Страница:
Писал Несмелов отнюдь не одни стихи, он писал, как обмолвился в стихотворении конца 20-х годов, "рассказы и стихи в газете". Причем прозу он писал тоже с юности, -- напомним, московские "Военные странички" 1915 года в основном из репортажно-беллетризованной фронтовой прозы и состояли. Стихи Несмелов писал как поэт, прозу -- как журналист, и трудно представить его сочиняющим какой бы то ни было рассказ иначе, как для печати. Об участи эмигрантского писателя Несмелов обмолвился в отрывке из несостоявшегося романа "Продавцы строк" ("Ленка рыжая"), обмолвился об "убогой и скудной жизни, служа которой люди отказываются даже от самого последнего, от своих человеческих имен, и облекают себя в непромокаемый макинтош псевдонимов". Между тем образования он в жизни недополучил, точней, получил он его ровно столько, сколько могло оказаться у выпускника Нижегородского Аракчеевского корпуса. Его попытки писать на сюжеты древнеримской истории не совсем ловко читать -- снова и снова повторяемый пересказ "Камо грядеши" Генрика Сенкевича утомит кого угодно. Но когда материалом этих рассказов был собственный жизненный опыт Несмелова -- тут его талант поднимался до больших высот. Причем единственная книга его прозы ("Рассказы о войне", Шанхай, 1936), вместившая шесть новелл, отразила лишь одну грань его дарования, да и отбор в ней был почти случаен -- кроме, пожалуй, уже почти превратившегося в классику военной новеллистики рассказа "Короткий удар".
Московское кадетское детство, окопная война, восстание юнкеров в Москве, Ледовый поход, Приморье времен ДВР и первых лет советской власти, наконец, быт изрядно захолустного Харбина (который в первые годы даже трудно было назвать эмигрантским -- просто кусок старой русской провинции), -- все шло в дело. Притом пережитое самим Митропольским в этих рассказах резко отлично от знаемого по чужим рассказам или вымышленного: "свое" повторялось много раз, ибо дара писателя-фантаста Несмелов был лишен начисто. Даже дата гибели одного из героев в рассказе "Два Саши" -- это дата ранения самого Митропольского: "И был он убит 11 октября (1914 г. -- Е.В.) под Новой Александрией, когда русские войска переходили через Вислу, чтобы затем отбросить врага до самого Кракова" ("Луч Азии", 1939, No 12, с.9). Впрочем, на роль "фантаста" среди прозаиков русского Китая мог претендовать разве что Альфред Хейдок, да и то лишь до встречи с Н.Рерихом в 1934 году, после этого проза Хейдока из художественной превратилась в чисто теософскую. Николай Байков, как в прежние годы, оставался блистательным писателем-анималистом, из младших прозаиков выделился Борис Юльский -- но тоже в первую очередь как "Джек Лондон русского Китая", в его рассказах тигров не меньше, чем людей. Несмелов же в мемуарной повести "Наш тигр" порадовался именно тому, что никакого тигра в тайге так и не встретил. Ему хватало собственной судьбы, его тревожила прошлое, он повторялся, но трижды и четырежды рассказав одну и ту же историю, иной раз вдруг создавал настоящий шедевр: похвалы Голенищева-Кутузова имели под собой почву. Пусть через силу и по необходимости, но из Несмелова вырос незаурядный новеллист: примерно треть выявленного на сегодняшний день его прозаического наследия составляет в нашем издании второй том. Таким рассказам, как "Всадник с фонарем", впору стоять в любой антологии русской новеллы ХХ века, -- между тем именно этот рассказ (как и еще более двадцати) переиздается в нашем издании впервые.
К началу 1930-х литературный авторитет Несмелова в русских кругах Китая был весьма велик, но обязан он ими был совсем не книгам, вышедшим еще в России, о них мало кому было известно вообще: популярностью пользовались в основном его публикации в периодике и книги, изданные уже в Китае. Но у Несмелова действительно сложилась репутация поэта -- почти единственного в Китае русского поэта с доэмигрантским стажем: уехали в СССР Сергей Алымов, Венедикт Март, Федор Камышнюк, -- некоторые умерли, к примеру, Борис Бета или Леонид Ещин, друг Несмелова, которого тот сделал героем нескольких рассказов, на смерть которого написал одно из лучших стихотворений. Остальные поэты с "доэмигрантским" стажем в Китае пребывали в почти полной безвестности -- Евгений Яшнов (1881-1943), живший литературными заработками с 1899 года, Александра Серебренникова (1883-1975), больше известная очень слабыми переводами из китайской поэзии, наконец, старейший среди них Яков Аракин (1878-1945/6), печатавшийся с 1906 года, но в Харбине никем всерьез не принимавшийся. Один Василий Логинов (1891-1945/6), печатавшийся с 1908 года, как-то мог бы конкурировать с Несмеловым... если бы у этого запоздалого наследника музы Гумилева было больше таланта.
Не стоит, впрочем, преуменьшать культуру Несмелова: хотя иностранные языки со времен кадетского корпуса поэт и подзабыл, в одежды певца "от сохи" (или даже "от револьвера") он никогда не рядился. При анализе его поэмы "Неронов сестерций" выявляется основательное знакомство автора не столько с русским переводом "Камо грядеши" Сенкевича, сколько с "Жизнью двенадцати цезарей" Светония, с писаниями Тацита, -- читанными, конечно, тоже в переводе на русский язык, но и это для поэта-офицера немало. В работе над "Протопопицей" Несмелов, которого навела на тему "огнепального протопопа" история его ссылки в Даурию, прослеживается не только "Житие" Аввакума, но и другие писания XVII века -- письма "пустозерских старцев", сторонние исторические источники. Причем с годами тяготение к культуре росло; Несмелов перелагал "своими словами" Вергилия, переводилл с подстрочников, которые делала для него добрейшая М.Л.Шапиро (в будущем -- узница ГУЛАГа) Франсуа Вийона: и это не в пронизанной культурными традициями Западной Европе, а в заброшенном (с точки зрения точки Европы) на край света Харбине.
