Страница:
Младенцы. Двойняшки. Их буквально разнесло в утробе матери. Страшная
штука. Я не хотел сначала, чтобы он это знал, а потом подумал: "Какого
дьявола? Мне надо раскачать его. Если и это его не раскачает, то тогда и
корячиться нечего, тогда - дело мертвое..." И я отдал ему ВСЕ.
"Читай. Читай, мать твою! Пусть нарыв лопнет. Мы начинаем с тобой
серьезное дело. Надо привыкать ко всему, и при том - с самого начала..."
Что-то в этом роде кувыркалось у меня в голове. Это было жестоко, конечно.
Я и сейчас так считаю, и тогда считал так же. Но мне надо было разбудить
его и заставить "ускорять". Другого выхода я не видел. Да его и не было,
пожалуй, - другого выхода.
На другой день, как мы и договаривались, я пришел к нему в
восемнадцать ноль-ноль и не застал его дома. Дверь открыла соседка,
пожилая женщина, некрасивая, неряшливая да еще и хромая вдобавок. Она
запомнила меня со вчерашнего и прониклась ко мне добрыми чувствами, что
меня не удивило: я привык нравиться пожилым некрасивым женщинам, что-то
видели они во мне непостижимо симпатичное, - скрытое мое им сочувствие,
может быть? Она пустила меня в квартиру и даже в комнату к Станиславу
Зиновьевичу, - как он и велел ей своим телефонным звонком полчаса назад.
Я получил возможность поподробнее ознакомиться с домом его, что
всегда ценно, хотя в сложившейся ситуации играло роль скорее
второстепенную. Типичная комната неопытного вдовца. Не холостяка, а именно
вдовца, махнувшего рукой на многое и о многих необходимостях реальной
жизни даже и не задумывающегося. Пыль. Крошки на полу. Заплесневелые
огрызки в холодильнике. Мебель - старинная, но не дорогая. Довольно
богатая библиотека в двух шкафах. Малый джентльменский набор: черный
двухтомник Хемингуэя, белый толстенький Кафка, серый двухтомник Уэллса,
зелененький Скотт Фитцджеральд в бумажной обложке... Но тут же и
разрозненный Щедрин в издании Сойкина. И несколько томиков ACADEMIA: "Дон
Кихот", Свифт, разрозненный Анри де Ренье в суперах из папиросной бумаги,
"Граф Монте-Кристо" - черный с золотом сафьян... И довольно серьезная
подборка философов, в нынешних шкафах это нечасто увидишь: Шопенгауэр,
Ницше, Беркли, "Толкование сновидений" Фрейда...
На стене - фотопортрет строгой старой дамы, видимо, матери, в
простенькой коричневой рамке, а в метре от него - другой фотопортрет, в
такой же точно рамке: улыбающаяся милая девушка, видимо, жена. Оба
портрета висят здесь довольно давно - по крайней мере несколько лет, так
что повешены были еще при жизни... Впрочем, я и так знал, что он любил их
обеих.
На противоположной стене, над диваном, любопытный натюрмортик.
(Я не заметил его при первом посещении - сидел к нему спиной, да и
вообще мне было тогда не до таких деталей и наблюдений.) Очень плохая,
маленькая, мутная, не в фокусе, фотография Солженицына, декорированная
парой наручников, подвешенных на гвоздях так, чтобы окружить фото этаким
стальным многозначительным полукругом. Наручники - стандартные,
произведены, как водится, в каком-нибудь исправительно-трудовом
учреждении, но почему-то - маркированы: что-то вроде трилистника
вытравлено на одном из колец. Странно. Вообще-то, такое не положено. И
откуда они у него вообще?..
Папка моя с делами - на письменном столе. Раскрыта. Явно читана, но
пометок нет. Вообще же на столе - полный бумажный хаос, все, главным
образом, распечатки с электронно-вычислительной машины, ничего простому
человеку не понять, да и ни к чему мне это понимать, честно говоря...
Магнитофончика моего на столе видно не было, и это мне не понравилось, но
он тут же обнаружился в правом, незапертом, ящике стола. А вот левый ящик
оказался почему-то заперт, и ключа нигде не оказалось. Я сел к обеденному
столу и стал ждать.
Он явился минут через десять, хмурый и откровенно неприветливый.
Видно было, что мои проблемы его так и не заинтересовали, у него оказались
- свои, и серьезные. Говорил он отрывисто и неохотно. Но не потому, что
испытывал ко мне враждебность или давешнее естественное недоверие, нет, -
он производил, скорее, впечатление человека занятого и сосредоточенного на
своем.
Я спросил его прямо:
- Неужели вы не видите перспектив, которые открываются? Неужели они
вас не увлекают?
Он только лицо скривил.
- Но вы понимаете, по крайней мере, о чем речь идет? - настаивал я. -
Вы понимаете, какая сила в вас заложена?
Или что-то в этом же роде. Сейчас я уж позабыл точные слова, которые
выскакивали из меня тогда. Но мне кажется, что я был по-настоящему
красноречив. Я старался. Я очень хотел расшевелить его. Или хотя бы
понять, что, черт возьми, с ним происходит! Почему он такой вялый, и о чем
он, черт его побери, думает, о чем еще он способен думать, когда перед ним
- власть над миром и судьбой, готовая прыгнуть ему в руки.
Я вообще не понимал его реакции.
Вчера реакция была смазана, извращена, перекошена до неузнаваемости
тем страшным ударом, который я нанес ему, подсунув листочек с историей
смерти Ларисы Ивановны Красногоровой. С тех пор прошли сутки. Он выдержал
удар, устоял на ногах, но озаботился чем-то совершенно посторонним. Удар,
который по моему замыслу должен был пробудить его, наоборот, его оглушил.
Или оглупил. Он словно забыл о нашем вчерашнем разговоре. А может быть,
попросту совсем перестал им - да и мной вообще - интересоваться. Это было
непостижимо.
Он и говорил как-то заторможенно, словно у него внутри все онемело
после шока. Или после некоей анестезии. Он был отстраненно вежлив.
Несколько раз попросил извинения - за то, что опоздал, за то, что не
может, как он выразился, соответствовать - неважно себя чувствует с утра,
видимо, простудился, просквозило потного на этой жаре...
Беседа наша увядала на глазах - до такой степени, что в пору было мне
забирать свою папочку и удаляться к пенатам, где, может быть, уже
дожидался меня мой сверхпроницательный шеф, медлительный и неостановимый,
как гигантский ленивец.
