Страница:
Крыла у юности легки: О чем я думал в те года?
Как сладостно надеть коньки При свете солнечном всегда
И с ветром наперегонки Зеркальная равнина льда
Лететь свободно, Всего чудесней,
Бежать по брызжущему льду, Звенела песня над катком:
Забыть печаль на холоду, "Взгляни кругом, беги бегом",
В философическом бреду Но не томился ль я тайком
Не гнить бесплодно! При звуках песни?
О, как сверкает окоем, Нет, много лучше было мне
Когда с подружкою вдвоем С друзьями - иль наедине
То спуск встречая, то подъем, Сидеть в домашней тишине
Скользишь с опаской, И беззаветно
И на бегу почуешь вдруг Внимать живительный родник
Касание горячих рук, В словах проникновенных книг,
И, слыша шуточки вокруг, Последних истин каждый миг
Зальешься краской. Взыскуя тщетно.
АЛБРЕХТ РОДЕНБАХ
(1856-1880)
МЕЧТА
Плывут седые облака
в лазури высоты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И, изменяясь на лету
уходят облака в мечту,
они плывут, как сны точь-в-точь,
прочь, прочь,
прочь.
Плывут седые паруса,
торжественны, чисты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И, уменьшаясь на лету,
плывут кораблики в мечту,
не в силах ветра превозмочь,
прочь, прочь,
прочь.
Плывут миражи вдалеке,
плывут из темноты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И нагоняет на лету
мечта - мечту, мечта - мечту,
чтоб кануть в Лету, кануть в ночь,
прочь, прочь,
прочь.
ЛЕБЕДЬ
Прохладно; первая звезда
в просторах замерцала;
и в девственный глядится пруд
небесное зерцало.
В объятьях ночи и луны,
сияние струящей,
прекрасный лебедь на воде
лежит, как будто спящий.
Он гладь невинную крылом
восторженно тревожит,
и пьет, и грезит, как поэт,
и прочь уплыть не может.
Ему ответит на любовь
печаль воды озерной,
и образ отразит его
хрустальный, иллюзорный.
И лебедь в озеро влюблен,
безмолвствуя во благе,
но не бесчестит никогда
его невинной влаги.
(Дитя, вот так и я творю,
когда закат увянет,
когда невинный голос твой
в мое сознанье канет.)
ОРГЛ
Вершину как престол избрав,
торжественная птица
взирала в небо, чтоб затем
в просторы устремиться.
Но ядовитая змея
всползла на каменные кручи,
и, лишь собрался царь высот
уйти в полет могучий,
змея вокруг его груди
предательски и злобно,
блеснув на солнце, обвилась,
стальной петле подобно.
Летит орел, а с ним - змея,
что меж камней лежала,
и в грудь орлу сочится яд
отравленного жала.
О честолюбец, возлети
в простор, в пучину света
и не ропщи, что смерть близка:
таков удел поэта!
МИР
Был зимний вечер. Темнота окутала алтарь.
Ко входу в церковь брел монах, держа в руке фонарь.
Как пилигрим, свершивший путь, усталый, изможденный,
остановился и застыл у каменной колонны.
И долго около дверей ключами он бренчал,
но сам, казалось, ничего кругом не различал,
как призрак. Наконец вошел, ступая еле-еле,
трикраты грудь перекрестил, смочил персты в купели,
фонарь немного приподнял, и видит в тот же миг:
стоит вблизи от алтаря еще один старик,
как Голод, худ, как Смерть, согбен, но - все же был высок он,
в седой копне его волос светился каждый локон;
исполнен вдохновенных дум, сиял во мраке он,
как алебастровый сосуд, в котором огнь зажжен.
Сурово инок вопросил, едва его заметил:
"Что ищешь?" - "Мира!" - в тишине чужак ему ответил,
вздохнул и в нишу отступил, к колонне, - там темно.
Монах, взглянув на чужака, молиться начал, но,
постигнув истину, шагнул назад, к церковной двери:
пришлец, искавший мира здесь, был Данте Алигьери.
MACTE ANIMO
Я ничего не должен знать о женщинах на юге,
что полны гибельной тоски, когда, томясь в недуге,
несут безлистым деревам в безвыходной мольбе
плач о возлюбленных своих, о листьях, о себе.
