ОБГОН ЗАПРЕЩЕН - шофер восхищен!
БЕРЕГИ ЗЕЛЕНЫХ НАСАЖДЕНИЙ - избежишь серьезных повреждений.
НАРУШЕНИЕ ПРАВИЛ ВЕДЕТ К АВАРИИ тоже - мы на таких нарушителей со
всем прибором положим.
И - венец всему, шедевр в стиле программы AFOR:
ДЕРЖИСЬ ПРАВЕЕ - живешь в Рассее!
И великолепные диалоги, на какие не способна даже программа
АНТИТЬЮРИНГ:
- Опять этот зеленый гнусняк - обогнал нас как!
- Какой гнусняк обогнал нас как?
- А вон тот наклажник. Наложивший целый багажник.
И частушки, радостные и глупые. Он:
Я от ужаса дрожу, в изумлении гляжу:
Вроде ехал по дороге, ан - на дереве сижу!..
А в ответ ему - она:
Мой милок, меня прости, вспоминай без горести - Повстречалась мне
береза на высокой скорости!..
И был хохот. И было счастье. И было лето. И все впереди было
прекрасно.


А на дворе, между тем, стояло странное, мертвенное время.
Слухи возникали чуть ли не ежедневно - иногда забавные, часто
страшноватые, и всегда нелепые....
Дети пропадают, пяти-семи лет. Через месяц-другой их находят
где-нибудь на окраине. Они живы, здоровы, но у них ПРООПЕРИРОВАНЫ
глаза......
Обыск произошел на квартире известного, даже знаменитого, и вполне,
вроде бы, благонадежного писателя, вдобавок - уже покойного. Писатель
умер, проводили его торжественно и в полном соответствии с его
литературным чином, совсем немного времени миновало, еще урна с прахом его
стояла незахороненная в доме, - вдруг позвонили в дверь, явилась бригада в
штатском, с ордером на обыск и почему-то с миноискателем. Прощупали стены,
пол, рамы картин. Урну прощупали миноискателем. Небрежно пролистали
десяток наугад выбранных томов из титанической библиотеки и удалились так
же внезапно, как и возникли, унося с собой непонятный, вполне кафкианский,
набор предметов: антикварный чернильный прибор старой бронзы; пачку писчей
бумаги из рабочего стола; четыре столовых ножа; прижизненное издание
Батюшкова... И - никаких объяснений. И никаких обвинений. Только негласное
распоряжение: имя в статьях, очерках, рецензиях и предисловиях - не
упоминать.
А другой писатель - Каманин, приличный человек, хотя и пьяница, тот
самый, кому Сеня собирался подсунуть Станиславов роман, да так и не сумел,
- по слухам, умер тоже при каких-то сомнительных обстоятельствах: не то
застрелился спьяну, не то его застрелили - весь стол был залит кровищей и
забросан его мозгами, домработница, которая его первая обнаружила, слегка
помешалась даже от ужаса... Дело было взято на контроль Москвой, но так
ничего и не удалось объяснить толком. Что, впрочем, никого особенно не
удивило. (Домработницу - и это уже точно - засадили в психушку: то ли она
болтала лишнее, то ли и в самом деле потребовалось лечение - здесь тоже
никакой ясности не было).
Редакцию "Красной Зари" ни с того ни с сего наполовину разогнали.
Говорят, из-за какого-то стихотворения, но из-за какого именно, никто не
понимает. "Дабы карась не дремал", - многозначительно объяснил ситуацию
Сеня Мирлин, и видимо был прав.
И разогнали Институт сверхпроводимости. Засоренность кадров. Терпение
нашего обкома небезгранично. Развели, понимаешь, сионистское гнездо,
понимаешь...
Появились новые анекдоты про генсека.
"Дорогой и многоуважаемый товарищ генеральный секретарь ЦК КПСС
Леонид Ильич Брежнев!..." "Ну, зачем так официально? Зовите меня просто
Ильичом".
Впрочем, звали его теперь даже еще проще - Леликом.
Лелик в музее рассматривает картину "Демон". "...Хорошая картина...
Красивая... - нагибается, читает латунную табличку на раме. - И недорогая!
Всего В РУБЕЛЬ..."
Готовились выборы в Верховный Совет. Все подсчитывали по газе-ъ там,
сколько коллективов выдвигает того или иного члена Политбюро.
Утверждалось, что таким образом можно установить истинную степень влияния
этих деятелей. Станислав насчитал: Брежнева выдвинули пятьдесят шесть раз,
Косыгина и Подгорного - по двадцать пять, Суслова и Кириленко - по десять.
Потом шел Кулаков - пять. Сеня Мирлин чертовски глубокомысленно и очень,
очень убедительно комментировал полученные результаты, а Виконт кривил
африканские свои губы и брюзжал: "Ерундой занимаетесь. Через десять лет их
никто и помнить-то не будет..."
Вдруг волнами накатывали слухи о Пришельцах из Космоса, о Летающих
тарелках, о филиппинских врачевателях... Возникали судорожные, похожие на
торопливую склоку (скорее, скорее, пока не запретили!) дискуссии в
популярных газетах. Виконт сочинил эпиграмму под Александр-Сергеича:

"Пришельцы есть! - сказал мудрец брадатый.
- Они, быть может, ходят между нами".
"Пришельцев нет!" - сказали кандидаты,
И доктора кивнули головами.

Сеня Мирлин тоже сочинил эпиграмму - про советских писателей:

Советские сатирики попрятались в сортирики,
В сортириках сатирики сидят.
А прочие писатели все думают: "Писать - или
Покудова немного подождать?.."

И евреи уезжали, один за другим - дальние знакомые, близкие знакомые,
родственники близких знакомых. Уже из одноклассников двое уехали, один -
безукоризненно русский - специально для этого женился на еврейке. "Еврей -
это не национальность; еврей - это средство передвижения..." Тема для
шуток была благодатнейшая, и все шутили напропалую, но стишки, которые
принес откуда-то Жека Малахов, были, пожалуй, уже и не смешны.

Я завтра снова утром синим
Пойду евреев провожать,
Бегут евреи из России,
А русским некуда бежать...

И все жадно читали Самиздат - будто Конец Света приближался. А может
быть, он и приближался. Шли обыски. Изымались тексты Солженицина и
Амальрика. За "Раковый корпус" не сажали - это считалось всего лишь
"упаднической литературой". Сообщали на работу, а там уж - как кому
повезет. А вот за "Архипелаг ГУЛАГ" лепили срок без всяких разговоров -
статья семидесятая УК РСФСР: хранение и распространение. Следователи (по
слухам) называли эту книгу "Архип", хуже "Архипа" ничего не было - даже
"Технология власти" в сравнении с "Архипом" была что-то вроде легкого
насморка. Говорили, что Андропов поклялся извести Самиздат под корень.
"Бесплодность полицейских мер обнаруживала всегдашний прием плохих
правительств - пресекая следствия зла, усиливать его причины". Наступило
новое время. Об оттепели начали забывать. Самые умные уже понимали, что
это - теперь уж навсегда. Об этом было лучше не думать.
И пьяный Сеня Мирлин цитировал Макиавелли: "...ибо люди всегда дурны,
пока их не принудит к добру необходимость".
А трезвый Виконт, привычно разыгрывая супермена, цитировал Тома:
"Познание не обязательно будет обещанием успеха или выживания; оно может
вести также к уверенности в нашем конце".
А Ежеватов с мазохистским наслаждением цитировал излюбленного своего
Михаила Евграфовича: "Только те науки распространяют свет, кои
способствуют выполнению начальственных предписаний".
А мама говорила предостерегающе: "Плетью обуха не перешибешь. Сила и
солому ломит".
Но ведь все они были еще совсем молоды и полны сил! Ощущение
бесчестья мучило их и угнетало, словно дурная болезнь. Шатающийся басок
Галича обжигал их совесть так, что дух перехватывало. Надо было идти на
площадь. И бессмысленно было - идти на площадь. Не только и не просто
страшно - бессмысленно! Они были готовы пострадать, принять муку ради
облегчения совести своей, но - во имя пользы дела, а не во имя гордой
фразы или красивого жеста. Они не были совсем лишены понятия о чести, но
это понятие было для них, все-таки, вторично: двадцатый век вылепил их и
выкормил, а девятнадцатый лишь слегка задел их души золотым крылом своей
литературы и судьбами своих героев. Бытие мощно определяло их сознание.
Дело! Дело - прежде всего. В сущности, они по воспитанию своему и в самой
своей основе были - большевики. Комиссары в пыльных шлемах. Рыцари святого
дела. Они только перестали понимать - какого именно.




    * ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СЧАСТЛИВЫЙ МАЛЬЧИК, ПРОЩАЙ! *




    1



И вдруг умерла мама.
Соседка вызвала его с работы, он примчался, но опоздал, ее уже
увезли. Ужас леденил его, била дрожь, зуб на зуб не попадал (а день был
жаркий, яркий, отвратительно радостный). В маминой комнате все было
разбросано и разворошено, словно сама беда прокатилась по ней беспощадными
колесами. Постель осталась не убрана... Ящики стола выдвинуты, и множество
бумаг разбросано по полу. И остатки завтрака отодвинуты в сторону, а на
столе таз с остывшей водой. Он понял, что мама держала в горячей воде
левую руку, а значит, мучилась сердечными болями с утра, они отдавали у
нее обычно в плечо и в руку, но в этот раз горячая ванна ей не
помогла......
В приемном покое больницы, огромном и страшном как Дантово чистилище,
больные неприкаянно бродили по кафельным полам, их было множество, самых
разных, но, главным образом, стариков и старух, заброшенных, никому не
нужных, покорных, тихих, от всего отрешившихся... Сидеть было негде,
немногочисленные скамьи заняты были все, и те кто не мог больше ни ходить,
ни сидеть уже, лежали и казались мертвыми... И мама, с разорванным
сердцем, бледная, строгая, немного даже чужая, тоже бродила здесь среди
прочих, изнемогая от боли в груди и в руке. "Не беспокойся, - сказала она
ему строго и уверенно. - Все со мной будет в порядке. В этот раз я еще не
умру. Обещаю"....
Ночью он заснуть не мог. Пришел в ее комнату, встал на колени перед
постелью, которую так и не осмелился почему-то убрать (ему вдруг
показалось, что нельзя этого делать, что-то нарушится, если это сделаешь,
что-то пойдет не так - он стал вдруг необоримо суеверным), сунул лицо в
холодное одеяло и стал молиться. Все сделаю, что ты захочешь, мысленно
говорил он. Брошу курить. Клянусь. Ни выкурю больше ни сигаретки. Ни одной
затяжки... И не выпью больше ни рюмки... И не напишу ни строчки... Какое,
к черту, предназначение? Нет у меня никакого предназначения. И не будет. И
не надо. Пусть только все станет как прежде... Лариску брошу, подумал он с
усилием. Он знал, что мама недолюбливала Лариску. Брошу, сказал он себе.
Он знал, что это вранье. Он все время слышал себя со стороны и вспомнил
вдруг грязноватого и плаксивого мальчика в холодном тамбуре, и так же, как
тот мальчик, подумал, что самое страшное уже надвинулось и ничто теперь
этому страшному не сможет помешать... И тогда он поднялся, пошел к себе и
вышвырнул в форточку почти полную пачку сигарет....
Это длилось девять дней. Маме становилось то лучше, то хуже. Но боли
исчезли уже на вторые сутки. Первое время Лариска дежурила у нее по ночам,
потом мама сказала решительно: "Не надо", и дежурства прекратились. Каждую
ночь он молился у разобранной постели. Постель он не прибирал, и не
прибирал в комнате, Лариска пыталась, но он так наорал на нее, что напугал
до слез. Убирать было нельзя. Ничего трогать было нельзя. Тоненькая, как
паутина, но пока еще довольно прочная ниточка соединяла настоящее и
будущее, и нельзя было даже прикасаться к этой нити. Так ему казалось....
Начиная с седьмого дня улучшение стало очевидным, но врачиха не
улыбалась в ответ на его искательные улыбки, она качала головой и говорила
не глядя в глаза: "Инфаркт очень обширный... И возраст, не забывайте..."
Он давил в себе пробуждающуюся надежду, понимая каким-о пещерным
инстинктом, что надо держать себя на самом нижнем уровне сокрушенности, и
он молился теперь, готовя себя к совершенно другой жизни. Не будем больше
жить здесь, обещал он. Уедем в твое Костылино, купим там избу, которая так
тебе понравилось, избу Соломатиных, они продадут с охотой, я уверен, и
будем там жить, я научусь плотничать, починю крышу, левый задний венец
поправлю, если он действительно сгнил, заведем кур, дрова буду
заготавливать... ты ведь так хотела этого, тебе будет там хорошо, и каждый
вечер мы будем с тобой играть в "девятку" и в "кинга"... Он так и заснул,
на коленях, уткнувшись лицом в неубранное одеяло, а рано утром, в восемь
часов раздался телефонный звонок, он вскочил, словно обожженный кнутом, и
он уже знал, кто звонит и почему......
На кладбище во время похорон светило солнце, но ветер был такой
свирепо-ледяной и беспощадный... Он простудился вдребезги. Весь. Все зубы
у него болели. И горло. И простреленный бок, и под лопаткой. Лицо
распухло, глаза сделались красными, маленькими и тоскливыми, как у
больного животного. Он и был больным животным. Робко звонила Лариска - он,
с трудом сдерживаясь, попросил оставить его одного. Звонил угрюмый Виконт,
потом приперся вместе с заранее перекошенным от сочувствия Мирлиным - он
не пустил их за порог, он хотел быть один. Он был сейчас больной или
раненый зверь, которому надо заползти куда-нибудь в чащу и там либо
выжить, либо сдохнуть, но - в одиночку, только в одиночку... Он читал
бумаги - свидетельство о смерти, документы о захоронении, - он словно
надеялся найти там нечто существенное, но не нашел ничего, кроме
отстраненно удивившей его записи о причине смерти: "атеросклероз артерий
мозга". Почему - мозга? Ведь это был инфаркт, мимолетно удивился он и тут
же забыл об этом, его вдруг потянуло читать письма, его - к ней, ее - к
нему, письма тети Лиды и других маминых подружек, которых давно уже не
было на свете, и какие-то ее записки по педагогике, и несколько вариантов
автобиографии... И вот тут ему стало совершенно невмоготу - он собрал всю
эту гору бумаги, перетащил в ванную и принялся жечь в печке-колонке - все
подряд, уже больше не читая, не желая читать, не желая ничего помнить и
узнавать......
Вот странно. Она сделала то же самое с отцовским архивом, когда
получила похоронку - сожгла все, до последнего листочка, неживая,
окаменевшая, с сухими глазами... (Испуганный и зареванный, он сидел в
дальнем углу и следил за нею, боясь подойти: в сумраке, в отсветах огня
она казалась ему деревянной и незнакомой). Интересно, что же такое она
хотела уничтожить, когда жгла исписанную бумагу? И что хотел уничтожить
он? От чего избавиться? Какой изболевшийся нерв выдернуть и самое его
место выжечь? Ответа не было. Совершался акт горя и отчаяния - несомненно,
но был ли в нем хоть какой-нибудь смысл? Ну хоть какой-нибудь?..
На третий день он вышел вечером из дому, купил пачку сигарет и
позвонил Лариске. Всю ночь (до пяти утра) они с ней ходили по кругу:
Литейный мост, мимо бывшего французского консульства (где теперь была
школа для тугоухих детей), мимо пристани речных трамвайчиков (где десять
лет назад напали на них хулиганы - случай, рассматривавшийся в качестве
кандидата на ДЕВЯТНАДЦАТОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО, но отвергнутый), по Кировскому
мосту, мимо Дома Политкаторжан, мимо "Авроры", по мосту Свободы (бывшему
Сампсониевскому, когда-то деревянному, уютному, узенькому, а теперь
железному, широкому, важному), мимо стройки (раньше, до войны, здесь стоял
так называемый Пироговский музей, огромное то ли еще недостроенное, то ли
уже разрушенное здание, в блокаду оно сгорело под зажигалками, после войны
там держали несколько тысяч пленных немцев, загадивших все анфилады, залы
и аркады самым неописуемым образом, а теперь здесь возводили новую
гостиницу), мимо желтого бесконечного фасада Военно-Медицинской Академии,
и снова - на Литейный мост... Говорили мало. Курили. Иногда вдруг ловили
взгляды друг друга, и тогда их словно бросало друг к другу - они судорожно
обнимались и стояли так по несколько минут, щека к щеке, душа к душе...
Что-то происходило в нем. (Да и в ней, наверное, тоже, но он об этом не
думал тогда совсем). Угли холодели и покрывались серым пеплом. Рану
затягивало розовой сочащейся пленочкой. Кончалась одна жизнь и начиналась
другая. Одни страхи уходили в никуда, другие приходили из ниоткуда...
Равновесие восстанавливалось...


А спустя неделю он вдруг почувствовал, что может говорить и думать о
ней совсем уже без боли, даже, пожалуй, наоборот, - он таким образом как
бы отрицал ее исчезновение и утверждал присутствие. Впрочем, анализировать
все эти ощущения ему не захотелось, надо было сначала выздороветь до
конца. Если, конечно, от такого можно выздороветь до конца. (Потом
оказалось, - можно. Не выздороветь, конечно, а перейти как бы на иной
уровень здоровья - одноногий инвалид ведь тоже может считаться и даже быть
здоровым, но - на своем уже уровне).


И еще прошел один год, но, слава богу, спокойно, без потрясений и
ударов, все успокоилось, они с Лариской поженились - тихо, без свадьбы,
только Виконт, Сеня Мирлин да Жека Малахов с Татьяной сидели за столом,
ели мясо по-бургундски, пили медицинский спирт и дружно исполняли
отшлифованный репертуар:

Если ты ешь кукурузу,
Если ты ешь кукурузу,
Если ты ешь кукурузу,
- Значит, ты ешь кукурузу!!!
Поцелуй свою тещу!
Жизнь наша сложная штука,
А-а-а-а-а!..

Ах, как давно это было! Хрущ, кукуруза, глоток свободы, оттепель...
"Один день Ивана Денисовича"... И как все навсегда миновало! Ну, может
быть, и не навсегда. В конце концов, должна же экономика... Слушай, какая
к шутам экономика? Трамваи ходят? Ходят. Чего тебе еще надобно, старче?
Водка продается?.. "Будет пять и будет восемь, все равно мы пить не
бросим. Передайте Ильичу: нам и десять по-плечу. Ну, а если будет больше,
тогда сделаем как в Польше..." Э, ничего они не сделают никогда!...
"Топ-топ, очень нелегки к коммунизму первые шаги!.." Слушайте, я вчера
стою за пивом, а там мужичонка какой-то разоряется: робя, дела наши -
кранты, с первого числа в два раза на водку поднимут, уже ценники
переписывают, я вам точно говорю! А какой-то облом двухметровый ему: не
посмеют! САХАРОВ НЕ ПОЗВОЛИТ!.. Слушай, ну чего ты орешь на весь
Карла-Маркса?.. Виконт, перестань трястись, теперь за это не сажают... А
ты знаешь, за что был сослан Овидий? Существует сто одиннадцать вполне
аргументированных версий, но скорее всего - скорее всего! - за
обыкновеннейшее недонесение... Ну, знаешь, шуточки у тебя, боцман...
Ладно, давайте лучше споем:

Помнишь, как вечером хмурым и темным
В санях мы мчались втроем,
Лишь по углам фонари одинокие
Тусклым горели огнем.
В наших санях под медвежьею полостью
Черный стоял чемодан,
Каждый невольно в кармане ощупывал
Черный холодный наган...

(...Черт его знает, ну почему вся нынешняя интеллигенция обожает все
эти уголовные романсы? Со студенческой скамьи, заметьте! Уголовников
боимся и ненавидим, а романсы поем ну прямо-таки с наслаждением!.. А это
потому, братец, что у нас народ такой: одна треть у нас уже отсидела,
другая треть - сидит, а третья - готова сесть по первому же распоряжению
начальства... Начальство не трогай! Начальство это - святое. "Нет ничего
для нашего начальника обременительнее, как ежели он видит, что пламенности
его положены пределы!"...)....

Вот подымается крышка тяжелая,
Я не сводил с нее глаз,
Ящички шведские, деньги советские
Так и глядели на нас.
Доля досталась тогда мне немалая -
Сорок пять тысяч рублей,
Слово я дал, что покину столицу
И выеду в несколько дней...

Какая, черт побери, голосина у Семки, все-таки... Слушай, Семен, ради
нас с Лариской - разразись: "Во Францию два гренадера..." И Сема не чинясь
встает и разражается. Голос его гремит так, что колыхается матерчатый
абажур, а шея его раздувается и делается кирпично-красной. И все
наслаждаются, - кроме Виконта, который терпеть не может громких звуков
вообще......
Ребята, я вчера знаете кого встретил? Тольку Костылева! Он стал как
слон. И важный, как верблюд. Знаете кто он теперь? Замзавгороно! Врешь!..
Клянусь!.. Господи! Толька - завгороно! Вы помните: "Форест, форест,
форест"?.. Еще бы не помнить! И - хором в три глотки:
- "Форест, форест, форест... Энималс, энималс, энималс... Винтер,
винтер, винтер... Он зе миддле оф зе роуд стэйс Иван Сусанин.
Немецко-фашистская гидра камз.
- Вань, Вань, вилл ю телл аз зе вей ту зе Москов сити?
- Ай донт кнов, - сэйд Иван Сусанин.
- Вань, Вань, ви шелл гив ю мени долларс!
- Ай донт кнов, - сэйд Иван Сусанин.
- Вань, Вань, ви шелл гив ю мени рублз!
- Ай донт кнов, - сэйд Иван Сусанин.
- Вань, Вань, ви шелл килл ю к чертовой матери!
- Перхапс пробабли!!!
Энд ззй килл хим. Иван Сусанин из зе нешнл хироу оф зе Совьет
Юнион!!!"...
Ах, как чудесно ржется под славные школьные воспоминания! Плевать на
все и плевать! Все как-нибудь обойдется и устроится... Нет, не все. Я с
чем угодно могу смириться. С чем угодно. Пусть они жрут, хапают, пусть
награждают друг друга и прославляют, пусть хоть лопнут от почестей. Но -
ложь, ложь! Ведь в каждом же слове - ложь, в каждой газете - ложь,
включаешь телек - ложь, открываешь любую книжку - ложь. Ложь, одна только
ложь, голая ложь, и ничего, кроме лжи!.. Нет уж, голубчики мои, голубочки!
Первое, что надо сделать в этом нужнике - объявить свободу информации. Все
заглушки, все затычки, все забитые отдушины - настежь!.. Все знаю, и без
вас: пять лет у нас все это дерьмо будет утекать через стоки, и еще пять
лет мы должны будем чистить все, и драить, и отдирать, а потом пятнадцать
лет еще учиться в унитаз гадить, в унитаз, совковое твое рыло, в унитаз, а
не рядом... Но первое - отдушину, окна распахнуть, от вони этой хоть
чуточку самую продохнуть - без ЭТОГО ничего не будет! И никогда!.. Ну,
чего ты разорался, как больной слон?.. А, да перестань ты осторожничать,
Виконт, смотреть на тебя тошнит, ей-богу - вот уж, извини, обосрался - на
всю оставшуюся жизнь... Ребята, ладно, бросьте, а эту вы помните:

Нас десять, всего только десять,
И старшему нет тридцати,
Не смейтесь, не надо, нас могут повесить,
Но раньше нас надо найти......

Это еще что такое? Это - поручик Али, начало двадцатых... Ага, помню:
ее Сашка откуда-то принес, еще в Университете. Да-а, Сашка ты, Сашка. До
чего же жалко его, ведь талантище был!.. Э, господа! Я же новую порцию
"рассыпанного жемчуга" притаранил... Давай! Народ любит "рассыпанный
жемчуг"... "На поле брани слышались крики раненых и стоны мертвецов..."
Здрасьте! Сто лет назад уже было! Старьем кормишь, начальник, не
уважаешь... "Он подвел ее к кушетке и сел на нее..." Расстрелять!.. Нет,
почему же, вполне... Подождите, вот еще: "Под кроватью лежал труп и еще
дышал. Рядом рыдала трупова жена, а брат трупа находился в соседней
комнате без сознания..." Это - да, недурно! Молодца! Хвалю... Вот еще про
труп: "Утром на пляже был обнаружен свежий труп. Труп состоял из девушки
прекрасной красоты..." Га-га-га!... Виконт, а помнишь инвентарную опись, в
пенджикентском музее: "Пункт десятый. Картина неизвестного художника.
Олень, убегающий из Сталинабадской области..." Га-га-га... "Пункт пятый.
Кинжал охотничий в ножнах. Кинжал утерян, ножны не от него..." Мальчики,
помогите стол разобрать, будем сейчас пить чай... Правильно! Будем пить
чай с блюдца и петь народные песни - это будет у нас чистая, трезвая,
истинно русская жизнь! "По реке плывет топор с острова Неверова. И куда же
ты плывешь, железяка херова?.." О, этот яркий солнечный мир частушки -
абстрактный, словно живопись Сальвадора Дали: "На горе стоит кибитка,
занавески новеньки. В ней живет интеллигент, его дела фуевеньки!.."
Слушайте, что это у вас за манера образовалась - материться при
женщинах?.. А это такая новейшая московская манера: целоваться при встрече
и материться при женщинах... И через посредство женщин!.. То есть как это?
Ну, когда женщины сами матерятся... Семен, Семка! А ну давай грянем
мамину, любимую:

- Ой ты гарный Семенэ, приди сядь биля менэ,
И коровы в менэ е, сватай менэ, Семенэ!
И коровы в менэ е, сватай менэ, Семенэ!
- На що ж менэ ти коровы, як у тебэ рыжи бровы!
А як вот визму в одной Леле, тай то будэ полюбовэ!.....

Ах, Клавдия Владимировна, матушка наша! Она ж - певунья была, эх!...
Да! Как вы с ней, бывало, на два голоса! А?..

- Ой ты гарный Семенэ, приди сядь биля мэнэ,
И кожухи в менэ е, сватай менэ, Семенэ!
И кожухи в менэ е, сватай менэ, Семенэ!
- На що ж менэ ти кожухи, як у тебэ длинны вухи!
А як вот визму в одной Леле, тай то будэ полюбовэ!.....

А какие пироги пекла! Оладьи какие, с абрикосовым вареньем!.. Да
разве наши, нынешние, такое могут?.. Куда им! Не та школа...

- Ой ты гарный Семенэ, приди сядь биля мэнэ,
Карбованци в менэ е, сватай менэ, Семенэ!
- Карбованци в тебэ е?! Ах ты душка мое!..


Разошлись в три ночи. У самого дома Сема Мирлин поймал такси и
обратился к шоферу с историческим вопросом:
- Вилл ю телл аз зе вей ту зе Москов сити?
А Жека с Танькой, в ожидании конца переговоров, стояли в обнимку с
Виконтом и тихонько выводили - с чувством глубокого удовлетворения:

...Когда мы все уже лежали на панели,
Арончик все-таки дополз до Розанелли
И ей шепнул, от страсти пламенея:
"О Роза, или вы не будете моею?..."



    2



И вот нежданно-негаданно настало время ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОГО
ДОКАЗАТЕЛЬСТВА. У него, бывало, и раньше побаливала печенка - на Кавказе
однажды так схватило, что он не чаял живым остаться, - однако все
кончалось до сих пор без тяжелых последствий. Английская соль помогала,
нош-па, а еще он приспособился сахарный песок жрать во время приступов.
Мама сказала как-то: "Печенка сладкое любит", вот он и взял в обыкновение,
- как прихватит (после выпивки, после жирного-жареного, а иногда и просто