"Вдова великою поэта" (даже и не великого, сущность та же) как много этих женщин в русской литературе XX века! Ходасевич оставил после себя двух вдов, притом обе не были его вдовами в строгом смысле этого слова: от первой, Анны Ивановны Ходасевич, урожденной Чулковой (1887 -- 1964), он уехал за границу со второй, Ниной Берберовой, которая ушла от него сама; до Анны Ивановны женой поэта была Марина Эрастовна Рындина (1887 -- 1973), тоже его пережившая, однако никак в "великие вдовы" не годившаяся: супруги расстались в 1907 году, в 1910-м их брак был расторгнут официально -- и непохоже, чтобы ушедшая к Сергею Маковскому Марина как-то интересовалась посмертным наследием прежнего мужа. Четвертая жена поэта, единственная вдова в подлинном смысле этого слова, погибла в немецком концлагере.
   Сейчас речь о "второй вдове", о Берберовой, но не забудем и первую, Анну Ивановну! Оставшись в СССР, она подарила и последние годы своей нелегкой жизни Владиславу Ходасевичу еще одну жизнь -- жизнь в Самиздате, именно ее стараниями тонкие копии его сборников, отпечатанные на машинке, расходились по стране сотнями экземпляров, и уже в шестидесятые годы молодежь знала по многу десятков стихотворений Ходасевича наизусть. Слава пришла вовремя, переписываемый тетрадками Ходасевич стал известен здесь задолго до формальной реабилитации -- в журнале "Огонек" в 1986 году. Анна Ходасевич была лишена в Москве тех полиграфических возможностей, которые были у Берберовой на Западе, но дело они делали, по сути, одно. Берберова тоже бережно собирала распыленное наследие писателя, издавала его: вышли "Литературные статьи и воспоминания" (1954), "Собрание стихов 1913-- 1939" (1962) и эти книги в СССР тоже копировались и размножались теми, в чью душу заронила Анна Ивановна зерно любви к Ходасевичу. Две вдовы из четырех жен напоминаю, Ходасевича пережили все четыре. Но Берберова -- не просто вдова "по доброй воле", это женщина, которую поэт любил до конца дней, в период жизни с которой создал чуть ли не все лучшие стихи, обеспечившие ему в русской поэзии бессмертие.
   Тут следует вспомнить еще об "одной вдове" -- Надежде Мандельштам, написавшей свои воспоминания в СССР книгу жестокую, тоже субъективную и такую, которую не обойти молчанием в разговоре о том, что случилось с "серебряным веком" русской поэзии после 1917 года. Есть в ней несколько интересных слов о Ходасевиче и его отъезде из России:
   "Ходасевич пробыл в Москве несколько дней и два-три раза заходил к нам. В Союзе поэтов ему устроили вечер, куда собралась по тому времени огромная толпа. Его любили и любят и сейчас. Нынешняя молодежь знает и стихи, и желчную прозу Ходасевича, но в Самиздат он не прорвался, зато книги идут но высокой цене. < ... >
   Ходасевич был весел и разговорчив. Его радовала перспектива отъезда. Он рассказывал, что уезжает с Берберовой, и умолял никому об этом не говорить, чтобы не дошло до его жены, Анны Ивановны Ходасевич, сестры Чулкова: "Иначе она такое устроит!"*.
   Ниже Н.Я. Мандельштам посвятила Анне Ивановне полстраницы, очень жалостливых и недобрых (впрочем, она и о собственном муже порой писала в том же тоне наверное, так понимала юнговское "правдиво выразить"). В приведенном же отрывке, думается, все правда кроме, конечно, того, что "Ходасевич не прорвался в Самиздат": еще как прорвался, впрочем, сама Н. Я. Мандельштам на той же странице рассказывает о том, как встретила Анну Ивановну "в уже очень поздние годы <...> в трамвае, и она показала мне тетрадочку со стихами Ходасевича". В "тетрадочке" Надежда Яковлевна не распознала тот самый Самиздат, в который, к ее чести будь сказано, "пробила" собственного мужа Осипа Мандельштама.
   Известно, что писем Мережковского и Зинаиды Гиппиус друг к другу не существует: какие письма между людьми, не расстававшимися всю жизнь ни на единый день? А вот письма Ходасевича к Берберовой -- начиная с сентября 1926 года, т.е. с самого начала их парижской жизни сохранились. Так складывалась жизнь, что расставались они часто.