Ты ль это,- слышу каждый час в груди твой хрип свистящий,
ты ль это, червь, грызущий плоть,- смертельный рок, висящий
над светлой юностью моей? - Я все отдам навек,
но не тебя, моя душа, орешины побег!
Тяжелый, низкий небосвод вдруг посветлел сегодня,
о радость, о тепло, о свет, о благодать Господня,
моя страна... моя любовь... жизнь, юность, счастье... Брат,
не рассуждать... Бери клинок, погибни, как солдат!
ВИЛЛЕМ КЛОС
(1859-1938)
МЕДУЗА
Взирает юноша с мольбою страстной
На божество, на лучезарный лик,
И тяжких слез течет живой родник,
Но изваянье к горю безучастно.
Вот обессилел он, и вот - напрасно
Он рвется в смертный бой, но через миг
Он побежден, и вот уже поник,
А камень смотрит хладно и ужасно.
Медуза, ты, лишенная души,
Верней, душа твоя прониклась ядом
В бесслезной, нескончаемой тиши,
Пускай никто со мной не станет рядом,
Но я склоню колени - поспеши
Проникнуть в душу мне последним взглядом.
ВЕЧЕР
Куртина в ясных сумерках бледна;
Цветы еще белей, чем днем,- и вот
Прошелестел за створками окна
Последней птицы трепетный полет.
Окрашен воздух в нежные тона,
Жемчужной тенью залит небосвод;
На мир легко ложится тишина,
Венчая суеты дневной уход.
Ни облаков, ни ветра нет давно,
Ни дуновенья слух не различит,
И все прозрачней мрак ночных теней,
Зачем же сердце так истомлено,
Зачем оно слабеет,- но стучит
Все громче, все тревожней, все сильней?
***
Я - царь во царстве духа своего.
В душе моей мне уготован трон,
Я властен, я диктую свой закон
И собственное правлю торжество.
Мне служат ворожба и колдовство,
Я избран, возведен, провозглашен
И коронован лучшей из корон
Я - царь во царстве духа своего.
Но все ж тоска порою такова,
Что от постылой славы я бегу:
И царство, и величие отдам
За миг один - и смерть приять смогу:
Восторженно прильну к твоим устам
И позабуду звуки и слова.
АЛБЕРТ ВЕРВЕЙ
(1865-1938)
ТЕРРАСЫ МЕДОНА
Далекий город на отлогих склонах,
ни шороха в легчайшем ветерке.
Прислушался - услышал смех влюбленных,
гуляющих вдвоем, рука в руке.
Неспешным взором тщательно ощупал
незыблемые профили оград,
отягощенный облицовкой купол,
старинный водоем, осенний сад.
И на руинах каменных ступеней
болезненно осознаю сейчас,
что мертвые предметы совершенней
и, как ни горько, долговечней нас.
МГРТВЫЕ
В нас мертвые живут, мы кровью нашей
питаем их,- в деяньях и страданьях
по равной доле им и нам дано.
Мы вместе с ними пьем из общей чаши,
дыханье их живет у нас в гортанях,
они и мы - вовеки суть одно.
Да, мы равны - но мертвые незрячи;
одним лишь нам сверкает свет Вселенной,
одним лишь нам дороги звезд видны.
Вовеки - так, и никогда - иначе,
и оттого для них вдвойне бесценна
мечтательная тяжесть тишины.
СОЗВЕЗДИЕ
Была темна дорога, словно ров.
Он знал, что в зарослях таятся змеи.
Бледнел закат полоской вдалеке.
И он ступил, спокоен и суров,
на узкий путь - и разве что сильнее
свой виноградный посох сжал в руке.
И мнилось, что огромную змею
он убивает в тусклом звездном свете,
на небе встав над нею в полный рост.
И так, у эмпирея на краю,
его обвили золотые плети
мерцающего лабиринта звезд.
***
Скорби и плачь, о мой морской народ!
Еще недели две, тревожных даже,
продав улов, при целом такелаже,
себя счастливым счел бы мореход.
Но тени над прибрежиями виснут,
и воет шторм, за валом вал валя,
что возразит скорлупка корабля,
когда ее ладони шквала стиснут?
Трещит канат, ломается бушприт,
летят в пучину сети вместе с рыбой,
на борт волна ложится тяжкой глыбой
и дело черное во тьме творит.
Пусть вопль еще не родился во мраке,
лишь пена шепчется, сводя с ума,
но борт хрустит, ломается корма...