Однако именно ко времени японской оккупации Маньчжурии русская литература Китая получила мощное подкрепление, причем не только в области поэзии. Сравнительно молодой казачий офицер, хорунжий Сибирского казачьего войска Алексей Грызов, -- как и Несмелов, ушедший из Владивостока в эмиграцию пешком, -- взявший литературный псевдоним по названию родной станицы -- Ачаир, организовал в Харбине литературное объединение "Чураевка", получившее свое название от фамилии Чураевых, героев многотомной эпопеи сибирского писателя Георгия Гребенщикова. Ачаир выпустил первую книгу стихотворений в Харбине в 1925 году, дав ей одно из самых неудачных в истории русской поэзии названий -- "Первая". Поэтом он был не особенно ярким и на редкость многоречивым, но организатором оказался хорошим. Именно в "Чураевке" получили первые затрещины и первые -- скупые -- похвалы молодые харбинские поэты, о которых помнит ныне истории русской литературы. Молодые "чураевцы" -- либо харбинцы, либо люди, привезенные в Китай в детском возрасте, как Валерий Перелешин -- были в среднем лет на двадцать моложе Несмелова. Он годился им в отцы, в учителя. Поэтесса и журналистка Ю.В.Крузенштерн-Петерец в статье "Чураевский питомник"* писала о "чураевцах": "...у них были свои учителя: Ачаир, Арсений Несмелов, Леонид Ещин..." На деле было все же несколько иначе, от роли "арбитра изящества" на харбинском Парнасе Несмелов уклонялся категорически, хотя и рецензировал издания "чураевцев", как их газету, так и их коллективные сборники и немногочисленные авторские книги, когда таковые стали появляться, -- и тем более не отказывал поэтам в личном общении. Та же Ю.В.Крузенштерн-Петерец отмечала: "Поэзию Несмелов называл ремеслом, а себя "ремесленником" (явно под влиянием любимой Цветаевой). Именно ремеслу молодежь могла бы и поучиться, если бы хотела. Однако для харбинской молодежи, как и для читающего русского Парижа, Несмелов был слишком независим. Над последней строфой его поэмы "Через океан" кто только не потешался, -- но пусть читатель глянет в текст, вспомнит последние полтора десятилетия ХХ века, и скажет -- был ли повод для смеха, и кто же в итоге оказался прав.
К сожалению, большинству "чураевцев" поэтическое ремесло, даже если оно давалось, удачи не принесло, всерьез в литературе закрепились очень немногие. Те, кто позднее -- через Шанхай -- возвратились в СССР, обречены были радоваться уже тому, что местом поселения им определяли не глухую тайгу, а Свердловск или Ташкент; авторская книга стихотворений из чураевских возвращенцев вышла, насколько известно, у одной Лидии Хаиндровой в Краснодаре в 1976 году. Чаще других из молодых поэтов наведывался к Несмелову, пожалуй, Николай Щеголев (1910-1975), умерший в Свердловске, лишь незадолго до смерти предприняв безрезультатную попытку вернуться к поэзии. Несколько раз посещал его Валерий Перелешин, которому Несмелов предрекал блестящее будущее, -- что в известном смысле и сбылось, хотя очень поздно: судьба забросила Перелешину в Бразилию, где он на десять лет замолк, и лишь в 70-е, особенно же в 80-е годы вышел в первый ряд поэтов русского зарубежья. Но сам Перелешин считал, что на путь в поэзию его благословил именно Несмелов.
Он пишет: "Кажется, только один раз Несмелов был в доме у меня -- в доме моей матери в Мацзягоу <...>. В тот раз Несмелов, прислонившись к чуть теплому обогревателю (из кухни) читал нам свои "Песни об Уленспигеле" -- читал просто, без актерской аффектации, ничего не подчеркивая. Его чтение стихов я слышал еще раз или два -- на торжественных собраниях, которыми "Главное Бюро по делам Российских Эмигрантов в Маньчжурской Империи" чествовало победителей на литературных конкурсах. Но лично его не любили ни редакторы, ни примазавшиеся к японским хозяевам русские эмигранты: слишком он был независим, слишком сознавал собственный вес, казался надменным"*
Насколько близки были к Несмелову другие поэты Чураевки -- Лариса Андерсен, Михаил Волин, Сергей Сергий, Георгий Гранин, Николай Петерец, Владимир Померанцев, Владимир Слободчиков и т.д. -- сказать трудно; впрочем, Волин опубликовал воспоминания о Несмелове*, но ничего принципиально нового не сообщил. Когда, в противовес "Чураевке", в Харбине возникло другое объединение -- "Круг Поэтов", Несмелов остался в стороне и от него. По крайней мере, до 1940 года "организованным" воспитанием молодежи Несмелов пренебрегал.Позже ситуация изменилась, но это уже были годы второй мировой войны, совсем иные годы.
Покончили с собой в 1934 году в харбинском отеле "Нанкин" Гранин и Сергин. Десятью годами позже умер от воспаления легких в Шанхае Николай Петерец. Умерли -- в Кемерово в 1985 году совсем выпавший из литературы Владимир Померанцев; в Аделаиде в 1997 году -- Михаил Волин, удержавшийся в изящной словесности, но лишь едва-едва, -- впрочем, оставил краткие мемуары о "Чураевке". Встретил в Москве в добром здравии наступление XXI века Владимир Слободчиков -- видимо, поэзия все-таки не обязательно ведет человека к скорой смерти. Где-то в США доживает век младший брат Валерия Перелешина, Виктор Ветлугин, давно забросивший стихи; на юге Франции, в Иссанжо, живет Лариса Андерсен -- если и не пишущая теперь, то оставившая свой след в литературе. По одиночке они создали очень мало, как цельное явление память о "Чураевке" будет жить по крайней мере в истории. Вспомнится и то, что из нее вышел Валерий Перелешин, что на ее заседаниях бывал Арсений Несмелов.
А Несмелов коротал свои поздние харбинские годы не за одной лишь литературной поденщиной, не только за серьезной поэзией, прозой, критикой или даже статьями по стиховедению: в свободное время, пыльным харбинским летом, он предавался любимому занятию: на "движимой собственности" (выражение самого Несмелова), на лодке "Удача" уплывал он по Сунгари подальше от Харбина и ловил рыбу вместе с другом -- Николаем Гаммером*, служившим в харбинской газете "Заря", и "Герасим Антипас"* помогал скоротать оставшееся время. Зимние будни, были, конечно, не так хороши: тут была сплошная журналистка, деловая и дружеская переписка, редчайшие встречи с очень немногими боевыми друзьями (см. стихотворение "В гостях у полковника") -- и собственно литературой, вперемежку с поденщиной. Будни эти были полны еще и одиночеством. Очередной брак его, с Анной Кушель, видимо, не только по вине поэта распался, друзья и ровесники исчезали один за другим -- из Харбина, из Шанхая, из жизни. Много было и недругов: даже почти беспрепятственно печатавший его стихи, рассказы и рецензии главный редактор "Рубежа" М.С.Рокотов (Бибинов) откровенно признавался, что стихи Несмелова ему не нравятся, а как человек он ему просто неприятен -- "циник". Впрочем, более проницательная Ю.В.Крузенштерн-Петерец в цитированной ваше статье отмечала: "...под маской циника Арсений Несмелов прятал в себе романтика: романтик в нем никогда не умирал". А Несмелов, вступивший в последнее десятилетие своей жизни, отлично знал, что как поэт он состоялся, а больше... больше ничего не будет Как сказал он сам Е.А. Сентяниной в конце войны: "Ничего больше не будет. Субмарина затонула", -- имея в виду свое стихотворение из последней книги. Тем не менее, погружаясь в последние пропасти отчаяния и явно предчувствуя, что отсрочка на исходе, он не переставал писать.