Мы поговорили всего минут десять (я, несмотря на его вялость и
отстраненность, все пытался - отчаянно и уже совсем напрямую - обрисовать
круг возможных применений его способностей: политика, власть, борьба со
свинцовыми мерзостями нашей жизни...), вернее, я - говорил, а он слушал,
изредка подмаргивая скучными глазами, а потом снова извинился и сказал,
что теперь хотел бы лечь. "Чаю с малиной выпью и лягу". Врать он не умел,
да и не врал он мне, - просто не хотел притворяться и не хотел следить за
собою, за своими интонациями и за своей мимикой. Он хотел, чтобы я ушел
поскорее, и не имел даже намерения хоть как-то скрывать это свое желание.
Мы договорились встретиться снова послезавтра. ("...Да... конечно...
Обязательно. Тогда все и обговорим... Только позвоните обязательно... мало
ли что... Что-то я сегодня совсем паршиво себя...") Я забрал все свои
материалы и отправился восвояси. Он даже не пошел проводить меня до двери
- проводила хромая соседка. Она была очень любезна и окатила меня волной
приязни и запахами затхлости и одиночества.
Первый этап наших взаимоотношений неудержимо и стремительно
завершался. Сделать, видимо, было уже ничего нельзя.
Назавтра я потребовал информацию, срочно: чем занимается (занимался в
последнее время) объект у себя на работе. Ответ последовал довольно-таки
неожиданный: накануне объект подал заявление за свой счет и весь день
подбивал бабки - заканчивал отчет, писал наставления своему заместителю,
довел, наконец, до ума какую-то там программу, с которой возился последние
полгода... При этом выглядел неважно, жаловался на дурную голову, на
дурное самочувствие и хронический недосып. Сегодня на работу не явился.
Находится в отпуске.
Я дал ему два дня на реабилитацию, а потом позвонил. Ответила
соседка. Станислав Зиновьевич еще позавчера уехал на машине по грибы, взял
палатку, вообще всякое походное снаряжение, сказал, чтобы не ждали раньше,
чем через десять дней. Какие грибы в начале июля? Оказывается -
"колосовики". И белые могут оказаться, и подосиновики - Станислав
Зиновьевич знает _м_е_с_т_а_.
Так началась эта странная история.
Он вновь объявился спустя всего лишь два дня. (Я не поверил в десять
дней и звонил ежевечерне). Согласился встретиться. Принял меня почти
радушно, угостил чаем. Был совсем другой - казался возбужденным,
взвинченным даже, с порога мне почудилось, что он слегка пьян, но пьян он
не был, хотя глаза блестели и волосы были взъерошены, как после душа. Еще
мне показалось, что за эти дни он сильно похудел, и очень скоро
выяснилось, что так оно и было. Я спросил его (из вежливости), как там в
лесах с грибами, и тут он немногословно, но и не внушая подозрений в
желании что-либо скрыть, рассказал мне о своих неожиданных приключениях.
Оказывается, в лесу, едва он вылез из машины, на него напали. Двое.
Оба - в черном, черные куртки, черные брюки, все на вид - форменное, и
наводит на мысль о лагере. Мерзкие волчьи черные лица, черная страшная
речь, ножи, и даже не ножи, а какие-то остро заточенные штыри. Один держал
такой вот штырь у его горла, а другой обшарил, - отобрал деньги,
документы, грибной нож, все выгреб из карманов до последнего медяка. Затем
они пинками отогнали его в лес, а сами забрались в машину, - он следил за
ними из-за деревьев - и попытались уехать. Водитель, видимо, оказался
никудышный: разворачиваясь, загнал машину в песок и засадил ее так, что и
трактором не вытащить. Несколько минут они ревели двигателем, дико жгли
сцепление, а машина у них только зарывалась все глубже и глубже. Он вдруг
понял, что будет дальше, бросился бежать, но они нагнали в мгновение ока -
они были быстрые, легкие и свирепые как псы, - опять же пинками вернули
его к машине и заставили выталкивать ее из песка. Один сидел за рулем и
газовал, а второй вместе с ним толкал машину. Ничего не вышло, машина
засела еще безнадежнее, и он подумал, что вот теперь его убьют, но они
только примотали его к дереву - в глубине леса, подальше от дороги, -
примотали ржавой колючей проволокой да еще приковали наручниками, так что
он даже пошевелиться сначала не смог. А потом они ушли, - исчезли за
кустами и за стволами так же беззвучно и мгновенно, как и появились.
Он простоял прикованный двое полных суток, пока не наткнулся на него
разъезд автоматчиков на БТРе, которые искали беглых и прочесывали лес. Они
освободили его, перекусив и отмотавши проволоку, выдернули ему из песка
"запорожец", напоили, накормили и сдали местной милиции, на чем все и
закончилось. Документы - совершенно неожиданно - обнаружились в бардачке,
куда их впопыхах, видимо, забросили бандиты, ну а деньги, конечно,
пропали, да и господь с ними...
Я слушал его, раскрывши рот. История эта показалась мне совершенно
фантастической - по целому ряду своих параметров. Но более всего
насторожило меня то обстоятельство, что на стене его гостиной - при
фотографии Солженицына - не было теперь наручников. Это маленькое
открытие, которое я поспешил сделать, пока он ходил в кухню заварить новый
чай, меня буквально сразило, я почувствовал, что могу сейчас узнать,
понять, уловить, выяснить что-то очень важное о нем, но это важное
ускользнуло от меня в тот вечер, я только остался в убеждении, что вся его
история есть выдумка, но - зачем? Цель? Смысл? И кого, собственно,
хотелось ему обмануть?
Его должны были убить. Его не могли не убить. Это так же очевидно,
как и то, что его НЕ убили.
Как минимум, его должны были раздеть. Живого или мертвого. В побеге
гражданская одежда, бывает, важнее документов. Важнее денег. Важнее всего.
В багажнике машины они у него все перевернули, словно спрятанное
золото там искали, но не взяли при этом НИЧЕГО. Палатка осталась, два
крепких еще, хотя и бывалых, ватника, брезентовый плащ, удочка, спиннинг,
рыбачья куртка с брезентовыми штанами - все осталось в
неприкосновенности...
Я узнал это уже на другой день, когда поехал туда, в
Старо-Никольское, попросил у тамошних мильтонов протоколы и вообще
поспрашивал у них, что и как.
Беглых к этому моменту все еще не поймали. Их было трое (а не двое),
все - по сто сорок пятой, у всех пять лет, сидели в здешней спецзоне, были
на хорошем счету и вдруг - сделали ноги. То, что они не решились на
мокрое, само по себе не так уж и удивительно, и то, что с машиной не
сумели справиться - тоже смотрится нормально, ни у кого из них прав нет и
никогда не было, а вот то, что они ничего полезного себе не взяли, только
деньги одни... Куда они с этими деньгами сунутся? При своих-то бушлатах да
при харях своих протокольных?..
Откуда на месте происшествия взялась колючая проволока? А там ведь
танкодром рядом, и старый артиллерийский полигон, там вообще - запретзона,
но эти грибники полоумные лезут очертя голову, куда им не велят, а потом
сами жалуются...