   Когда Ходасевич писал Берберовой (письмо от 11 апреля 1927 года): "Ты моя жизнь, как всем известно"*, то здесь важны не просто слова любящего человека, а то, что тон писем Ходасевича к Берберовой (сохранилось 74 письма) почти не меняется до самого последнего, написанного в год смерти поэта. Когда разлука между ним и Берберовой стала уже неизбежной с конца двадцатых годов, о чем Берберова пишет довольно открыто, он лишь просил ее: "Не сердись ни меня, но не вижу нужды играть роль великодушного рогоносца, в которого он (Н.Д. Милиоти. -- Е. В.) меня сознательно рядит. < ... > Допустим, своей репутации ты хозяйка, но и я своей тоже"*. В недатированном письме, относящемся к весне 1933 года, когда Берберова уже перебралась от него на улицу Клода Лоррена, Ходасевич пишет прямо: "Какое право я имею предписывать тебе то или иное поведение? Или его контролировать? Разве хоть раз попрекнул я тебя, когда сама ты рассказывала мне о своих, скажем, романах? < ... > Так это и останется, и все люди, которые хотят быть хороши со мной, должны быть хороши и до6рожелательны в отношении тебя"*. Нужно напомнить, что все эти письма отдала в печать сама Берберова, сохраняя твердую верность единожды декларированному ею принципу умалчивать, о чем хочет, и рассказывать, что хочет. В "Курсиве" она даже перечисляет стихотворения поэта Довида Кнута, посвященные ей ("С Кнутом семь лет меня связывала тесная дружба: многое в ею стихах творит об этих отношениях"). В числе этих стихотворений знаменитое "Нужны были годы..." Пожалею чувства читателя и не буду цитировать последнюю строфу этого стихотворения, отошлю к его публикации*.
   Но, к счастью, сверхоткровенная порою исповедь менее всего для Берберовой самоцель. Чья бы то ни было личная-интимная жизнь не представляет собой художественного произведения: на мой взгляд, и "донжуанский список Пушкина", и "донжуанский список Ходасевича", приводимый Берберовой, интересны больше как шутка -- любопытно, кто стал бы читать донжуанский список исторического Дон-Жуана видимо, длинный перечень неведомых кастильских имен и только? Берберова рассказывает обо всем подобном между делом, и то, что "Нужны были годы..." и т. д. где описано нечто конкретное и лично к Берберовой относящееся, ничуть не важней и не интересней для читателя, чем рассказ о том, как певица с двумя подбородками в русском ресторанчике в Биянкуре вставляла в "Очи черные" строфу Бориса Поплавского: "Ресторан Закрыт, путь зимой блестит..." Второе даже ценнее: озаренный гением неумелый дилетант Поплавский не очень-то просится "под гитару".
   В том же ряду -- воспоминания Берберовой о Бунине. Как не разъяряться иным советским буниноведам (это не описка, хотя и нишу эти строки в апреле 1995 года) на берберовские рассказы о том, как Бунин нюхал цыпленка, прежде чем покушать ("Дворянин тухлятину есть не может..."), о том, как выпивал у себя на кухне с выпущенным из тюрьмы коллаборационистом Клягиным, выставив в переднюю полный до краев ночной горшок, о том, как любил "детскую матерщину", как попался в поезде на безбилетном проезде, и о том, как "12 февраля 1945 т. <...> С.К. Маковский заехал за ним, чтобы везти его к советскому послу Богомолову пить за здоровье Сталина". Бунин был первым из невернувшихся эмигрантов, чье творчество попало в СССР в виде изданною здесь довольно полного собрания сочинений (вторым оказался Георгий Иванов, но вместо СССР на карте к тому времени появилась Россия), и этим советским литературоведам образ Бунина, чуть шаржированно обрисованный Берберовой, портит всю икону. И начинаются длительные обвинения Берберовой в том, что во время оккупации Парижа она симпатизировала фашистам. Кстати, в подобном "платоническом" сотрудничестве с фашистами в разное время обвиняли также Георгия Иванова, Владимира Смоленского (об этом Берберова пишет довольно подробно) и что особенно замечательно еврея Лазаря Кельберина, тихого монпарнасского лирика. "Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется" принцип очень старый, вряд ли его придумал Игнатий Лойола. А кое-что, и вправду, останется. Именно то, что никогда и ни при каких обстоятельствах ни Владислав Ходасевич, ни Георгий Иванов, ни Нина Берберова, ни многие другие из числа лучших эмигрантских писателей не шли на компромисс с тов.Сталиным и его полномочными представителями.