Одно время его обуяли "бонапартистские" иллюзии. Ему мерещилось, что в СССР рано или поздно кто-нибудь из новоявленных "маршалов" возьмет да и смахнет Сталина, как фигурку с шахматной доски. Талантливый прозаик Борис Юльский, которого еще предстоит открывать нашему читателю, ровесник чураевцев и тоже жертва сталинских лагерей*, нередко повторял строфу Несмелова:
Тени смерти носятся недаром
Над рекою Стикс.
Дай Ты, Боже, силы командарму,
Командарму Икс.
Старые выходцы из Харбина говорят, что стихотворение было длинней, называлось "Командарм Икс"* и было посвящено фюреру ВФП Константину Родзаевскому. На командарма Родзаевский едва ли тянул, а вот какой-нибудь "Маршал Свистунов"... Именно из таких иллюзий родился одноименный рассказ, который у нынешнего читателя неизбежно вызовет грустную улыбку, настолько нереально выписана Несмеловым гостиная маршала, где за тарелкой борща обсуждаются новейшие стихи Пастернака, где готовится военный заговор, -- но есть в этом же рассказе и крайне важный для понимания несмеловских мыслей разговор маршала со священником, которого неверующий маршал везет в подмосковное Пушкино к умирающей матери:
"-- Но "я"-то мое, если меня, например, расстреляют, не будет ведь существовать...
Тут уж вера. Я скажу: "Будет!".
-- Чтобы гореть в огне вечном; -- перхнул маршал снисходительным смешком.
Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго.
-- Если вас расстреляют -- нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет".
Имел в виду Несмелов Блюхера, Тухачевского или еще кого-либо из реальных маршалов (рассказ опубликован в печально памятном 1937-м) -- не играет роли, получился все равно типичный эмигрантский лубок на советскую тему. Однако ценность рассказа не ограничивается явно автобиографическими описаниями подмосковного Пушкина и обрывками воспоминаний и подавлении восстания юнкеров в Москве. Здесь важна мысль о том, что бывший кадровый офицер действительно не боялся насильственной смерти, он знал, что она-то и смывает грехи "вольные и невольные". Сейчас, когда со дня рождения Николая Гумилева давно идет второе столетие, теряет важность вопрос о том, участвовал ли Гумилев в каком-то заговоре и вообще -- был ли заговор. Важно то, что Гумилев был расстрелян. Примерно такой видел Несмелов и свою смерть. Почти такой она и оказалась.
* * *
Японская оккупация 1931 года стала началом конца русской культуры в Харбине, но еще очень отдаленным ее началом. В 1934 году Япония вынудила Советский Союз продать ей КВЖД -- в итоге все советские работники железной дороги должны были вернуться домой, где вскоре чуть ли не поголовно были репрессированы. В самом Харбине постепенно ликвидировалась с огромными усилиями созданная русская образовательная система, что, как пишет В.Перелешин в своих воспоминаниях, было "частью политики оккупантов в Маньчжурии". Оставались без работы профессора (иные -- с очень громкими именами), теряли надежду на высшее образование студенты. Неуклонно сокращалось число рабочих мест, на которых могли быть заняты русские, в большинстве своем не знавшие ни японского, ни китайского (нередко и английского) языков. Русские понемногу стали уезжать из Харбина -- в Тяньцзинь, в Пекин, но чаще всего в огромный и многоязычный Шанхай, где уже пел Вертинский, и флаг советского консульства соблазнял слабые души "возвращением на Родину". Там количество русских периодических изданий не падало, а росло, хотя по бедности шанхайские журналы гонораров почти не платили, -- но там к причалам швартовались океанские пароходы, жизнь не была ограничена русско-китайско-японским миром, там была хоть какая-то надежда на будущее, и те, кто знал английский язык хотя бы немного, могли заработать на чашку-другую риса с морской капустой и соей, на койку где-нибудь на чердаке, -- и хотя бы не перекликались хунхузы в окружающих город зарослях гаоляна, как это было в Харбине, -- словом, не так сильно слышался запах крови, огня, войны, вот-вот готовой грянуть от Британских морей до Пирл-Харбора.
Но Харбин, город с маньчжурским названием*, построенный на китайской земле русскими руками, все еще оставался русским городом, все еще выходили еженедельный "Рубеж" и ежемесячный прояпонский "Луч Азии", да и другие русские периодические издания, где публиковались произведения многих авторов, к этому времени Маньчжоу-Го покинувших. Но жизнь становилась все тяжелей. Вот что вспоминает о последних годах японской оккупации Харбина, очевидец, русский писатель, умерший в начале 1990-х годов, в письме к автору этих строк: "Начиная с 1940 года все мы там стали жить тяжело и безобразно, главным образом в моральном плане. Но и материально было нелегко. Хлеб -хоть наполовину из гаоляновой муки -- , люди получали по 500 граммов ежедневно на едока (по карточке, разумеется). Давали крупу, зернобобовые, растительное масло <...>. И вволю давали водку, хоть и не из хлебного спирта, но давали не скупо. Хотя таких трудностей с продовольствием, какие пришлось испытать людям здесь -- в СССР во время войны, у нас там не было... Жили скудно, но в том обществе, где я вращался, -- весело. С годами назревал перелом, и люди, которые вначале были настроены антисоветски, стали ярыми "оборонцами". Японцев ненавидели большинство из нас -- ненавидели слепо, за то, что они были оккупантами, не любя даже то, что было в них достойно уважения. Общественная жизнь в эти годы со скрипом, но шла. Были литературно-художественные кружки, литобъединения; одним из них руководил Арсений Иванович. Выпускали эти кружки и литературно-художественные альманахи, в основном машинописные. Японцы хотели эти литобъединения подчинить себе, но вовсе не всегда это выходило, лозунг "хакко ици у" ("мир -- одна крыша", разумеется, крыша японская) -- поддержки у большинства не находил...) (В.Е.Кокшаров, г.Свердловск, 1989 год).