Наручники? Да, были какие-то... Ермолаев, куда наручники полОжил?
Ага, вот они... Те самые? Точно так. А что это за маркировка у них, не
знаете? Какая маркировка? А-а... Да, листочки какие-то... или козявки...
Ермолаев, покажи свои наручники... Ну-ка, ну-ка... нет, на этих нет
ничего. А на этих вот - есть... Интересная картина. Никогда я такой
маркировки не видел, да и вообще - никакой. А может, просто внимания не
обращал?..
Я попросил, и Ермолаев, посадив меня в люльку и почтительно напяливши
мне на голову шлем, отвез меня на мотоцикле к месту происшествия. Сначала
тарахтели мы по шоссе, потом свернули с асфальта на лесную дорогу,
хорошую, песчано-каменистую, оберегаемую от посторонних и угрюмым
"кирпичом", и грозной надписью "СТОЙ! ОПАСНАЯ ЗОНА!" Там и колючка была
когда-то, но от старости столбы покосились, а проволока скрутилась в
ржавые мотки.
Ермолаев места знал нетвердо. Спервоначалу мы промахнулись, вынесло
нас к обрыву в песчаный карьер - внизу оплывшие горы песка и глины
громоздились, и блестела под солнцем вода в лужах, в канавах и в обширных
ямах, оставшихся на месте танковых позиций... Вообще лес там был везде
веселый, теплый, песчано-сосновый, а между молодыми сосенками чуть не по
пояс заросло все лиловым вереском, и, как водится, все полянки и все
многочисленные дорожки смотрелись на одно лицо, я уже был готов рукой
махнуть (ну что там можно было такое-этакое обнаружить на месте
происшествия?), но Ермолаев оказался мужиком настырным и лицом в грязь не
ударил - нашел-таки, в конце концов, район событий, так что я своими
глазами увидел все: и перекопанный, пополам с сухим валежником, песок, где
сидел по яйца "запорожец", и остатки колючей проволоки по сторонам, и то
дерево, к которому прикован оказался мой Красногоров...
А неподалеку от этого дерева, метрах в пятнадцати, где заросли
вереска были особенно густы, обнаружил я старый, совсем трухлявый белый
размером с хорошую сковороду, а рядом с ним - канистру. Канистра была
двадцатилитровая, пустая и даже сухая, зеленая краска с нее пооблупилась,
и ржавчина местами проступила, но у меня осталось определенное
впечатление, что лежит здесь эта канистра недавно. Ермолаев был того же
мнения, но он не склонен был придавать моей находке хоть какое-нибудь
оперативное значение. Заливал кто-нибудь бак, облился весь и, матерясь,
забросил вонючую дуру подальше, чтобы просохла и не отсвечивала тут, где
люди, скажем, сидят и закусывают. А потом - забыл. Обыкновенное дело.
Я не стал с ним спорить. Я чувствовал, что дело - не обыкновенное. Я
взял канистру с собой, чтобы показать ее хозяину (я уверен был, что это
канистра Красногорова) и посмотреть, что будет, когда он ее увидит и что
он скажет по этому поводу. Но ничего толкового у меня из этой затеи не
вышло.
Да, канистру свою он узнал, но не обрадовался ей, а скорее уж
наоборот - у него даже рот повело, словно от приступа внезапного
отвращения, но этим все и кончилось. Да, сказал он спокойно. Канистра -
пропала. Спасибо, что привезли. Наверное, эти бандюги ее зачем-то
выволокли из багажника, а потом бросили, он этого ничего не помнит, не до
того ему тогда было... Она вообще-то была у него пустая. Без бензина.
Лежала в багажнике просто так, на всякий случай, он заправлять ее даже и
не собирался, ни к чему, бак полный, а до города - всего-то километров
сто, рукой подать...
И он заговорил о другом."
- Я знаю, что там на самом деле с вами случилось, - сказал Ваня,
Красногорский-младший, когда они снова встретились два дня спустя. -
Хотите, скажу?
Станислав смотрел на него сквозь зажмуренные веки и слушал, как
сердце вдруг принялось толкаться в ребра изнутри - глухо и неровно. На
хрен ты мне сдался с твоими откровениями, подумал он с неожиданной злобой,
но вслух проговорил совершенно спокойно:
- Н-ну что ж... Скажи, если хочется.
- Они вас опустили... - сказал Ваня, а когда Станислав от удивления
широко раскрыл глаза, пояснил: - Изнасиловали.
- Откуда ты это взял? - сказал Станислав ошеломленно.
- Знаю. Вы их нашли?
- Нет.
- Найдете?
- Не знаю.
- Надо найти. Если хотите, я возьмусь за это дело.
- Пятнадцать лет прошло, - проговорил Станислав медленно. - С гаком.
Пора бы и забыть.
Многое и многое он забыл. Но несколько картинок осталось....
Пасмурное небо. Качающиеся вершины сосен. Пустая канистра летит,
кувыркаясь, и продолжает кувыркаться, подскакивая среди вереска... И
вонючий холодок быстро подсыхающего бензина... И - нет зажигалки. Нет. НЕТ
ЕЕ!..
Хорошо бы, все-таки, забыть об этом совсем, подумал он.
- Некоторые вещи забывать нельзя, - сказал Ваня, блестя глазами. -
Есть вещи, за которые мало убить, надо - замучить.
Сердце снова сделало перебой.
- Откуда ты взял эти слова? - спросил Станислав, преодолевая
накатившую дурноту.
- Какие?
- "Мало убить - надо замучить"?
- Не знаю, - сказал Ваня с удивлением. - Какая разница?
Разница была, и довольно существенная, но Станислав больше не желал
говорить об этом.
- Ладно, - сказал он. - Продолжим. Что ты еще умеешь?..
"...Две темы занимали его. Во-первых, он вдруг высказал любопытнейшее
наблюдение по поводу моей папки. (Я видел теперь, что он безусловно
внимательно прочитал все дела и не просто прочитал - он проанализировал их
и весьма основательно). Он заметил нечто общее и нечто важное, некий пусть
странный, но вполне определенный мотив у тех, кто хотел ему добра и к кому
он сам относился как минимум нейтрально, а именно: все они хотели, чтобы
он уехал из Питера.
Саша Калитин - звал в Москву.
Габуния, мамин ухажер и грядущий отчим, - намеревался всех увезти к
себе в Поти (или в Батуми?).
Писатель Каманин рекомендовал его в Индию... Свежепокойный Академик -
на два года в Беркли...
Тут он замолчал, терпеливо наблюдая, как я перевариваю сказанное, а
потом добавил, как бы сквозь зубы: "А если бы дети родились благополучно,
мы все должны были переехать в Минск..."
Переоценить это его наблюдение было невозможно. Я тут же мысленно
добавил сюда физика Шерстнева, старания которого означали для Красногорова
- лейкемию, может быть, и не обязательно, но уж безнадежно далекий от
Питера Арзамас-16 или иную дыру той же степени отдаленности - без всякого
сомнения. Было ясно, что наблюдение безукоризненно точное, но и пяти минут
хватило, чтобы понять, как мало оно нам добавляет по существу.
Однако, мы поговорили об этом некоторое время.
- Ну что же, - сказал я в заключение (как бы шутливо, но на самом
деле вовсе не шутя), - значит столицею вашей будет Ленинград.
Замечательно. "И перед новою столицей увяла... или померкла?.. старая
Москва..." как что-там какая-то вдова...
Он снова кривовато ухмыльнулся, но это была - ВСЯ его реакция. На
самом деле, другая тема его сейчас интересовала гораздо больше. Мягко,
осторожно, иносказаниями принялся он выяснять мое мнение по вопросу: а
нельзя ли как-то поставить прямой эксперимент? Спровоцировать, скажем,
нападение.... или даже - организовать некое нападение... В конце концов,
если определенные сверхъестественные свойства и в самом деле ему присущи,
надлежит, наверное, их каким-то образом тренировать, не так ли?..
"ТАК!!! Именно ТАК!" - хотелось закричать мне во весь голос.
Наконец-то, кажется, он чего-то ПОЖЕЛАЛ. Но я, разумеется, кричать не
стал, а самым спокойным образом разъяснил ему положение дел. Если
нападение НАСТОЯЩЕЕ, он рискует жизнью, здоровьем и так далее; если же
оно, так сказать, экспериментальное, то, скорее всего, ничего не
произойдет вообще - Рок не станет расходовать заряды по пустякам. Он
ухватил суть дела моментально.
- А если я не буду знать, настоящее это нападение или
экспериментальное? - спросил он. - Можно ведь организовать все так, чтобы
я заранее не мог ничего знать сколько-нибудь определенно.
- Организовать это можно, - согласился я. - И вы ничего знать не
будете. Но Рок - будет. А решения принимает Рок, а не вы... ПОКА, -
добавил я по возможности многозначительно.
Он и это, оказывается, понимал. Более того, - небрежно, на меня не
глядя, как нечто само собою разумеющееся - он бросил:
- Да вы же, наверное, уже все эти эксперименты проделали, Веньямин
Иванович... - и вдруг глянул мне прямо в глаза. - Или нет?
Черт возьми! Это был другой человек! Это был и в самом деле ОН -
большими буквами, самыми большими! Наконец-то я увидел свет в конце
туннеля, и свет был яркий, слепящий и обжигающий.
Я, не колеблясь, доложил ему о своих попытках провести experimentum
crucis. Он поверил - и не поверил.
- Черт возьми, - сказал он, - и это все, на что способна оказалась
ваша организация?
Я почтительнейше напомнил ему, что им занимаюсь я, один, единолично,
организация здесь так, с боку припеку.
- Ой ли? - он весь скривился, и я понял, что мне предстоит решать еще
одну чисто практическую задачу: надо ли убеждать его, что он имеет дело
ТОЛЬКО со мной, или полезнее оставить его в подозрении, что я лишь
щупальце тысячерукого спрута, специальный агент всемогущих органов. Каждая
из этих позиций имела свои плюсы и минусы, и вот так, сходу, без анализа,
я сделать выбор не решился.
(Анализ-матанализ. У нас очень любят это солидное и высокомерное
слово, намекающее на некую элитность, особость и недоступность. Какие-то
обширные машинные залы видятся за этим словом, серьезные люди в очках и в
белых халатах, с рулонами вычислительной бумаги в руках, усталый Шеф над
картой Европы... А на самом деле, это знаешь что? Это я - в переполненном
троллейбусе на одной ноге среди потных тел, а в голове у меня жужжат
варианты: если я для него органавт, то я - авторитет, страх, сила, и это
ценно, но с другой стороны, если я одиночка - мне можно довериться, можно
сделать меня своим, можно на меня рассчитывать полностью... Если я из
органов - я в деле хозяин, органы все решают, а если я сам по себе - он в
деле хозяин, он все решает... Что ему больше понравилось бы? Какой
вариант? Если он любит власть, первым любит быть и желательно единственным
- один вариант. Если предпочитает крепкое надежное руководство, если он по
натуре своей исполнитель, - вариант противоположный... А если ему все
равно? А если он и сам про себя не знает, что ему предпочтительнее?..
Неважно. Он не знает, а я знать - должен. Обязан. Намерен. Потому что не
его судьба сейчас решается, а моя... Поэтому начнем сначала. Если он -
такой, значит, я должен быть этаким. А если он - разэтакий, то мне
надлежит то-то... Вот тебе и весь анализ).
Анализ это хорошая штука, но в реальной нашей жизни очень часто все
идет не в соответствии, а вопреки.
Дорогой Товарищ Шеф проделал собственный анализ, и приговор мой
оказался подписан даже раньше, чем я мог это себе представить. Тут все
дело было в том, что ДТШ мой был человек с параноидальным складом психики.
Если он верил сотруднику, то верил истово, до потери контроля, до
нелепости, у него словно бы затмение наступало во время этих приступов
доверия, переходящего в обожание, почти отеческое. Но уж если возникало у
него сомнение, пусть даже самое ничтожное, микроскопическое, пусть даже
нелепое и ни на чем серьезном не основанное - все, конец, и никаких шансов
уже не было ни оправдаться, ни объясниться. (Говорят, товарищ Сталин был
такой же, с тем отличием, однако, что не любил никого никогда и не доверял
никому - без каких-либо исключений).
Абсолютно невозможно было угадать, что там в недрах
сознания-подсознания (а может быть, и надсознания) слетало у него вдруг с
нарезки, какие зубчики выходили из зацепления и почему начинал сбоить
основательно отъюстированный, казалось бы, механизм доверия и приязни.
Какой-нибудь _н_е _т_а_к_о_й_ взгляд. Или слово, неверно им, может быть,
понятое. Или неуместная улыбка... По моим наблюдениям особо стремительные
и катастрофические последствия способна была вызвать именно неуместная и
несвоевременная улыбка, так что в его присутствии я старался соблюдать
всегда замогильную серьезность, и даже когда в приступе хорошего
настроения он принимался рассказывать анекдоты, я норовил выражать всем
своим обликом отнюдь не опасное веселье, а скорее восхищение тонким вкусом
и завидным чувством юмора благосклонного моего начальства.
Он и меня вот так же возлюбил в самом начале, с первого же моего ему
представления, и продвигал, и дорогу мне расчищал, и перед высокими
инстанциями за меня ручался, а потом - определял меня своим наперсником, и
главным советником, и даже вроде бы главной надеждой своей - грядущим
своим преемником... А вот теперь - крутой разворот на сто восемьдесят. И
дело здесь было не в дерзкой улыбке (не было дерзких улыбок) и не в
штука. Я не хотел сначала, чтобы он это знал, а потом подумал: "Какого
дьявола? Мне надо раскачать его. Если и это его не раскачает, то тогда и
корячиться нечего, тогда - дело мертвое..." И я отдал ему ВСЕ.
"Читай. Читай, мать твою! Пусть нарыв лопнет. Мы начинаем с тобой
серьезное дело. Надо привыкать ко всему, и при том - с самого начала..."
Что-то в этом роде кувыркалось у меня в голове. Это было жестоко, конечно.
Я и сейчас так считаю, и тогда считал так же. Но мне надо было разбудить
его и заставить "ускорять". Другого выхода я не видел. Да его и не было,
пожалуй, - другого выхода.
На другой день, как мы и договаривались, я пришел к нему в
восемнадцать ноль-ноль и не застал его дома. Дверь открыла соседка,
пожилая женщина, некрасивая, неряшливая да еще и хромая вдобавок. Она
запомнила меня со вчерашнего и прониклась ко мне добрыми чувствами, что
меня не удивило: я привык нравиться пожилым некрасивым женщинам, что-то
видели они во мне непостижимо симпатичное, - скрытое мое им сочувствие,
может быть? Она пустила меня в квартиру и даже в комнату к Станиславу
Зиновьевичу, - как он и велел ей своим телефонным звонком полчаса назад.
Я получил возможность поподробнее ознакомиться с домом его, что
всегда ценно, хотя в сложившейся ситуации играло роль скорее
второстепенную. Типичная комната неопытного вдовца. Не холостяка, а именно
вдовца, махнувшего рукой на многое и о многих необходимостях реальной
жизни даже и не задумывающегося. Пыль. Крошки на полу. Заплесневелые
огрызки в холодильнике. Мебель - старинная, но не дорогая. Довольно
богатая библиотека в двух шкафах. Малый джентльменский набор: черный
двухтомник Хемингуэя, белый толстенький Кафка, серый двухтомник Уэллса,
зелененький Скотт Фитцджеральд в бумажной обложке... Но тут же и
разрозненный Щедрин в издании Сойкина. И несколько томиков ACADEMIA: "Дон
Кихот", Свифт, разрозненный Анри де Ренье в суперах из папиросной бумаги,
"Граф Монте-Кристо" - черный с золотом сафьян... И довольно серьезная
подборка философов, в нынешних шкафах это нечасто увидишь: Шопенгауэр,
Ницше, Беркли, "Толкование сновидений" Фрейда...
На стене - фотопортрет строгой старой дамы, видимо, матери, в
простенькой коричневой рамке, а в метре от него - другой фотопортрет, в
такой же точно рамке: улыбающаяся милая девушка, видимо, жена. Оба
портрета висят здесь довольно давно - по крайней мере несколько лет, так
что повешены были еще при жизни... Впрочем, я и так знал, что он любил их
обеих.
На противоположной стене, над диваном, любопытный натюрмортик.
(Я не заметил его при первом посещении - сидел к нему спиной, да и
вообще мне было тогда не до таких деталей и наблюдений.) Очень плохая,
маленькая, мутная, не в фокусе, фотография Солженицына, декорированная
парой наручников, подвешенных на гвоздях так, чтобы окружить фото этаким
стальным многозначительным полукругом. Наручники - стандартные,
произведены, как водится, в каком-нибудь исправительно-трудовом
учреждении, но почему-то - маркированы: что-то вроде трилистника
вытравлено на одном из колец. Странно. Вообще-то, такое не положено. И
откуда они у него вообще?..
Папка моя с делами - на письменном столе. Раскрыта. Явно читана, но
пометок нет. Вообще же на столе - полный бумажный хаос, все, главным
образом, распечатки с электронно-вычислительной машины, ничего простому
человеку не понять, да и ни к чему мне это понимать, честно говоря...
Магнитофончика моего на столе видно не было, и это мне не понравилось, но
он тут же обнаружился в правом, незапертом, ящике стола. А вот левый ящик
оказался почему-то заперт, и ключа нигде не оказалось. Я сел к обеденному
столу и стал ждать.
Он явился минут через десять, хмурый и откровенно неприветливый.
Видно было, что мои проблемы его так и не заинтересовали, у него оказались
- свои, и серьезные. Говорил он отрывисто и неохотно. Но не потому, что
испытывал ко мне враждебность или давешнее естественное недоверие, нет, -
он производил, скорее, впечатление человека занятого и сосредоточенного на
своем.
Я спросил его прямо:
- Неужели вы не видите перспектив, которые открываются? Неужели они
вас не увлекают?
Он только лицо скривил.
- Но вы понимаете, по крайней мере, о чем речь идет? - настаивал я. -
Вы понимаете, какая сила в вас заложена?
Или что-то в этом же роде. Сейчас я уж позабыл точные слова, которые
выскакивали из меня тогда. Но мне кажется, что я был по-настоящему
красноречив. Я старался. Я очень хотел расшевелить его. Или хотя бы
понять, что, черт возьми, с ним происходит! Почему он такой вялый, и о чем
он, черт его побери, думает, о чем еще он способен думать, когда перед ним
- власть над миром и судьбой, готовая прыгнуть ему в руки.
Я вообще не понимал его реакции.
Вчера реакция была смазана, извращена, перекошена до неузнаваемости
тем страшным ударом, который я нанес ему, подсунув листочек с историей
смерти Ларисы Ивановны Красногоровой. С тех пор прошли сутки. Он выдержал
удар, устоял на ногах, но озаботился чем-то совершенно посторонним. Удар,
который по моему замыслу должен был пробудить его, наоборот, его оглушил.
Или оглупил. Он словно забыл о нашем вчерашнем разговоре. А может быть,
попросту совсем перестал им - да и мной вообще - интересоваться. Это было
непостижимо.
Он и говорил как-то заторможенно, словно у него внутри все онемело
после шока. Или после некоей анестезии. Он был отстраненно вежлив.
Несколько раз попросил извинения - за то, что опоздал, за то, что не
может, как он выразился, соответствовать - неважно себя чувствует с утра,
видимо, простудился, просквозило потного на этой жаре...
Беседа наша увядала на глазах - до такой степени, что в пору было мне
забирать свою папочку и удаляться к пенатам, где, может быть, уже
дожидался меня мой сверхпроницательный шеф, медлительный и неостановимый,
как гигантский ленивец.
Мы поговорили всего минут десять (я, несмотря на его вялость и
отстраненность, все пытался - отчаянно и уже совсем напрямую - обрисовать
круг возможных применений его способностей: политика, власть, борьба со
свинцовыми мерзостями нашей жизни...), вернее, я - говорил, а он слушал,
изредка подмаргивая скучными глазами, а потом снова извинился и сказал,
что теперь хотел бы лечь. "Чаю с малиной выпью и лягу". Врать он не умел,
да и не врал он мне, - просто не хотел притворяться и не хотел следить за
собою, за своими интонациями и за своей мимикой. Он хотел, чтобы я ушел
поскорее, и не имел даже намерения хоть как-то скрывать это свое желание.
Мы договорились встретиться снова послезавтра. ("...Да... конечно...
Обязательно. Тогда все и обговорим... Только позвоните обязательно... мало
ли что... Что-то я сегодня совсем паршиво себя...") Я забрал все свои
материалы и отправился восвояси. Он даже не пошел проводить меня до двери
- проводила хромая соседка. Она была очень любезна и окатила меня волной
приязни и запахами затхлости и одиночества.
Первый этап наших взаимоотношений неудержимо и стремительно
завершался. Сделать, видимо, было уже ничего нельзя.
Назавтра я потребовал информацию, срочно: чем занимается (занимался в
последнее время) объект у себя на работе. Ответ последовал довольно-таки
неожиданный: накануне объект подал заявление за свой счет и весь день
подбивал бабки - заканчивал отчет, писал наставления своему заместителю,
довел, наконец, до ума какую-то там программу, с которой возился последние
полгода... При этом выглядел неважно, жаловался на дурную голову, на
дурное самочувствие и хронический недосып. Сегодня на работу не явился.
Находится в отпуске.
Я дал ему два дня на реабилитацию, а потом позвонил. Ответила
соседка. Станислав Зиновьевич еще позавчера уехал на машине по грибы, взял
палатку, вообще всякое походное снаряжение, сказал, чтобы не ждали раньше,
чем через десять дней. Какие грибы в начале июля? Оказывается -
"колосовики". И белые могут оказаться, и подосиновики - Станислав
Зиновьевич знает _м_е_с_т_а_.
Так началась эта странная история.
Он вновь объявился спустя всего лишь два дня. (Я не поверил в десять
дней и звонил ежевечерне). Согласился встретиться. Принял меня почти
радушно, угостил чаем. Был совсем другой - казался возбужденным,
взвинченным даже, с порога мне почудилось, что он слегка пьян, но пьян он
не был, хотя глаза блестели и волосы были взъерошены, как после душа. Еще
мне показалось, что за эти дни он сильно похудел, и очень скоро
выяснилось, что так оно и было. Я спросил его (из вежливости), как там в
лесах с грибами, и тут он немногословно, но и не внушая подозрений в
желании что-либо скрыть, рассказал мне о своих неожиданных приключениях.
Оказывается, в лесу, едва он вылез из машины, на него напали. Двое.
Оба - в черном, черные куртки, черные брюки, все на вид - форменное, и
наводит на мысль о лагере. Мерзкие волчьи черные лица, черная страшная
речь, ножи, и даже не ножи, а какие-то остро заточенные штыри. Один держал
такой вот штырь у его горла, а другой обшарил, - отобрал деньги,
документы, грибной нож, все выгреб из карманов до последнего медяка. Затем
они пинками отогнали его в лес, а сами забрались в машину, - он следил за
ними из-за деревьев - и попытались уехать. Водитель, видимо, оказался
никудышный: разворачиваясь, загнал машину в песок и засадил ее так, что и
трактором не вытащить. Несколько минут они ревели двигателем, дико жгли
сцепление, а машина у них только зарывалась все глубже и глубже. Он вдруг
понял, что будет дальше, бросился бежать, но они нагнали в мгновение ока -
они были быстрые, легкие и свирепые как псы, - опять же пинками вернули
его к машине и заставили выталкивать ее из песка. Один сидел за рулем и
газовал, а второй вместе с ним толкал машину. Ничего не вышло, машина
засела еще безнадежнее, и он подумал, что вот теперь его убьют, но они
только примотали его к дереву - в глубине леса, подальше от дороги, -
примотали ржавой колючей проволокой да еще приковали наручниками, так что
он даже пошевелиться сначала не смог. А потом они ушли, - исчезли за
кустами и за стволами так же беззвучно и мгновенно, как и появились.
Он простоял прикованный двое полных суток, пока не наткнулся на него
разъезд автоматчиков на БТРе, которые искали беглых и прочесывали лес. Они
освободили его, перекусив и отмотавши проволоку, выдернули ему из песка
"запорожец", напоили, накормили и сдали местной милиции, на чем все и
закончилось. Документы - совершенно неожиданно - обнаружились в бардачке,
куда их впопыхах, видимо, забросили бандиты, ну а деньги, конечно,
пропали, да и господь с ними...
Я слушал его, раскрывши рот. История эта показалась мне совершенно
фантастической - по целому ряду своих параметров. Но более всего
насторожило меня то обстоятельство, что на стене его гостиной - при
фотографии Солженицына - не было теперь наручников. Это маленькое
открытие, которое я поспешил сделать, пока он ходил в кухню заварить новый
чай, меня буквально сразило, я почувствовал, что могу сейчас узнать,
понять, уловить, выяснить что-то очень важное о нем, но это важное
ускользнуло от меня в тот вечер, я только остался в убеждении, что вся его
история есть выдумка, но - зачем? Цель? Смысл? И кого, собственно,
хотелось ему обмануть?
Его должны были убить. Его не могли не убить. Это так же очевидно,
как и то, что его НЕ убили.
Как минимум, его должны были раздеть. Живого или мертвого. В побеге
гражданская одежда, бывает, важнее документов. Важнее денег. Важнее всего.
В багажнике машины они у него все перевернули, словно спрятанное
золото там искали, но не взяли при этом НИЧЕГО. Палатка осталась, два
крепких еще, хотя и бывалых, ватника, брезентовый плащ, удочка, спиннинг,
рыбачья куртка с брезентовыми штанами - все осталось в
неприкосновенности...
Я узнал это уже на другой день, когда поехал туда, в
Старо-Никольское, попросил у тамошних мильтонов протоколы и вообще
поспрашивал у них, что и как.
Беглых к этому моменту все еще не поймали. Их было трое (а не двое),
все - по сто сорок пятой, у всех пять лет, сидели в здешней спецзоне, были
на хорошем счету и вдруг - сделали ноги. То, что они не решились на
мокрое, само по себе не так уж и удивительно, и то, что с машиной не
сумели справиться - тоже смотрится нормально, ни у кого из них прав нет и
никогда не было, а вот то, что они ничего полезного себе не взяли, только
деньги одни... Куда они с этими деньгами сунутся? При своих-то бушлатах да
при харях своих протокольных?..
Откуда на месте происшествия взялась колючая проволока? А там ведь
танкодром рядом, и старый артиллерийский полигон, там вообще - запретзона,
но эти грибники полоумные лезут очертя голову, куда им не велят, а потом
сами жалуются...
Наручники? Да, были какие-то... Ермолаев, куда наручники полОжил?
Ага, вот они... Те самые? Точно так. А что это за маркировка у них, не
знаете? Какая маркировка? А-а... Да, листочки какие-то... или козявки...
Ермолаев, покажи свои наручники... Ну-ка, ну-ка... нет, на этих нет
ничего. А на этих вот - есть... Интересная картина. Никогда я такой
маркировки не видел, да и вообще - никакой. А может, просто внимания не
обращал?..
Я попросил, и Ермолаев, посадив меня в люльку и почтительно напяливши
мне на голову шлем, отвез меня на мотоцикле к месту происшествия. Сначала
тарахтели мы по шоссе, потом свернули с асфальта на лесную дорогу,
хорошую, песчано-каменистую, оберегаемую от посторонних и угрюмым
"кирпичом", и грозной надписью "СТОЙ! ОПАСНАЯ ЗОНА!" Там и колючка была
когда-то, но от старости столбы покосились, а проволока скрутилась в
ржавые мотки.
Ермолаев места знал нетвердо. Спервоначалу мы промахнулись, вынесло
нас к обрыву в песчаный карьер - внизу оплывшие горы песка и глины
громоздились, и блестела под солнцем вода в лужах, в канавах и в обширных
ямах, оставшихся на месте танковых позиций... Вообще лес там был везде
веселый, теплый, песчано-сосновый, а между молодыми сосенками чуть не по
пояс заросло все лиловым вереском, и, как водится, все полянки и все
многочисленные дорожки смотрелись на одно лицо, я уже был готов рукой
махнуть (ну что там можно было такое-этакое обнаружить на месте
происшествия?), но Ермолаев оказался мужиком настырным и лицом в грязь не
ударил - нашел-таки, в конце концов, район событий, так что я своими
глазами увидел все: и перекопанный, пополам с сухим валежником, песок, где
сидел по яйца "запорожец", и остатки колючей проволоки по сторонам, и то
дерево, к которому прикован оказался мой Красногоров...
А неподалеку от этого дерева, метрах в пятнадцати, где заросли
вереска были особенно густы, обнаружил я старый, совсем трухлявый белый
размером с хорошую сковороду, а рядом с ним - канистру. Канистра была
двадцатилитровая, пустая и даже сухая, зеленая краска с нее пооблупилась,
и ржавчина местами проступила, но у меня осталось определенное
впечатление, что лежит здесь эта канистра недавно. Ермолаев был того же
мнения, но он не склонен был придавать моей находке хоть какое-нибудь
оперативное значение. Заливал кто-нибудь бак, облился весь и, матерясь,
забросил вонючую дуру подальше, чтобы просохла и не отсвечивала тут, где
люди, скажем, сидят и закусывают. А потом - забыл. Обыкновенное дело.
Я не стал с ним спорить. Я чувствовал, что дело - не обыкновенное. Я
взял канистру с собой, чтобы показать ее хозяину (я уверен был, что это
канистра Красногорова) и посмотреть, что будет, когда он ее увидит и что
он скажет по этому поводу. Но ничего толкового у меня из этой затеи не
вышло.
Да, канистру свою он узнал, но не обрадовался ей, а скорее уж
наоборот - у него даже рот повело, словно от приступа внезапного
отвращения, но этим все и кончилось. Да, сказал он спокойно. Канистра -
пропала. Спасибо, что привезли. Наверное, эти бандюги ее зачем-то
выволокли из багажника, а потом бросили, он этого ничего не помнит, не до
того ему тогда было... Она вообще-то была у него пустая. Без бензина.
Лежала в багажнике просто так, на всякий случай, он заправлять ее даже и
не собирался, ни к чему, бак полный, а до города - всего-то километров
сто, рукой подать...
И он заговорил о другом."
- Я знаю, что там на самом деле с вами случилось, - сказал Ваня,
Красногорский-младший, когда они снова встретились два дня спустя. -
Хотите, скажу?
Станислав смотрел на него сквозь зажмуренные веки и слушал, как
сердце вдруг принялось толкаться в ребра изнутри - глухо и неровно. На
хрен ты мне сдался с твоими откровениями, подумал он с неожиданной злобой,
но вслух проговорил совершенно спокойно:
- Н-ну что ж... Скажи, если хочется.
- Они вас опустили... - сказал Ваня, а когда Станислав от удивления
широко раскрыл глаза, пояснил: - Изнасиловали.
- Откуда ты это взял? - сказал Станислав ошеломленно.
- Знаю. Вы их нашли?
- Нет.
- Найдете?
- Не знаю.
- Надо найти. Если хотите, я возьмусь за это дело.
- Пятнадцать лет прошло, - проговорил Станислав медленно. - С гаком.
Пора бы и забыть.
Многое и многое он забыл. Но несколько картинок осталось....
Пасмурное небо. Качающиеся вершины сосен. Пустая канистра летит,
кувыркаясь, и продолжает кувыркаться, подскакивая среди вереска... И
вонючий холодок быстро подсыхающего бензина... И - нет зажигалки. Нет. НЕТ
ЕЕ!..
Хорошо бы, все-таки, забыть об этом совсем, подумал он.
- Некоторые вещи забывать нельзя, - сказал Ваня, блестя глазами. -
Есть вещи, за которые мало убить, надо - замучить.
Сердце снова сделало перебой.
- Откуда ты взял эти слова? - спросил Станислав, преодолевая
накатившую дурноту.
- Какие?
- "Мало убить - надо замучить"?
- Не знаю, - сказал Ваня с удивлением. - Какая разница?
Разница была, и довольно существенная, но Станислав больше не желал
говорить об этом.
- Ладно, - сказал он. - Продолжим. Что ты еще умеешь?..
"...Две темы занимали его. Во-первых, он вдруг высказал любопытнейшее
наблюдение по поводу моей папки. (Я видел теперь, что он безусловно
внимательно прочитал все дела и не просто прочитал - он проанализировал их
и весьма основательно). Он заметил нечто общее и нечто важное, некий пусть
странный, но вполне определенный мотив у тех, кто хотел ему добра и к кому
он сам относился как минимум нейтрально, а именно: все они хотели, чтобы
он уехал из Питера.
Саша Калитин - звал в Москву.
Габуния, мамин ухажер и грядущий отчим, - намеревался всех увезти к
себе в Поти (или в Батуми?).
Писатель Каманин рекомендовал его в Индию... Свежепокойный Академик -
на два года в Беркли...
Тут он замолчал, терпеливо наблюдая, как я перевариваю сказанное, а
потом добавил, как бы сквозь зубы: "А если бы дети родились благополучно,
мы все должны были переехать в Минск..."