Качай, насос! Вода на полубаке!
Придет рассвет, но нет спасенья в нем,
кораблик вверх глядит пробитым трюмом,
и женщины с усердием угрюмым
глядеть на море будут день за днем.
Лишь гулкой тишиной полны просторы.
Мы - нация бродяг в стране морской,
нам неизвестны отдых и покой,
и зыбко все, и нет ни в чем опоры.
АДРИАН РОЛАНД ХОЛСТ
(1888-1976)
ОСЕНЬ
Плывет меж веток полночь тяжело,
а я - внизу. Томление. Усталость.
Так с вечера опять и жизнь умчалась,
и лето отошло.
Я думаю о бешеной борьбе,
о взлетах и падениях случайных,
и вечности, о ветре и о тайнах,
что мир несет в себе,
о ветхости престолов и жилищ,
о бедствиях царей, лишенных власти,
об уцелевших отпрысках династий,
бежавших с пепелищ,
и обо всем, что навсегда мертво,
о чужеземцах, что прошли, как тени,
о странствиях минувших поколений
и о конце всего,
да, наступил конец, и снова мы
покорны увяданию, и снова
печально вспоминаем свет былого,
встречая стяги утра, что сурово
возносятся из тьмы...
О древних мифах, о добре и зле,
о ней и о себе... о жизни, смерти...
о всех о нас, о вечной круговерти
на сумрачной земле.
ПРИНЦ,
ВЕРНУВШИЙСЯ ИЗ ПРОШЛОГО
Где шлем его лежит и часа ждет?
Кираса где? Не стоит разговоров.
Пусть мертвая эпоха отойдет.
Под низким небом - только шум раздоров,
стенанья, брань, бряцанье луидоров
еще слышны. Все прочее - не в счет.
Все прочее: осанка, и рука,
и сердце, что тщеславием томилось
открыто, а порой исподтишка,
что, воздавая милость и немилость,
в кровавой жатве преуспеть стремилось,
ведя вперед отборные войска.
Конде Великий, взоров не склоня,
пред нами возвышается сурово.
Сменялись войны - за резней резня,
но он вернулся, юн и строен снова.
Постигнуть нас его душа готова;
как взглянет он на вас и на меня?
Уходит день, кругом ни звука нет,
лишь где-то вдалеке играют дети,
но тот, кто к нам шагнул из бездны лет,
стоит и ждет в холодном зимнем свете.
По истеченьи четырех столетий
он сам своим вопросам даст ответ.
Он взор косит угрюмый, ледяной,
и никакая боль его не ранит,
скопец духовный, злобою больной,
он и продаст, и бросит, и обманет
истерзанный народ, который занят
кровавой и бессмысленной войной.
Во всем разочарованный давно,
он рот кривит и замышляет злое.
Короткий зимний день глядит в окно
и гаснет - и в тяжелом снежном слое,
там, за окном, покоится былое;
грядущее же смутно и темно.
ВНОВЬ ГРЯДУЩЕЕ ИГО
Сначала страх, и следом - ужас.
Все - слышно. Истреблен покой.
И шторм, в просторах обнаружась,
грядет. Надежды никакой
на то, что гром судьбы не грянет,
Молчат часы, - но на краю
небес - уже зарницы ранят
юдоль сию.
Отчаянная и глухая,
ничем не ставшая толпа,
от омерзенья иссыхая,
кружит, презренна и тупа,
по ветхой Западной Европе,
но только в пропасть, в никуда,
беснуясь в ярости холопьей,
спешит орда.
Себя считая ветвью старшей
и, оттого рассвирепев,
бубня глухих военных маршей
пьянящий гибелью напев,
им остается к смерти топать,
в разливе гнева и огня
порабощенных - в мерзость, в копоть
гуртом гоня.
Теперь ничто не под защитой,
но все ли сгинет сообща.
Затем ли Крест падет подрытый
и рухнет свастика, треща,
затем, чтоб серп вознесся адский,
Европа, над твоей главой
сей полумесяц азиатский
там, над Москвой?
12 августа 1939 гола.
ГРОЗА
Грядет гроза и судный меч подъемлет,
темнеют побережья и отроги.
Вкруг сердца замыкаются дороги,
и одинокий ждет, и чутко внемлет,
он долго от окна уйти не хочет,
и словно ждет назначенного срока,
и слышит: тяжкий голос издалека
угрюмо и задумчиво рокочет.