Хоть и поразъехались из Харбина недавние "чураевцы", но во все еще русском городе снова произошла смена литературных поколений; в литературу стали входить те, кто в "чураевские" времена начала тридцатых годов были еще детьми -- поколение тех, кто родился в первой половине двадцатых. Несмелов был старше этих людей почти на тридцать лет, и как раз с ними он стал искать общий язык. Процитированные выше воспоминания принадлежат человеку этого поколения, иначе говоря, одному из последних, кто общался с Несмеловым творчески. Хочется привести еще один отрывок из того же письма:
"Некоторое время он руководил небольшой группой харбинских молодых поэтов, т.е. теми, кто сейчас такие же старики, как я, или немного помоложе. Году в 1943-м он провел с нами небольшое занятие по советской литературе. Мы его засыпали вопросами, ибо он, будучи зарегистрирован в Шестом отделе императорской японский Военной миссии, имел доступ к советской прессе. "Кто самый выдающийся из советских поэтов?" -- спросили мы. -- "Разумеется, Константин Симонов, Самуил Маршак". -- "Маяковский, Есенин?" -- "Маяковский великий поэт, это я говорю искренне, хотя меня он и не любил. А Есенин такой же советский поэт, как и я. И вообще запомните: современная советская литература -- это наполовину фикция, высосанная из пальца... Лет через 40-50 будет настоящая русская литература, помяните мое слово! Или откроются старые имена, которых никто сейчас почти и не знает..."
На вышедшем в Харбине сборнике "Белая Флотилия" Несмелов, направляя его в 1942 году жившей в Шанхае своей ученице, Лидии Хаиндровой, написал: "Как видите, я еще жив". Переписка их оборвалась весной следующего года. Несмелов продолжал жить привычной жизнью. А потом "отсрочка" кончилась, и в Харбин вступили советские войска. Что было дальше, мы знаем.
* * *
"Бывают странными пророками / Поэты иногда..." -- писал некогда Михаил Кузмин. Арсений Несмелов в начале 1940-х годов пообещал, что русская литература "будет" через 40-50 лет, хотя имен своих современников -- Даниила Андреева или Сигизмунда Кржижановского -- он даже знать не мог, а именно они на сегодняшний день оказались гордостью русской литературы советского периода 30-х -- 40-х годов. Сроки исполнилось, предсказание очень точно сбылось. Сбылось и предсказание собственной смерти (стихотворение "Моим судьям"). Сбылось и предсказание своего бессмертия -- о нем ниже. Увы, сбылись и другие его предсказания.
В 1904-1905 годах, когда на сопках Маньчжурии разворачивались события русско-японской войны, Митропольский еще учился в Кадетском корпусе. Под вальс Шатрова "На сопках Маньчжурии" пробежала его юность, звуки того же вальса проводили его на фронт в начале первой мировой войны. А позже -- весь остаток жизни провел он в самой настоящей Маньчжурии, в непосредственном соседстве с теми сопками, на которых "спит гаолян", спят "герои русской земли, отчизны родной сыны". Нежной любовью полюбил Несмелов последний город минувшей России, выстроенный русскими руками Харбин, но он же предвидел:
Милый город, горд и строен,
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской ты рукой.
Действительность, пришедшая спустя "сколько-то летящих лет" после смерти Несмелова, оказалась похожей на кошмар. Грянула "культурная революция". "Хунвейбины маршировали по улицам, арестовывали, клеймили и били людей. В Харбине они за несколько дней разнесли по бревнам Св. Николаевский Собор, возведенный еще построечниками Китайской Восточной железной дороги. В церковной ограде запылали костры из икон и церковных книг"*. На месте собора собирались воздвигнуть бронзового Мао Цзедуна, однако нынче там -- клумба, и только. Впрочем, еще ранее, в 1963 году западногерманский путешественник Клаус Менерт описал свое посещение Харбина в 1957 году:
"Пожалуй, Харбин был единственным городом в Маньчжурии, в котором по соседству с китайскими можно было видеть русские вывески. Однако в клубе Железно-дорожного Собрания* на берегу Сунгари, некогда крупнейшем русском клубе, никаких русских я больше уже не видел; сотни юных китайцев танцевали там под западную музыку западные танцы. Существовал, впрочем, один символ старого времени: главный универмаг все еще назывался "Чурин" <...>. В Харбине проживало тогда в общей сложности 6200 русских, в основном пожилого возраста и, кроме того, 600 -- без советских паспортов".
Другой западный турист, посетивший Харбин семнадцатью годами позже (1974), констатировал, что в нем проживает не более сотни русских. Анжелика Батуева в очерке "Сибирские могикане"* (1995) пишет: "Сегодня в трехмиллионном китайском городе Харбине русская община насчитывает 12 человек -- трое мужчин и девять женщин. Средний возраст русских харбинцев -70-80 лет". Что осталось от этой общины к 2000 году -- боюсь строить предположения. Хотя память о русских неожиданно бережно хранят сами китайцы: русский район города в основном хранит прежний вид, на фасадах есть русские вывески. Впрочем, для китайского глаза это лишь элементы орнамента, как и для русского -- китайские вывески на ресторанах. Китайские слависты изучают русскую культуру Китая. Больше в Америке, но и в самом Китае тоже.
К счастью, хотя бы кладбища русских в Харбине и вблизи от Харбина целы. Несмелов и тут угадал будущее совершенно точно.
* * *
Творческое наследие Несмелова на протяжении первых двух десятилетий, прошедших после его смерти, кажется, вообще никого не интересовало. Для советских литературоведов, изучавших культуру русского Дальнего Востока -и, следовательно, неизбежно сталкивавшихся с именем Несмелова, он не мог представлять интереса: эмигрант, белогвардеец, чуть ли не фашист (разницы между "русско-китайским фашизмом" и европейским тогда никто не видел, как и до сих пор не многие желают видеть разницу между фашизмом итальянским и немецким). К тому же среди лиц, причастных к аресту Несмелова и его вывозу в СССР оказался известный на Дальнем Востоке писатель Василий Ефименко, добродушно вспоминавший*: "Совсем конченый был человек, спившийся, у белогвардейцев печатался, у фашистов, кажется... Ну, дали бы ему, как всем из Харбина, десять лет лагеря, не больше... Никогда его не реабилитируют -его и не судил никто, он раньше умер, в ноябре, что ли, сорок пятого...". Работники "компетентных органов" точно знали, кого тащить, а кого не пущать.
В русском зарубежье интерес к Несмелову исчез вместе с исчезновением "восточной части" русской эмиграции. Для эмиграции "западной" слова Г.П.Струве, сказанные о Несмелове в 1956 году, -- "близок к советским поэтам", -- были приговором к высшей мере наказания для поэта, приговором к забвению. Лишь к концу 60-х годов наметились первые, еще не очень существенные, перемены6 сперва появилась упоминавшаяся выше попытка публикации его стихотворений в "Антологии поэзии Дальнего Востока" (1967), -- из-за нее составителю, А.В. Ревоненко, пришлось с Дальнего Востока уехать (впрочем, в Сочи -- где он и умер в 1995 году). С другой стороны, видные советские поэты -- Леонид Мартынов, Сергей Марков -- высоко ценили немногие известные им стихотворения Несмелова. Именно С.Марков указал, что считавшаяся ранее утраченной поэма Несмелова "Декабристы" должна отыскаться на страницах газеты "Советская Сибирь" за 1925 год, в номерах, посвященных столетию Декабрьского восстания. Несмелов и Марков были связаны еще и общностью поэтических тем, оба изучали историю гражданской войны на Дальнем Востоке (Несмелов -- на собственном опыте, Марков -- как ученый), -- и у Несмелова и у Маркова есть, например, стихи, в которых возникает образ "Даурского барона", потомка балтийских пиратов Романа Унгерна фон Штернберга, зверствами далеко затмевавшего и "черного атамана" Анненкова, и пресловутого атамана Семенова и, пожалуй, даже коммунистов.