   Более сложен вопрос о "коллаборационизме" Д.С.Мережковского, назвавшего Гитлера в своем выступлении по радио после прихода немецких войск в Париж "новой Жанной д'Арк". Но вот листаю архив альманаха "Мосты", выходившего в Мюнхене в 1958 -- 1970 годах под редакцией Г.А. Андреева (Хомякова) значительная часть этого архива была передана Андреевым в 1984 году мне, исключение составили лишь письма писателей, тогда еще здравствовавших, оттого ко мне не попали письма печатавшейся в "Мостах" Берберовой, и в письме Юрия Терапиано от 25 ноября 1962 года нахожу смелый "проэкт -вспомнить подвергнутого остракизму Мережковского" (орфография оригинала). Хомяков-Андреев (эмигрант "второй волны") "проэкт" одобрил. Двадцать лет после смерти Мережковского, пятнадцать после смерти "новой Жанны д'Арк", и только тогда дерзкое -- "пора вспомнить"... А вот сталинского пособника Ромена Роллана никто не подверг остракизму и до сих пор, да и вряд ли кому придет это в голову в дальнейшем. Не говорю уже о писателях советских, особенно о Горьком, воспоминания о нем Берберова напечатала как раз в No 8 "Мостов", и значительная их часть попала в "Курсив".
   Кстати, именно к этой части "Курсива" первые недоброжелатели, после выхода английского варианта книги в 1969 году и первою русского издания тиражом 600 экземпляров в немецком издательстве "Финк-ферлаг" в 1972 году, предъявили претензию, что Берберова в своей работе очень уж обильно использует факты, ранее нее описанные Ходасевичем (читай списывает у покойного мужа). Кое-какие совпадения, и вправду, есть, а как не быть им, если жили все в одном доме в Сорренто?
   Ополчившемуся на "Курсив" Роману Гулю (и не ему одному) застила глаза красная пелена ненависти: на рубеже шестидесятых-семидесятых годов Берберова помянула ему сотрудничество с советскими издательствами в конце двадцатых и поставила его в один ряд с Эренбургом (см. примечания Берберовой к "Курсиву" в нашем издании). Хочу надеяться, Господь простит Гулю его несправедливые слова. Хотя в воспоминаниях о Горьком нет того дружеского чувства, которое позволяет людям быть в отношениях между собой на "ты" и на "сволочь", которое есть в берберовских воспоминаниях о том же Бунине, тот, кто интересуется Горьким, найдет в "Курсиве" немало ценного. Притом иной раз Берберова сообщает исторический факт, сама предполагая, что повествует о забавном, загадочном, немного даже бредовом случае.
   "... Читали Огурцова? -- спросил он (Горький. Е.В..) меня тогда же. Нет, я не читала Огурцова. Глаза его увлажнились: в то время на Огурцова он возлагал надежды. Таинственного Огурцова я так никогда и не прочла".
   Что это -- просто смешная фамилия или трогательная неразборчивость Горького, обозначенная как миф? Ничего подобного! Серафим Иванович Огурцов (1904 -- 1934), иваново-вознесенский поэт и прозаик, автор повести "Кровь", рано умерший, кстати, от очень редкой в европейской медицине сонной болезни, видимо, в самом деле привлекал Горького в соррентинские годы своими бытописательными новеллами в стихах и в прозе. Может быть, и хорошо, что Берберова Огурцова не читала. Если бы читала, ей не пришло бы в голову повторять забавную фамилию три раза в четырех строчках воспоминаний. Но вот Огурцов-то на самом деле был.
   К Горькому и воспоминаниям о нем неизбежно примыкает своеобразное продолжение "Курсива" второе главное произведение Нины Берберовой книга "Железная женщина", вышедшая в Нью-Йорке в 1981 году и целиком перепечатанная "Дружбой народов" в 1989 году, сразу после приезда автора в Москву. (Кстати, если "Железная женщина" позже вышла в "Политиздате" и в "Книжной палате" отдельными изданиями, то сказать это о "Курсиве" нельзя: в журналах печатались большие фрагменты -- полностью в РОССИИ книга выходит лишь теперь.) Невозможно отрицать огромного значения этой книги Берберовой: она стерла во прах миф о "железной женщине", доказала, что Будберг-Закревская не была ни талантливым переводчиком, ни верной подругой Горького, ни баронессой, ни графиней и менее всего была "железной женщиной" (прозвище это нынче перешло на саму Берберову, и не без оснований). Что и говорить книга замечательная, но... не "Курсив". И потому, что тема взята весьма и весьма узкая, и и в особенности потому, что слишком о многом автору пришлось писать по догадке, сопоставляя множество документов, а это привело к неизбежным длиннотам, свойственным перу стареющих писателей (не упрек, а факт -- в год выхода "Железной женщины" Берберовой исполнилось восемьдесят лет). И хотя Андрей Вознесенский написал в предисловии к советскому изданию, что книга "увлекательное документально-страшное жизнеописание баронессы М.Будберг -- пленительной авантюристки"*, слова эти останутся на его совести: менее всего образ М.И Закревской-Бенкендорф-Будберг "пленителен" заслуга Берберовой как раз в том, что образ "баронессы" у нее почти тошнотворен.
   Еще более поздняя книга, "Люди и ложи: Русские масоны XX века" (Нью-Йорк, 1986), при всей уникальности поднятого в ней пласта материала почти не поддается простому чтению, да и странно было бы читать как беллетристику список 666 биографий русских масонов-эмигрантов, хотя в этом списке есть очень, и очень интересные имена -- от Алданова и Адамовича до Савинкова и Сергея Маковского (говорю лишь о писателях). Да, книга чрезвычайно ценна для историков масонства, но и только, за исключением небольшого по объему вводного раздела, представляющего собой продолжение линии, начатой в "Курсиве" и "Железной женщине". Впрочем, кое-кого книга ввела в искушение. Поэт Евгений Рейн вспоминает, как он вел вечер Берберовой в одном из клубов (когда Берберова посетила Москву в 1989 году) и как явившиеся на тот вечер члены какого-то национал-патриотического объединения своими вопросами о жидомасонстве довели почтенную писательницу до крайней растерянности. Национал-патриотов из зала выставили, но вечер был изрядно попорчен. Не Берберовой было внушать чугунным головам, что если уж кто-то сочинил миф о жидомасонстве, то исследователь подлинного, невымышленного масонства не обязан искать этому мифу подтверждения.
   Если ранняя проза Берберовой и была скрыто-подражательной (в ней над рассказами тридцатых годов так и витает тень Зощенко, а над "Чайковским" тень "Державина" Ходасевича, о чем уже было сказано и больше говорить не стоит), то в одном ее ценность очевидна: на ней оттачивалось перо для будущего "Курсива", к которому нам снова необходимо вернуться.
   Думается, Берберова не слишком злоупотребила саморекламой, поместив в конце второго (и последнего) прижизненного издания книги выдержки из писем самых разных читателей, накопившихся с момента ее первого английского издания вплоть до 1982 года, т.е. за тринадцать лет. Очень уж часто право голоса за это время имели в печати эмиграции те, кто книгу охаял, и в результате зарубежный читатель, не имея возможности прочесть "Курсив" (тома "Финк-ферлаг" были не только малотиражны, но и очень дороги; Берберова постоянно извинялась тогда, знакомясь с новыми людьми, что не может им "Курсив" подарить), имел возможность читать на эту книгу погромные и несправедливые рецензии. Мы, естественно, не опускаем эти несколько наивные для нашего времени письма, хотя, например, знаем, что отнюдь не один экземпляр "Курсива" был на всю Москву -- неутомимый множитель Самиздата работал вовсю, и нелегальные фото-- и ксерокопии, машинописи и чуть ли не рукописи этой книги ходили десятками; у меня самого фотокопия до сих пор цела.
   Интересно в связи с этим вспомнить тот факт, что, видимо, из-за большого объема книги, ее часто копировали не целиком: кажется, самой большой любовью пользовалась глава "Соль земли" -- о Мережковском, Гиппиус, Бунине, "Современных записках", молодых парижских поэтах и многом другом. Не то чтобы для московских читателей Самиздата -- а также и для тех, кто его воспроизводил, книга Берберовой была полным откровением. Но она поражала своей свободой, а больше всего тем, что эта мемуарная книга была настоящим художественным произведением, беллетристикой в лучшем смысле слова. Напротив, помнится, никогда не копировалась в Самиздате последняя часть, наиболее сильно переработанная во втором издании (1983) по сравнению с первым (1972).
   Справки о тех, кого Берберова упомянула в "Курсиве", она написала сама, и как раз эта часть книги -- самая странная, самая субъективная, уж не знаю, справедливая ли, но только здесь появляются прямые грубости; главное же -это вовсе не "Биографический справочник". И дело не в неправильном годе рождения Адамовича (подлинный, 1892-й, скрывал сам всю жизнь молодившийся Адамович), не в том, что Михаил Струве назван поэтом-акмеистом (с тем же успехом его можно бы назвать и символистом -- равно далеко от истины), что про Кафку сказано: "по происхождению чех, писал по-немецки" -- и только (кстати, если быть точным, то "по происхождению" Кафка, как известно, был евреем). Главное все-таки в том, что доброй половины людей, так или иначе упомянутых в "Курсиве", в этом странном "Справочнике" нет вообще.
   К примеру, исчезла куда-то Катерин Мансфильд (в современном написании -- Кэтрин Мэнсфилд), о которой Берберова довольно подробно пишет, перечисляя тех писателей, кого в Париже "нам не приходилось знать". Нет никаких сомнений, что умершая в 1923 году Кэтлин Бичем, новозеландская писательница, писавшая под этим псевдонимом и в последние годы жизни подпавшая под влияние "черною мага" Георгия Гурджиева, Берберовой, приехавшей в Париж лишь весной 1926 года, случайно повстречаться ни в каком кафе уже не могла.
   Я привел лишь один случай, но можно бы и все тридцать-сорок, даже не тревожа прах "таинственного Огурцова" и, возможно, опустив единственный раз упомянутою поэта-импровизатора Бориса Зубакина, побывавшего у Горького в Сорренто. В этом загадочном "Справочнике" интересно все: и аберрации памяти, и более чем субъективные оценки, и явные неточности, из коих приведу одну, кажется, самую интересную. В справке о поэте Сергее Колбасьеве Берберова пишет: "Георгий Иванов в "Петербургских зимах" без особых оснований намекает, что он был причиной ареста и расстрела Гумилева". Между тем в "Петербургских зимах" провокатор не назван по имени, хотя и описан внешне и биографически*. Берберову, похоже, подвела память, она приписала своему предшественнику (в области мемуарного жанра) то, что было им, возможно, сказано в устной беседе, как опубликованное. Всего лишь сказано, а записано уже Берберовой, много позже смерти Иванова.
   Книга писалась Берберовой долго, и в ней можно проследить немало внутренних противоречий, того, что можно бы назвать двойным стандартом в отношении к людям. Так, например, не единожды назвав Поля Валери в числе величайших писателей XX века ("Как бы марксистки ни рассуждал современный француз -- для него Валери всегда будет велик..." и т.д.), она затем фактически "уличает" его в мелком снобизме, опираясь на более чем странное письмо... Бабеля. Стоит сравнить по указателю и все упоминания Бабеля -будет виден двойной стандарт и в отношении к нему. Довольно холодно пишет Берберова о Льве Любимове, в 1948 году высланном из Франции за советский патриотизм, но в справке о Любимове она не может сдержать упоминания о том, что вышедшая в Москве его книга воспоминаний "вызвала в СССР интерес" к эмиграции (кстати, примета времени написания "Курсива": как же хотелось еще оставшимся в живых к шестидесятым годам эмигрантам быть хотя бы упомянутыми в СССР, чтобы пресловутая "оттепель" наконец превратилась в настоящее таяние снегов!).
   Отделить "Биографический справочник" от основного корпуса "Курсива" невозможно -- настолько явно продолжает и дополняет он книгу, проясняет недоговоренности, проявляет двойственность отношений и даже простые пробелы памяти. Иные "справки" у Берберовой злы и несправедливы (см. справку о Тэффи, к примеру), но в наследии автора "Курсива", в ее субъективных оценках важна и интересна даже несправедливость. Впрочем, чтобы эту несправедливость не увековечивать, к справкам Берберовой в издании "Согласия" прибавлены необходимые дополнения: курсивом. А больше мы не стали менять в "Справочнике" ничего, кроме неточно приводимых Берберовой дат: десятки, если не сотни народившихся в последнее время специалистов по русской эмиграции своей научной работой прояснили многие тайны и вскрыли почти все "секреты Полишинеля".
