадолго до сигнала "спать", я позвал его в свой кабинет: