- Хорошо, - сказал он послушно. - Жду.
Надо было еще разок попробовать просчитать ситуацию. В одиночку. Без
Эдика. Без Кузьмы Иваныча. Без Николаса. Без команды, которую он любил
сейчас больше всего на свете. (Без ансамбля. Сам, бля. Один, бля...). Без
знаменитого своего Министерства Проб и Ошибок, дороже которого ничего у
него никогда не было и быть не могло... Где-то я просчитался, подумал он.
Чего-то очень важного я не понял вовремя (давно, очень давно!), и именно
поэтому оказался сегодня в этой холодной луже....
"Колбаса из человечины..." Нет, это не то, это лишь фигура речи.
Что-то другое он сказал мне давеча. Не давеча, конечно, а много лет назад,
когда ничего еще не было решено, когда все еще только начиналось и ничто
еще не выглядело окончательным. (У президента Красногорова - начиналось, а
у член-кора Киконина уже все решено было и шло полным ходом)....
"Предназначение даруют боги. И тот, кто получил этот дар, сам
становится одним из них... Ты даже и представить себе не можешь, мой Стак,
какая это редкая вещь - ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ!.."...
Виконт, дружище, ты остался теперь у меня один. Как же так могло
случится, что ты оказался среди моих недругов? Да, ты не друг
человечества, ты враг его врагов. Но ведь и я - тоже! Как мог оказаться
между нами генерал Малныч - спиной к тебе, лицом ко мне - скуластым своим
холуйским ликом прохиндея и лжеца?.. И почему мой дар богов бессилен
против него?..
Он не видел ответа.
Строго говоря, он и вопроса не видел толком. Происходило нечто
смутное, необъяснимое и скользкое, как кусок льда. Он давно отвык от
такого - он стал избалован. Он чувствовал себя непривычно старым, слабым и
бессильным. Он был сейчас - Черномор без бороды. Это было мучительное и
тошное ощущение, какое бывает в дурном сне, когда силишься и никак не
можешь проснуться...
Он прислушался. Какой-то хруст послышался вовне и сзади. Словно
расправляли там мятый пластикатовый плащ. Кто сейчас помнит, что это
такое: пластикатовый плащ? Впрочем, Ванечка прав: лучше это, чем сиреневые
кальсоны... Плащ еще раз хрустнул, и вдруг кто-то засмеялся рядом. Кто-то
незнакомый. Не Ванечка....
Он шарахнулся, ударившись головой о стекло правой дверцы: через
левую, мерцая исподлобья красными угольками, на него смотрел баскер.
Было мгновенное удушье ужаса. Судорога, свернувшая душу в крючок.
Безумие, оцепенение, потеря себя. Баскер все смотрел, неподвижный, словно
мрачный эскиз Франсиски Гойи, и такой же неправдоподобный....
Говорили, что они обладают взглядом василиска - под таким взглядом
намеченная жертва превращается в мягкий камень. Она теряет голос, и кровь
у нее останавливается. Говорили, что некоторые из них делают так:
откусывают человеку ноги и уходят прочь на денек-другой, а когда
возвращаются, едят труп, уже тронутый разложением. Говорили: им, на самом
деле, не нравится убивать, они не любят свежатины. Говорили: хорошо успеть
застрелиться, если не видно другого выхода...
Первый шок его прошел, он был весь в ледяном поту, но уже все понимал
и снова стал собой. Он снова был старый, обуреваемый гордыней, желчный и
властный человек, привыкший подчинять и отвыкший подчиняться. Он не хотел
ни умирать мучительно, ни стреляться во избежание мук. Он хотел жить. (Как
много потерь за одни только сутки!.. Проклятая ночь. Проклятая
невезуха...) Он, не глядя, не отрывая глаз от мрачного видения за стеклом,
протянул руку и откинул крышку "бардачка". Пистолета на месте не
оказалось. Прапор успел-таки попользоваться. (По мелочам...) Впрочем,
пистолет все равно был газовый - парализатор НП-04, удобный и милосердный,
но против баскера такой же бесполезный как и самый современнейший ОСА...
(Сколько потерь. Сколько невозвратимых потерь за одну только ночь!..)
Сволочь, прошептал он баскеру одними губами. Ненависть вдруг налетела, как
приступ неудержимой рвоты, и разом забила все остальное - боль, плач,
страх. Он пошарил под сиденьем, где у него была заначка... не у него,
собственно, а у Ванечки, который всегда полагал, что береженого бог
бережет, и держал там в тайне от всего света осколочную гранатку - "на
всякий пожарный и при условии, что".
Гранатки глупый прапор не нашел, и теперь он сжал ее в кулаке, зубами
выдернул чеку и потянулся свободной рукой к кнопке - опустить переднее
левое стекло.
Но баскера уже не было - белесый туман стоял там снаружи и мелкими
каплями садился на стекло.
Сволочь умная. Я ж тебя!.. Он выбрался наружу и осторожно пошел
вокруг машины, держа гранатку в отведенной руке, готовый бросить или, по
меньшей мере, просто разжать пальцы. Он шел сквозь туман, сделавшийся
вдруг совершенно непроницаемым. Ничего не было видно. Совсем. Только
подфарники да стояночные огни тускло светились, не освещая, ничего, кроме
пустой мглы.
Он обошел машину и увидел: распахнутый багажник, тусклый свет внутри
и Ванечку, который лежал там неподвижно и смотрел ему в лицо. Ванечка был
совсем маленький. Черная, липкая, поблескивающая лужа окружала его,
заливши внутри багажника все, что там было. Ванечка был в сознании, но
молчал. У него не было ног.
Потом он заговорил. Голос у него был - как зудящая струна.
- Хоз-зяин-н-н... - прозудел он. - Добей... те... - и умер.
Он увидел, как жизнь ушла из черных неподвижных глаз и как обмякло
тело, которое только что было пружиной, взведенной болью и ужасом до
последнего предела.
Несколько секунд он стоял неподвижно.
(Он никогда не умел обращаться с мертвыми. Десятки людей проводил он
ТУДА, но так и не научился: склонить голову; прикоснуться губами к
ледяному лбу; подняться с колен и снова склонить голову... Все это
казалось ему - театром. Дешевой самодеятельностью. Все это была показуха -
неизвестно, для чего и перед кем).
Потом он протянул руку, свободную от гранаты, и потрогал шею Ванечки,
там, где должна была пульсировать жилка. Шея была теплая, чуть липкая, но
жилки уже не было. Ванечки больше не было здесь. И никогда не будет.
Он захлопнул крышку багажника и вдруг - словно очнулся. Окружающий
мир, только что существовавший отдельно и как бы вдалеке, обрушился на
него без пощады и милосердия. В этом мире (кроме ледяного тумана) был
ледяной холод с ветром, ледяное безнадежное одиночество и мертвенная вонь
потустороннего зверя, который только что был здесь и, может быть,
оставался где-то неподалеку: смотрел, ждал, оценивал, решал...
Он ощутил дрожь, пробивавшую его от пяток до макушки. Судорогу,
которая сводила руку с гранатой. Металлический привкус от чеки, все еще
зажатой в зубах. Он ощутил себя и вспомнил, что именно ему надлежит сейчас
делать.
Чеку поставить на место он не сумел. Пришлось ее выбросить.
Взведенную гранату он решил нести с собой. На всякий случай. И не против
баскера - он вдруг сделался уверен, что зверь ушел, что нет его здесь
больше, что вернется он сюда теперь только через пару дней, - стальными
когтями вспороть сталь багажника и добраться до того, что находится
внутри. Уже только для того, чтобы помешать этому, надлежало сейчас:
заставить себя, в очередной раз одолеть себя - идти, брести, ползти, если
понадобится, искать людей, любых, каких угодно, но желательно, все-таки, -
своих.
Он шел медленно, почти не чувствуя вялых своих закоченевших ног,
которыми неуверенно, как слепой, нащупывал под собою бетонку, не видя
почти ничего перед собою, выставив вперед свободную руку и бережно спрятав
на груди кулак с гранатой. Он не думал ни о чем. Если бы он сумел каким-то
образом вернуть себе способность размышлять, он наверное, думал бы только
о том, что эта ночь - проклята и ее ему ни за что не пережить.
Страх тихо глодал его, и он пел: "Куковала та сыва зозуля...
ранним-ранцем да ой на зари..." Он пел, стараясь подражать интонациям
мамы, он не знал украинского, он просто помнил все это наизусть - и слова,
и мотив, и интонации. "Ой заплакалы хлопцы-молодцы... гей-гей, тай на
чужбине, в неволи-тюрмы..." Здесь он забыл слова и начал сначала. Он
верил, что это должно ему помочь. Страх в нем уже сделался сильнее
рассудка.
И ничего не происходило. Видимо, заклинание имело силу.
Потом, когда туман вдруг начал рассеиваться, когда проявилась на небе
и повисла над черной стеной зарослей обгрызенная мутная Луна, он - ни с
того ни сего - вспомнил давно сочиненную им и давно забытую песенку на
какой-то туристский мотивчик:

На небе озеро Луны блестит, как алюминий,
Кругом медведи и слоны, а мы - посередине......

Почему там оказались вместе медведи и слоны? Кто такие эти "мы"?
Когда-то песенка эта была совершенно конкретна, он это ясно помнил, но
теперь все стерлось, все выветрилось, все стало - ни о чем. Или - о чем
угодно. Например, о нем. Об этой бетонке. Об этом тусклом огрызке
космической беды над косматыми зарослями. И о самих этих зарослях, где
водится кое-что похуже медведя, хотя, слава богу, и поменьше слона...

Ни крошки десять дней во рту, собак давно поели
- Идем к Медвежьему хребту четвертую неделю....

Какие собаки? Охотничьи? Или упряжные?.. Где он - этот Медвежий
хребет (а также послушно всплывающие по ассоциации: Вшивый Бугор,
Грибановская Караулка, Сто Вторая Разметка)?.. В каком году, хотя бы,
вспомнить, все это было?.. Я никогда в жизни не ходил на охоту. Сашка
Калитин был у нас охотник, но большей частию - на уток да глухарей, причем
тут медведи?..

Мой друг, голодная свинья, намедни плюнул в душу:
Стрелял в слона, попал в меня, и целится покушать....

А что если это - про нас с Виконтом? Он ухмыльнулся и вдруг снова
почувствовал фальшивые свои усы - мокрую вонючую паклю под носом. "Стрелял
в слона, попал в меня..." Недурно. В этом явно что-то есть. Виконт всегда
считал, что наше воображение больше нашего мира: все, что придумано, -
существует. Каждый стих - вместилище Истины. Просто нам не всегда дано
понять, какой именно и о чем... Мы ведь знаем гораздо больше, чем
понимаем. Это и беда наше и счастье в одно и то же время...

Тускнеет золото костра, дымит и угасает.
Дожить бы, братцы, до утра - мой друг меня кусает!.....

Вот уж это - точно. Как закон природы. Ни убавишь, ни прибавишь:
кусает. Не надо, Виконт, попросил он. Я все равно с тобой, я - твой
навсегда. Хотя гадюшню эту твою, если Бог даст, расточу. Потому что -
нельзя. Потому что есть вещи, которые - нельзя. Есть вещи, которые нужно,
очень нужно, но в то же время душераздирающе нельзя. Мы не всегда умеем
объяснить. Понять. Сформулировать. Надо стараться. Обязательно надо
стараться. Но даже если ни понять, ни сформулировать не удалось, надо
почувствовать (просто грубой шкурой души): это - нельзя.
Песня его кончилась. Он начал ее сначала, пропел всю подряд почти в
полный голос, а когда она кончилась вновь, пошел дальше один, без песни.
Видно было все как на ладони. Туман остался позади, впереди оставалась
всего лишь обыкновенная тьма с мелким снежком, а Луна, хоть и побитая
своими годами, как валенки - молью, светила недурно, и позволяла выбрать,
куда надо ставить ногу (полумертвую, с больным раздавленным коленом), а
куда - ни в коем случае. Тапочки он потерял, ноги были босы, он не знал
этого...
Теперь он освоился здесь, как всегда осваивался - везде и в любой
ситуации, и знал, что пройдет ровно столько, сколько понадобится, и никому
не даст себя остановить, и ничему. Он всегда стремился быть честен и в
первую очередь - с самим собой. Он знал себя, как довольно черствого, не
столько доброго, сколько порядочного человека, не умеющего и не желающего
обманывать и придающего этому обстоятельству чрезмерно большое по
всеобщему понятию значение. Однако, честность - есть валюта
нравственности. Политика этой валюты не принимает, у нее своя валюта, но
до тех пор, пока миром будут править бесчестные или, в лучшем случае,
умеренно честные люди, до тех пор мир будет бесчестным или, в лучшем
случае, умеренно (по обстоятельствам, от случая к случаю, если это полезно
для дела, деван-лез-анфан, для прессы и телевидения) честным. Или - или.
Виконт, разумеется, относится сейчас и всегда относился к этой идее
скептически. Честность - это нечто вроде ума у красивой женщины: неплохо,
но любим мы ее не за это... Виконт циник. Но он - ученый. Он знает цену
честности. Он знает что честность не имеет цены. Как жизнь. Она просто или
есть, или ее нет. Она самоценна...
Он опомнился. Что со мной? С кем я говорю? Или это не я... Но кто-то
же был рядом только что. Сидел в кресле и смотрел на огонь сквозь длинный
стакан со скотчем...
Ничего не происходило вокруг. Он шел. Он передвигал ноги с
раздавленными коленями, лающими и воющими болью. Он почти ничего не
помнил, он забыл о Николасе, о Ванечке, о Майкле... и уж разумеется, он
совсем, начисто, забыл о тех незнакомых людях, которые этой ночью были так
или иначе "уговорены"... Он ясно помнил только, что: если впереди
покажутся неизвестные, надо броситься в кусты, а когда это не поможет, -
разжать пальцы правой руки; если же впереди покажутся фары и проблесковые
маячки, это будет Кронид - надо тогда выйти на середину дороги и сделать
руки крестом... Он только не был уверен, что у него хватит силы сделать
руки крестом. И он очень сомневался, что сумеет при необходимости разжать
пальцы - если быть до конца честным, он был даже уверен, что НЕ сумеет
этого сделать......
Фары появились неожиданно и совсем близко. Он очнулся, кинулся к ним,
замахал свободной рукой. Низкая горячая машина с ревом и скрежетом
тормозов вильнула, словно отшатнувшись от него с отвращением, и промчалась
мимо, он никого не успел заметить в салоне, а следом ревела и перла вторая
- маленький штабной БТР, подарок прежнего министра обороны - набитая
ребятами Артема, слепая и глухая в своей зеленой мокрой броне, вонючая в
облаке выхлопов и горящих покрышек...
Его отбросило воздухом, он не сумел удержаться на ногах и упал на
бетон, не почувствовав боли и даже не поняв, что упал.