   В эмиграции родоначальнику эстафеты скандалов, Георгию Иванову, доставалось прежде всего за воспоминания о живых людях -- эмигрантские продолжатели этой эстафеты частично названы выше, частично общеизвестны; собственно, то же происходило и в СССР, независимо от того, где мемуарная книга выходила -- за границей ли (Н. Мандельштам), в СССР ли (Н. Ильина). Однако практически нигде и никогда из мемуаристов не считая самых поздних, уже избавившихся от пуританских комплексов, -- не рискнул написать о самой Берберовой больше одной фразы (О. Форш и др.)*. Безобразное печатное отгавкивание от первого издания "Курсива" не в счет; мольеровского господина Журдена давным-давно обманули, сказав ему, что все, что не стихи, проза, и наоборот: есть ведь еще и такой жанр, как, мягко скажем, лай из подворотни, до которого ни сама Берберова, ни вдова Осипа Мандельштама, написавшие две самые "злые" книги в нашей мемуарной литературе, не унизились. Воспоминаний о Берберовой просто пет, и это при том, что о месяцах совместной работы с Берберовой американские слависты и поэты в семидесятые годы нередко отзывались как об одном из ярчайших впечатлений своей жизни. Я, кстати, спросил Ирину Одоевцеву (в 1988 году, в Переделкине) что она думает о Берберовой. Ответ был кратким: "Какая же она злая!" Наверное, тут короче всего сформулирована причина отсутствия "прижизненных мемуаров" о Берберовой: никому не хотелось получить от нее полновесную сдачу. "Железная женщина" (Берберова, а не "баронесса" Будберг ) никогда, никому и ничего не прощала. Она словно воплощала своим творчеством тот принцип, который страшней всех сформулировал самый близкий к ней некогда человек Владислав Ходасевич:
   Но на растущую всечасно Лавину небывалых бед Невозмутимо и бесстрастно Глядят: историк и поэт.
   Людские войны и союзы. Бывало, славили они. Разочарованные музы Припомнили им эти дни.
   И ныне, гордые, составить Два правила велели впредь: Раз: победителей не славить. Два: побежденных не жалеть.
   Берберова не была ни историком, ни поэтом в точном значении этих слов -- она была и тем, и другим одновременно, и отчасти поэтому, в силу происшедшего в ее творчестве синтеза жанров, чем-то высшим. От начала до конца книги невозможно отделаться от ощущения, что время в этой книге не движется, оно существует как бы сразу во всем протяжении от петербургского детства до полной творческих сил американской старости; ближайшая аналогия такого пространственно-временного построения, которая напрашивается, "Осень патриарха" Габриеля Гарсиа Маркеса, к тому же и появились эти книги в семидесятые годы почти одновременно. Поэтому очень важен для понимания книги Берберовой эпиграф из "Макбета", где говорится о "семенах времени". Проставляя его на книге, Берберова очень точно знала, зачем это делает: она указывала внимательному и (что не обязательно) доброжелательному читателю на главного героя -- на время. О том же почти прямо пишет она в переиздаваемом нами "Предисловии ко второму изданию", признавая, впрочем, что эта книга "вся о себе". "Я была одна" (курсив Берберовой. Е.В.). пишет она обо всей своей жизни. И такой чистой гордостью веет от этих слов, что пусть язык отсохнет у того, кто упрекнет автора за них в грехе гордыни, "...жить, и особенно умирать, легче, когда видишь жизнь как целое, с ее началом, серединой и концом". Под этими словами -- дата и место написания: Принстон, январь 1983.
   "Как-то так вышло, -- пишет она немного выше, -- что мне в жизни "ничего не перепало".
   Кое-что, однако, перепало. И прижизненная слава, и триумфальный визит в Россию (тогда еще, впрочем, в СССР), и больше чем десять лет жизни после того, как были написаны эти строки. И даже трехцветный флаг над Россией вместо красного: эту очень важную для эмигрантов первой волны деталь совершенно точно предсказывал в 1923 году друг берберовской молодости Владимир Набоков. Словом, все, о чем человек ее поколения мог только мечтать.
   Нина Николаевна Берберова умерла в Филадельфии 26 сентября 1993 года. Грустное настало время -- время без Берберовой.
   И время заново перечитав книгу, написанную почерком Петрарки.
   "МНЕ НРАВЯТСЯ НЕПРАВИЛЬНОСТИ РЕЧИ..."