Московское кадетское детство, окопная война, восстание юнкеров в Москве, Ледовый поход, Приморье времен ДВР и первых лет советской власти, наконец, быт изрядно захолустного Харбина (который в первые годы даже трудно было назвать эмигрантским -- просто кусок старой русской провинции), -- все шло в дело. Притом пережитое самим Митропольским в этих рассказах резко отлично от знаемого по чужим рассказам или вымышленного: "свое" повторялось много раз, ибо дара писателя-фантаста Несмелов был лишен начисто. Даже дата гибели одного из героев в рассказе "Два Саши" -- это дата ранения самого Митропольского: "И был он убит 11 октября (1914 г. -- Е.В.) под Новой Александрией, когда русские войска переходили через Вислу, чтобы затем отбросить врага до самого Кракова" ("Луч Азии", 1939, No 12, с.9). Впрочем, на роль "фантаста" среди прозаиков русского Китая мог претендовать разве что Альфред Хейдок, да и то лишь до встречи с Н.Рерихом в 1934 году, после этого проза Хейдока из художественной превратилась в чисто теософскую. Николай Байков, как в прежние годы, оставался блистательным писателем-анималистом, из младших прозаиков выделился Борис Юльский -- но тоже в первую очередь как "Джек Лондон русского Китая", в его рассказах тигров не меньше, чем людей. Несмелов же в мемуарной повести "Наш тигр" порадовался именно тому, что никакого тигра в тайге так и не встретил. Ему хватало собственной судьбы, его тревожила прошлое, он повторялся, но трижды и четырежды рассказав одну и ту же историю, иной раз вдруг создавал настоящий шедевр: похвалы Голенищева-Кутузова имели под собой почву. Пусть через силу и по необходимости, но из Несмелова вырос незаурядный новеллист: примерно треть выявленного на сегодняшний день его прозаического наследия составляет в нашем издании второй том. Таким рассказам, как "Всадник с фонарем", впору стоять в любой антологии русской новеллы ХХ века, -- между тем именно этот рассказ (как и еще более двадцати) переиздается в нашем издании впервые.
К началу 1930-х литературный авторитет Несмелова в русских кругах Китая был весьма велик, но обязан он ими был совсем не книгам, вышедшим еще в России, о них мало кому было известно вообще: популярностью пользовались в основном его публикации в периодике и книги, изданные уже в Китае. Но у Несмелова действительно сложилась репутация поэта -- почти единственного в Китае русского поэта с доэмигрантским стажем: уехали в СССР Сергей Алымов, Венедикт Март, Федор Камышнюк, -- некоторые умерли, к примеру, Борис Бета или Леонид Ещин, друг Несмелова, которого тот сделал героем нескольких рассказов, на смерть которого написал одно из лучших стихотворений. Остальные поэты с "доэмигрантским" стажем в Китае пребывали в почти полной безвестности -- Евгений Яшнов (1881-1943), живший литературными заработками с 1899 года, Александра Серебренникова (1883-1975), больше известная очень слабыми переводами из китайской поэзии, наконец, старейший среди них Яков Аракин (1878-1945/6), печатавшийся с 1906 года, но в Харбине никем всерьез не принимавшийся. Один Василий Логинов (1891-1945/6), печатавшийся с 1908 года, как-то мог бы конкурировать с Несмеловым... если бы у этого запоздалого наследника музы Гумилева было больше таланта.
Не стоит, впрочем, преуменьшать культуру Несмелова: хотя иностранные языки со времен кадетского корпуса поэт и подзабыл, в одежды певца "от сохи" (или даже "от револьвера") он никогда не рядился. При анализе его поэмы "Неронов сестерций" выявляется основательное знакомство автора не столько с русским переводом "Камо грядеши" Сенкевича, сколько с "Жизнью двенадцати цезарей" Светония, с писаниями Тацита, -- читанными, конечно, тоже в переводе на русский язык, но и это для поэта-офицера немало. В работе над "Протопопицей" Несмелов, которого навела на тему "огнепального протопопа" история его ссылки в Даурию, прослеживается не только "Житие" Аввакума, но и другие писания XVII века -- письма "пустозерских старцев", сторонние исторические источники. Причем с годами тяготение к культуре росло; Несмелов перелагал "своими словами" Вергилия, переводилл с подстрочников, которые делала для него добрейшая М.Л.Шапиро (в будущем -- узница ГУЛАГа) Франсуа Вийона: и это не в пронизанной культурными традициями Западной Европе, а в заброшенном (с точки зрения точки Европы) на край света Харбине.
Однако именно ко времени японской оккупации Маньчжурии русская литература Китая получила мощное подкрепление, причем не только в области поэзии. Сравнительно молодой казачий офицер, хорунжий Сибирского казачьего войска Алексей Грызов, -- как и Несмелов, ушедший из Владивостока в эмиграцию пешком, -- взявший литературный псевдоним по названию родной станицы -- Ачаир, организовал в Харбине литературное объединение "Чураевка", получившее свое название от фамилии Чураевых, героев многотомной эпопеи сибирского писателя Георгия Гребенщикова. Ачаир выпустил первую книгу стихотворений в Харбине в 1925 году, дав ей одно из самых неудачных в истории русской поэзии названий -- "Первая". Поэтом он был не особенно ярким и на редкость многоречивым, но организатором оказался хорошим. Именно в "Чураевке" получили первые затрещины и первые -- скупые -- похвалы молодые харбинские поэты, о которых помнит ныне истории русской литературы. Молодые "чураевцы" -- либо харбинцы, либо люди, привезенные в Китай в детском возрасте, как Валерий Перелешин -- были в среднем лет на двадцать моложе Несмелова. Он годился им в отцы, в учителя. Поэтесса и журналистка Ю.В.Крузенштерн-Петерец в статье "Чураевский питомник"* писала о "чураевцах": "...у них были свои учителя: Ачаир, Арсений Несмелов, Леонид Ещин..." На деле было все же несколько иначе, от роли "арбитра изящества" на харбинском Парнасе Несмелов уклонялся категорически, хотя и рецензировал издания "чураевцев", как их газету, так и их коллективные сборники и немногочисленные авторские книги, когда таковые стали появляться, -- и тем более не отказывал поэтам в личном общении. Та же Ю.В.Крузенштерн-Петерец отмечала: "Поэзию Несмелов называл ремеслом, а себя "ремесленником" (явно под влиянием любимой Цветаевой). Именно ремеслу молодежь могла бы и поучиться, если бы хотела. Однако для харбинской молодежи, как и для читающего русского Парижа, Несмелов был слишком независим. Над последней строфой его поэмы "Через океан" кто только не потешался, -- но пусть читатель глянет в текст, вспомнит последние полтора десятилетия ХХ века, и скажет -- был ли повод для смеха, и кто же в итоге оказался прав.