Переоценить это его наблюдение было невозможно. Я тут же мысленно
добавил сюда физика Шерстнева, старания которого означали для Красногорова
- лейкемию, может быть, и не обязательно, но уж безнадежно далекий от
Питера Арзамас-16 или иную дыру той же степени отдаленности - без всякого
сомнения. Было ясно, что наблюдение безукоризненно точное, но и пяти минут
хватило, чтобы понять, как мало оно нам добавляет по существу.
Однако, мы поговорили об этом некоторое время.
- Ну что же, - сказал я в заключение (как бы шутливо, но на самом
деле вовсе не шутя), - значит столицею вашей будет Ленинград.
Замечательно. "И перед новою столицей увяла... или померкла?.. старая
Москва..." как что-там какая-то вдова...
Он снова кривовато ухмыльнулся, но это была - ВСЯ его реакция. На
самом деле, другая тема его сейчас интересовала гораздо больше. Мягко,
осторожно, иносказаниями принялся он выяснять мое мнение по вопросу: а
нельзя ли как-то поставить прямой эксперимент? Спровоцировать, скажем,
нападение.... или даже - организовать некое нападение... В конце концов,
если определенные сверхъестественные свойства и в самом деле ему присущи,
надлежит, наверное, их каким-то образом тренировать, не так ли?..
"ТАК!!! Именно ТАК!" - хотелось закричать мне во весь голос.
Наконец-то, кажется, он чего-то ПОЖЕЛАЛ. Но я, разумеется, кричать не
стал, а самым спокойным образом разъяснил ему положение дел. Если
нападение НАСТОЯЩЕЕ, он рискует жизнью, здоровьем и так далее; если же
оно, так сказать, экспериментальное, то, скорее всего, ничего не
произойдет вообще - Рок не станет расходовать заряды по пустякам. Он
ухватил суть дела моментально.
- А если я не буду знать, настоящее это нападение или
экспериментальное? - спросил он. - Можно ведь организовать все так, чтобы
я заранее не мог ничего знать сколько-нибудь определенно.
- Организовать это можно, - согласился я. - И вы ничего знать не
будете. Но Рок - будет. А решения принимает Рок, а не вы... ПОКА, -
добавил я по возможности многозначительно.
Он и это, оказывается, понимал. Более того, - небрежно, на меня не
глядя, как нечто само собою разумеющееся - он бросил:
- Да вы же, наверное, уже все эти эксперименты проделали, Веньямин
Иванович... - и вдруг глянул мне прямо в глаза. - Или нет?
Черт возьми! Это был другой человек! Это был и в самом деле ОН -
большими буквами, самыми большими! Наконец-то я увидел свет в конце
туннеля, и свет был яркий, слепящий и обжигающий.
Я, не колеблясь, доложил ему о своих попытках провести experimentum
crucis. Он поверил - и не поверил.
- Черт возьми, - сказал он, - и это все, на что способна оказалась
ваша организация?
Я почтительнейше напомнил ему, что им занимаюсь я, один, единолично,
организация здесь так, с боку припеку.
- Ой ли? - он весь скривился, и я понял, что мне предстоит решать еще
одну чисто практическую задачу: надо ли убеждать его, что он имеет дело
ТОЛЬКО со мной, или полезнее оставить его в подозрении, что я лишь
щупальце тысячерукого спрута, специальный агент всемогущих органов. Каждая
из этих позиций имела свои плюсы и минусы, и вот так, сходу, без анализа,
я сделать выбор не решился.
(Анализ-матанализ. У нас очень любят это солидное и высокомерное
слово, намекающее на некую элитность, особость и недоступность. Какие-то
обширные машинные залы видятся за этим словом, серьезные люди в очках и в
белых халатах, с рулонами вычислительной бумаги в руках, усталый Шеф над
картой Европы... А на самом деле, это знаешь что? Это я - в переполненном
троллейбусе на одной ноге среди потных тел, а в голове у меня жужжат
варианты: если я для него органавт, то я - авторитет, страх, сила, и это
ценно, но с другой стороны, если я одиночка - мне можно довериться, можно
сделать меня своим, можно на меня рассчитывать полностью... Если я из
органов - я в деле хозяин, органы все решают, а если я сам по себе - он в
деле хозяин, он все решает... Что ему больше понравилось бы? Какой
вариант? Если он любит власть, первым любит быть и желательно единственным
- один вариант. Если предпочитает крепкое надежное руководство, если он по
натуре своей исполнитель, - вариант противоположный... А если ему все
равно? А если он и сам про себя не знает, что ему предпочтительнее?..
Неважно. Он не знает, а я знать - должен. Обязан. Намерен. Потому что не
его судьба сейчас решается, а моя... Поэтому начнем сначала. Если он -
такой, значит, я должен быть этаким. А если он - разэтакий, то мне
надлежит то-то... Вот тебе и весь анализ).
Анализ это хорошая штука, но в реальной нашей жизни очень часто все
идет не в соответствии, а вопреки.
Дорогой Товарищ Шеф проделал собственный анализ, и приговор мой
оказался подписан даже раньше, чем я мог это себе представить. Тут все
дело было в том, что ДТШ мой был человек с параноидальным складом психики.
Если он верил сотруднику, то верил истово, до потери контроля, до
нелепости, у него словно бы затмение наступало во время этих приступов
доверия, переходящего в обожание, почти отеческое. Но уж если возникало у
него сомнение, пусть даже самое ничтожное, микроскопическое, пусть даже
нелепое и ни на чем серьезном не основанное - все, конец, и никаких шансов
уже не было ни оправдаться, ни объясниться. (Говорят, товарищ Сталин был
такой же, с тем отличием, однако, что не любил никого никогда и не доверял
никому - без каких-либо исключений).
Абсолютно невозможно было угадать, что там в недрах
сознания-подсознания (а может быть, и надсознания) слетало у него вдруг с
нарезки, какие зубчики выходили из зацепления и почему начинал сбоить
основательно отъюстированный, казалось бы, механизм доверия и приязни.
Какой-нибудь _н_е _т_а_к_о_й_ взгляд. Или слово, неверно им, может быть,
понятое. Или неуместная улыбка... По моим наблюдениям особо стремительные
и катастрофические последствия способна была вызвать именно неуместная и
несвоевременная улыбка, так что в его присутствии я старался соблюдать
всегда замогильную серьезность, и даже когда в приступе хорошего
настроения он принимался рассказывать анекдоты, я норовил выражать всем
своим обликом отнюдь не опасное веселье, а скорее восхищение тонким вкусом
и завидным чувством юмора благосклонного моего начальства.
Он и меня вот так же возлюбил в самом начале, с первого же моего ему
представления, и продвигал, и дорогу мне расчищал, и перед высокими
инстанциями за меня ручался, а потом - определял меня своим наперсником, и
главным советником, и даже вроде бы главной надеждой своей - грядущим
своим преемником... А вот теперь - крутой разворот на сто восемьдесят. И
дело здесь было не в дерзкой улыбке (не было дерзких улыбок) и не в