(- Алкаши, Богом проклятые, - нервно сказал Кронид, сидевший за рулем
"паккарда". - Я же его чуть не убил, подонка...
- А может быть, он хотел, чтобы его убили? - проворчал Артем, мрачно
грызя мундштук с сигаретой. - Видел он какой?
- Какой?
- Патлатый-усатый. Из психушки явно бежал. Смерти искать.
А Кузьма Иванович проговорил меланхолично: "Все умрем". Это
прозвучало у него как прогноз, но никому и в голову не пришло, насколько
этот прогноз получился краткосрочный.
- Черт, опаздываем, - сказал Кронид.
- А чего ты беспокоишься? - спросил Кузьма Иваныч. - Он же у нас -
заговоренный?
- Береженого Бог бережет.
- Да его и так Бог бережет... - заметил Кузьма Иванович, а Динара
вдруг, впервые за все время, сказала с заднего сиденья незнакомым, словно
сорванным, голосом:
- Да перестаньте вы болтать!..
И тут все они увидели на обочине "адиабату" с распахнутой правой
дверцей.)


Ничего этого он не видел и не слышал. Он не мог бы этого услышать
даже если бы находился совсем рядом с ними, в ихнем салоне, под
капельницей и с кислородной маской на лице. Ему казалось, что он сидит на
старом полуразвалившемся стуле, в маленькой четырехметровой комнатенке
Виконта, рядом с самим Виконтом, копающемся в древней чаше, полной
курительных трубок, антикварные бокалы отсвечивают рубином (или топазом),
позади половина жизни, впереди - другая, полная скрытого смысла, и Виконт
говорит в своей обычной пренебрежительной манере: "Можно знать свое
предназначение и - не понимать его. Так даже лучше, ибо сказано: Я
ВСПОМИНАЮ СОЛНЦЕ... И ВОТЩЕ СТРЕМЛЮСЬ ЗАБЫТЬ, ЧТО ТАЙНА НЕКРАСИВА. Тайна
некрасива, мой Стак. Тайна всегда некрасива. И если ты хочешь иметь
дешевую колбасу, тебе придется делать ее из человечины..."
Нет! - сказал он решительно, и в ту же секунду маленькое, почти
микроскопическое, пятнышко омертвленной ткани Варолиева моста остановило
его дыхание....
Пальцы сожми, успел он подумать беспорядочно, уже задыхаясь, уже
совсем без воздуха. Крепче. Виконта не задеть... Пальцы.