К сожалению, большинству "чураевцев" поэтическое ремесло, даже если оно давалось, удачи не принесло, всерьез в литературе закрепились очень немногие. Те, кто позднее -- через Шанхай -- возвратились в СССР, обречены были радоваться уже тому, что местом поселения им определяли не глухую тайгу, а Свердловск или Ташкент; авторская книга стихотворений из чураевских возвращенцев вышла, насколько известно, у одной Лидии Хаиндровой в Краснодаре в 1976 году. Чаще других из молодых поэтов наведывался к Несмелову, пожалуй, Николай Щеголев (1910-1975), умерший в Свердловске, лишь незадолго до смерти предприняв безрезультатную попытку вернуться к поэзии. Несколько раз посещал его Валерий Перелешин, которому Несмелов предрекал блестящее будущее, -- что в известном смысле и сбылось, хотя очень поздно: судьба забросила Перелешину в Бразилию, где он на десять лет замолк, и лишь в 70-е, особенно же в 80-е годы вышел в первый ряд поэтов русского зарубежья. Но сам Перелешин считал, что на путь в поэзию его благословил именно Несмелов.
Он пишет: "Кажется, только один раз Несмелов был в доме у меня -- в доме моей матери в Мацзягоу <...>. В тот раз Несмелов, прислонившись к чуть теплому обогревателю (из кухни) читал нам свои "Песни об Уленспигеле" -- читал просто, без актерской аффектации, ничего не подчеркивая. Его чтение стихов я слышал еще раз или два -- на торжественных собраниях, которыми "Главное Бюро по делам Российских Эмигрантов в Маньчжурской Империи" чествовало победителей на литературных конкурсах. Но лично его не любили ни редакторы, ни примазавшиеся к японским хозяевам русские эмигранты: слишком он был независим, слишком сознавал собственный вес, казался надменным"*
Насколько близки были к Несмелову другие поэты Чураевки -- Лариса Андерсен, Михаил Волин, Сергей Сергий, Георгий Гранин, Николай Петерец, Владимир Померанцев, Владимир Слободчиков и т.д. -- сказать трудно; впрочем, Волин опубликовал воспоминания о Несмелове*, но ничего принципиально нового не сообщил. Когда, в противовес "Чураевке", в Харбине возникло другое объединение -- "Круг Поэтов", Несмелов остался в стороне и от него. По крайней мере, до 1940 года "организованным" воспитанием молодежи Несмелов пренебрегал.Позже ситуация изменилась, но это уже были годы второй мировой войны, совсем иные годы.
Покончили с собой в 1934 году в харбинском отеле "Нанкин" Гранин и Сергин. Десятью годами позже умер от воспаления легких в Шанхае Николай Петерец. Умерли -- в Кемерово в 1985 году совсем выпавший из литературы Владимир Померанцев; в Аделаиде в 1997 году -- Михаил Волин, удержавшийся в изящной словесности, но лишь едва-едва, -- впрочем, оставил краткие мемуары о "Чураевке". Встретил в Москве в добром здравии наступление XXI века Владимир Слободчиков -- видимо, поэзия все-таки не обязательно ведет человека к скорой смерти. Где-то в США доживает век младший брат Валерия Перелешина, Виктор Ветлугин, давно забросивший стихи; на юге Франции, в Иссанжо, живет Лариса Андерсен -- если и не пишущая теперь, то оставившая свой след в литературе. По одиночке они создали очень мало, как цельное явление память о "Чураевке" будет жить по крайней мере в истории. Вспомнится и то, что из нее вышел Валерий Перелешин, что на ее заседаниях бывал Арсений Несмелов.
А Несмелов коротал свои поздние харбинские годы не за одной лишь литературной поденщиной, не только за серьезной поэзией, прозой, критикой или даже статьями по стиховедению: в свободное время, пыльным харбинским летом, он предавался любимому занятию: на "движимой собственности" (выражение самого Несмелова), на лодке "Удача" уплывал он по Сунгари подальше от Харбина и ловил рыбу вместе с другом -- Николаем Гаммером*, служившим в харбинской газете "Заря", и "Герасим Антипас"* помогал скоротать оставшееся время. Зимние будни, были, конечно, не так хороши: тут была сплошная журналистка, деловая и дружеская переписка, редчайшие встречи с очень немногими боевыми друзьями (см. стихотворение "В гостях у полковника") -- и собственно литературой, вперемежку с поденщиной. Будни эти были полны еще и одиночеством. Очередной брак его, с Анной Кушель, видимо, не только по вине поэта распался, друзья и ровесники исчезали один за другим -- из Харбина, из Шанхая, из жизни. Много было и недругов: даже почти беспрепятственно печатавший его стихи, рассказы и рецензии главный редактор "Рубежа" М.С.Рокотов (Бибинов) откровенно признавался, что стихи Несмелова ему не нравятся, а как человек он ему просто неприятен -- "циник". Впрочем, более проницательная Ю.В.Крузенштерн-Петерец в цитированной ваше статье отмечала: "...под маской циника Арсений Несмелов прятал в себе романтика: романтик в нем никогда не умирал". А Несмелов, вступивший в последнее десятилетие своей жизни, отлично знал, что как поэт он состоялся, а больше... больше ничего не будет Как сказал он сам Е.А. Сентяниной в конце войны: "Ничего больше не будет. Субмарина затонула", -- имея в виду свое стихотворение из последней книги. Тем не менее, погружаясь в последние пропасти отчаяния и явно предчувствуя, что отсрочка на исходе, он не переставал писать.
Одно время его обуяли "бонапартистские" иллюзии. Ему мерещилось, что в СССР рано или поздно кто-нибудь из новоявленных "маршалов" возьмет да и смахнет Сталина, как фигурку с шахматной доски. Талантливый прозаик Борис Юльский, которого еще предстоит открывать нашему читателю, ровесник чураевцев и тоже жертва сталинских лагерей*, нередко повторял строфу Несмелова:
Тени смерти носятся недаром
Над рекою Стикс.
Дай Ты, Боже, силы командарму,
Командарму Икс.
Старые выходцы из Харбина говорят, что стихотворение было длинней, называлось "Командарм Икс"* и было посвящено фюреру ВФП Константину Родзаевскому. На командарма Родзаевский едва ли тянул, а вот какой-нибудь "Маршал Свистунов"... Именно из таких иллюзий родился одноименный рассказ, который у нынешнего читателя неизбежно вызовет грустную улыбку, настолько нереально выписана Несмеловым гостиная маршала, где за тарелкой борща обсуждаются новейшие стихи Пастернака, где готовится военный заговор, -- но есть в этом же рассказе и крайне важный для понимания несмеловских мыслей разговор маршала со священником, которого неверующий маршал везет в подмосковное Пушкино к умирающей матери:
"-- Но "я"-то мое, если меня, например, расстреляют, не будет ведь существовать...
Тут уж вера. Я скажу: "Будет!".
-- Чтобы гореть в огне вечном; -- перхнул маршал снисходительным смешком.
Но священник глянул в его иронические глаза серьезно и строго.
-- Если вас расстреляют -- нет! Все ваши земные грехи возьмут на себя те, кто вас убьет".
Имел в виду Несмелов Блюхера, Тухачевского или еще кого-либо из реальных маршалов (рассказ опубликован в печально памятном 1937-м) -- не играет роли, получился все равно типичный эмигрантский лубок на советскую тему. Однако ценность рассказа не ограничивается явно автобиографическими описаниями подмосковного Пушкина и обрывками воспоминаний и подавлении восстания юнкеров в Москве. Здесь важна мысль о том, что бывший кадровый офицер действительно не боялся насильственной смерти, он знал, что она-то и смывает грехи "вольные и невольные". Сейчас, когда со дня рождения Николая Гумилева давно идет второе столетие, теряет важность вопрос о том, участвовал ли Гумилев в каком-то заговоре и вообще -- был ли заговор. Важно то, что Гумилев был расстрелян. Примерно такой видел Несмелов и свою смерть. Почти такой она и оказалась.
* * *
Японская оккупация 1931 года стала началом конца русской культуры в Харбине, но еще очень отдаленным ее началом. В 1934 году Япония вынудила Советский Союз продать ей КВЖД -- в итоге все советские работники железной дороги должны были вернуться домой, где вскоре чуть ли не поголовно были репрессированы. В самом Харбине постепенно ликвидировалась с огромными усилиями созданная русская образовательная система, что, как пишет В.Перелешин в своих воспоминаниях, было "частью политики оккупантов в Маньчжурии". Оставались без работы профессора (иные -- с очень громкими именами), теряли надежду на высшее образование студенты. Неуклонно сокращалось число рабочих мест, на которых могли быть заняты русские, в большинстве своем не знавшие ни японского, ни китайского (нередко и английского) языков. Русские понемногу стали уезжать из Харбина -- в Тяньцзинь, в Пекин, но чаще всего в огромный и многоязычный Шанхай, где уже пел Вертинский, и флаг советского консульства соблазнял слабые души "возвращением на Родину". Там количество русских периодических изданий не падало, а росло, хотя по бедности шанхайские журналы гонораров почти не платили, -- но там к причалам швартовались океанские пароходы, жизнь не была ограничена русско-китайско-японским миром, там была хоть какая-то надежда на будущее, и те, кто знал английский язык хотя бы немного, могли заработать на чашку-другую риса с морской капустой и соей, на койку где-нибудь на чердаке, -- и хотя бы не перекликались хунхузы в окружающих город зарослях гаоляна, как это было в Харбине, -- словом, не так сильно слышался запах крови, огня, войны, вот-вот готовой грянуть от Британских морей до Пирл-Харбора.
Но Харбин, город с маньчжурским названием*, построенный на китайской земле русскими руками, все еще оставался русским городом, все еще выходили еженедельный "Рубеж" и ежемесячный прояпонский "Луч Азии", да и другие русские периодические издания, где публиковались произведения многих авторов, к этому времени Маньчжоу-Го покинувших. Но жизнь становилась все тяжелей. Вот что вспоминает о последних годах японской оккупации Харбина, очевидец, русский писатель, умерший в начале 1990-х годов, в письме к автору этих строк: "Начиная с 1940 года все мы там стали жить тяжело и безобразно, главным образом в моральном плане. Но и материально было нелегко. Хлеб -хоть наполовину из гаоляновой муки -- , люди получали по 500 граммов ежедневно на едока (по карточке, разумеется). Давали крупу, зернобобовые, растительное масло <...>. И вволю давали водку, хоть и не из хлебного спирта, но давали не скупо. Хотя таких трудностей с продовольствием, какие пришлось испытать людям здесь -- в СССР во время войны, у нас там не было... Жили скудно, но в том обществе, где я вращался, -- весело. С годами назревал перелом, и люди, которые вначале были настроены антисоветски, стали ярыми "оборонцами". Японцев ненавидели большинство из нас -- ненавидели слепо, за то, что они были оккупантами, не любя даже то, что было в них достойно уважения. Общественная жизнь в эти годы со скрипом, но шла. Были литературно-художественные кружки, литобъединения; одним из них руководил Арсений Иванович. Выпускали эти кружки и литературно-художественные альманахи, в основном машинописные. Японцы хотели эти литобъединения подчинить себе, но вовсе не всегда это выходило, лозунг "хакко ици у" ("мир -- одна крыша", разумеется, крыша японская) -- поддержки у большинства не находил...) (В.Е.Кокшаров, г.Свердловск, 1989 год).
Хоть и поразъехались из Харбина недавние "чураевцы", но во все еще русском городе снова произошла смена литературных поколений; в литературу стали входить те, кто в "чураевские" времена начала тридцатых годов были еще детьми -- поколение тех, кто родился в первой половине двадцатых. Несмелов был старше этих людей почти на тридцать лет, и как раз с ними он стал искать общий язык. Процитированные выше воспоминания принадлежат человеку этого поколения, иначе говоря, одному из последних, кто общался с Несмеловым творчески. Хочется привести еще один отрывок из того же письма:
"Некоторое время он руководил небольшой группой харбинских молодых поэтов, т.е. теми, кто сейчас такие же старики, как я, или немного помоложе. Году в 1943-м он провел с нами небольшое занятие по советской литературе. Мы его засыпали вопросами, ибо он, будучи зарегистрирован в Шестом отделе императорской японский Военной миссии, имел доступ к советской прессе. "Кто самый выдающийся из советских поэтов?" -- спросили мы. -- "Разумеется, Константин Симонов, Самуил Маршак". -- "Маяковский, Есенин?" -- "Маяковский великий поэт, это я говорю искренне, хотя меня он и не любил. А Есенин такой же советский поэт, как и я. И вообще запомните: современная советская литература -- это наполовину фикция, высосанная из пальца... Лет через 40-50 будет настоящая русская литература, помяните мое слово! Или откроются старые имена, которых никто сейчас почти и не знает..."
На вышедшем в Харбине сборнике "Белая Флотилия" Несмелов, направляя его в 1942 году жившей в Шанхае своей ученице, Лидии Хаиндровой, написал: "Как видите, я еще жив". Переписка их оборвалась весной следующего года. Несмелов продолжал жить привычной жизнью. А потом "отсрочка" кончилась, и в Харбин вступили советские войска. Что было дальше, мы знаем.
* * *
"Бывают странными пророками / Поэты иногда..." -- писал некогда Михаил Кузмин. Арсений Несмелов в начале 1940-х годов пообещал, что русская литература "будет" через 40-50 лет, хотя имен своих современников -- Даниила Андреева или Сигизмунда Кржижановского -- он даже знать не мог, а именно они на сегодняшний день оказались гордостью русской литературы советского периода 30-х -- 40-х годов. Сроки исполнилось, предсказание очень точно сбылось. Сбылось и предсказание собственной смерти (стихотворение "Моим судьям"). Сбылось и предсказание своего бессмертия -- о нем ниже. Увы, сбылись и другие его предсказания.
В 1904-1905 годах, когда на сопках Маньчжурии разворачивались события русско-японской войны, Митропольский еще учился в Кадетском корпусе. Под вальс Шатрова "На сопках Маньчжурии" пробежала его юность, звуки того же вальса проводили его на фронт в начале первой мировой войны. А позже -- весь остаток жизни провел он в самой настоящей Маньчжурии, в непосредственном соседстве с теми сопками, на которых "спит гаолян", спят "герои русской земли, отчизны родной сыны". Нежной любовью полюбил Несмелов последний город минувшей России, выстроенный русскими руками Харбин, но он же предвидел:
Милый город, горд и строен,
Будет день такой,
Что не вспомнят, что построен
Русской ты рукой.
Действительность, пришедшая спустя "сколько-то летящих лет" после смерти Несмелова, оказалась похожей на кошмар. Грянула "культурная революция". "Хунвейбины маршировали по улицам, арестовывали, клеймили и били людей. В Харбине они за несколько дней разнесли по бревнам Св. Николаевский Собор, возведенный еще построечниками Китайской Восточной железной дороги. В церковной ограде запылали костры из икон и церковных книг"*. На месте собора собирались воздвигнуть бронзового Мао Цзедуна, однако нынче там -- клумба, и только. Впрочем, еще ранее, в 1963 году западногерманский путешественник Клаус Менерт описал свое посещение Харбина в 1957 году:
"Пожалуй, Харбин был единственным городом в Маньчжурии, в котором по соседству с китайскими можно было видеть русские вывески. Однако в клубе Железно-дорожного Собрания* на берегу Сунгари, некогда крупнейшем русском клубе, никаких русских я больше уже не видел; сотни юных китайцев танцевали там под западную музыку западные танцы. Существовал, впрочем, один символ старого времени: главный универмаг все еще назывался "Чурин" <...>. В Харбине проживало тогда в общей сложности 6200 русских, в основном пожилого возраста и, кроме того, 600 -- без советских паспортов".
Другой западный турист, посетивший Харбин семнадцатью годами позже (1974), констатировал, что в нем проживает не более сотни русских. Анжелика Батуева в очерке "Сибирские могикане"* (1995) пишет: "Сегодня в трехмиллионном китайском городе Харбине русская община насчитывает 12 человек -- трое мужчин и девять женщин. Средний возраст русских харбинцев -70-80 лет". Что осталось от этой общины к 2000 году -- боюсь строить предположения. Хотя память о русских неожиданно бережно хранят сами китайцы: русский район города в основном хранит прежний вид, на фасадах есть русские вывески. Впрочем, для китайского глаза это лишь элементы орнамента, как и для русского -- китайские вывески на ресторанах. Китайские слависты изучают русскую культуру Китая. Больше в Америке, но и в самом Китае тоже.
К счастью, хотя бы кладбища русских в Харбине и вблизи от Харбина целы. Несмелов и тут угадал будущее совершенно точно.
* * *
Творческое наследие Несмелова на протяжении первых двух десятилетий, прошедших после его смерти, кажется, вообще никого не интересовало. Для советских литературоведов, изучавших культуру русского Дальнего Востока -и, следовательно, неизбежно сталкивавшихся с именем Несмелова, он не мог представлять интереса: эмигрант, белогвардеец, чуть ли не фашист (разницы между "русско-китайским фашизмом" и европейским тогда никто не видел, как и до сих пор не многие желают видеть разницу между фашизмом итальянским и немецким). К тому же среди лиц, причастных к аресту Несмелова и его вывозу в СССР оказался известный на Дальнем Востоке писатель Василий Ефименко, добродушно вспоминавший*: "Совсем конченый был человек, спившийся, у белогвардейцев печатался, у фашистов, кажется... Ну, дали бы ему, как всем из Харбина, десять лет лагеря, не больше... Никогда его не реабилитируют -его и не судил никто, он раньше умер, в ноябре, что ли, сорок пятого...". Работники "компетентных органов" точно знали, кого тащить, а кого не пущать.
В русском зарубежье интерес к Несмелову исчез вместе с исчезновением "восточной части" русской эмиграции. Для эмиграции "западной" слова Г.П.Струве, сказанные о Несмелове в 1956 году, -- "близок к советским поэтам", -- были приговором к высшей мере наказания для поэта, приговором к забвению. Лишь к концу 60-х годов наметились первые, еще не очень существенные, перемены6 сперва появилась упоминавшаяся выше попытка публикации его стихотворений в "Антологии поэзии Дальнего Востока" (1967), -- из-за нее составителю, А.В. Ревоненко, пришлось с Дальнего Востока уехать (впрочем, в Сочи -- где он и умер в 1995 году). С другой стороны, видные советские поэты -- Леонид Мартынов, Сергей Марков -- высоко ценили немногие известные им стихотворения Несмелова. Именно С.Марков указал, что считавшаяся ранее утраченной поэма Несмелова "Декабристы" должна отыскаться на страницах газеты "Советская Сибирь" за 1925 год, в номерах, посвященных столетию Декабрьского восстания. Несмелов и Марков были связаны еще и общностью поэтических тем, оба изучали историю гражданской войны на Дальнем Востоке (Несмелов -- на собственном опыте, Марков -- как ученый), -- и у Несмелова и у Маркова есть, например, стихи, в которых возникает образ "Даурского барона", потомка балтийских пиратов Романа Унгерна фон Штернберга, зверствами далеко затмевавшего и "черного атамана" Анненкова, и пресловутого атамана Семенова и, пожалуй, даже коммунистов.