Он смотрит в глубь себя, дрожа от страха,
где в нем покойник ожидает спящий;
в предощущеньи молнии разящей
он знает - для него готова плаха
и приговор - он мечется в кошмаре,
он жаждет жизни, к смерти не готов он,
он жутким одиночеством закован
и вопиет о неизбежной каре...
Из бездны восстают на гребне шквала
пророчества, что сделались законом,
и вихрь ужасен реющим знаменам
вкруг темных стен, - и страстью небывалой
охвачен человек - стать пеплом, тенью,
чтоб были все влечения разбиты,
чтоб не искать в себе самом защиты,
во снах и грезах - но его моленью
ответа нет, призывы бесполезны,
во всезабвенье все бесследно канет
и он на запад горько руки тянет,
где ждет душа первоначальной бездны,
над сердцем, пламенеющим в испуге,
кричат деревья, черные от влаги,
и на ветру трепещущие флаги
развешивает дождь по всей округе...
И суд, никем вовеки не обманут,
вершится вспышкой молнии блестящей:
и человек, и в нем покойник спящий,
вдвоем к концу времен сейчас предстанут.
ЛЮБОВЬ СТРАННИКА
Друг с другом будем мы нежны, дитя,
о горечь нашей жизни одинокой,
что с древним ветром осенью глубокой
летит меж звезд, как листья, шелестя.
О, мы с тобою будем лишь нежны,
слова любви да будут позабыты:
столь многие сердца уже разбиты
и ветром, словно прах, унесены.
Мы - как листва, что, тихо шелестя,
покоится на ветках в сонной дреме,
и все неведомо на свете, кроме
того, что знает ветер, о дитя.
Мы оба одиноки - потому
я взгляду твоему отвечу взглядом,
и меж последних снов мы будем рядом,
в молчанье погружаясь и во тьму.
Уйдет любовь, под ветром шелестя,
а ветер принесет еще так много,
но прежде чем нас разлучит дорога,
друг с другом будем мы нежны, дитя.
ЛИЛИТ
Куда влекла меня, в какие бездны, чащи
упасть, уплыть, - в звериной радости какой
манил в забвенье мрак ее очей пьянящий,
порочных губ изгиб, - обманчивый покой,
с которым возлежа, она со мной боролась,
даря и боль, и страсть,
где и в какой ночи повелевал пропасть
поющий голос?
Громады города ломились в стекла окон;
ждала меня во тьме, не открывая глаз;
что ведала она, замкнувшись в плоть, как в кокон,
о древней тайне, глубоко сокрытой в нас?
О чем шептал ей мрачный бог, ее хозяин,
из кровеносной мглы;
один ли я, влача желаний кандалы,
был с нею спаян?
И обречен не размышлять, верша поступок,
и в исступлении сдаваться на краю
стигийских рощ, где свод листвы охрян и хрупок,
и ниспадать, и приближаться к забытью,
там, где молчит в ответ последнему лобзанью
летейская вода,
о расставанье, исчезанье без следа
за крайней гранью,
чему открыты мы в объятьях друг у друга,
в восторге боли преступившие дорог
уничтоженья, наслаждения, испуга,
еще не знающие, что бессмертный бог
встает, величественно все поправ тяжелой
безжалостной стопой,
и гибнет человек, крича в тоске тупой
слепец двуполый.
И пробудясь от грез, воистину звериных,
я понял - страсть моя поныне велика;
как прежде, одинок, через просвет в гардинах
я вижу вечер, что плывет издалека,
и пусть из глаз ее томление призыва
угасло и ушло
я слышу, город снова плещет о стекло,
как шум прилива.
ЗИМНИЕ СУМЕРКИ
Золотистых берегов полуокружье,
голубой, непотемневший небосвод,
белых чаек нескончаемый полет,
что вскипает и бурлит в надводной стуже,
чайки кружатся, не ведая границ,
словно снег над растревоженной пучиной.
Разве веровал я прежде хоть единой
песне так, как верю песне белых птиц?
Их все меньше, и нисходят в мир бескрайный
драгоценные минуты тишины,
я бегу вдоль набегающей волны
прочь от вечности, от одинокой тайны.
Сединой ложится сумрак голубой
над седыми берегами, над простором
синевы,- о знанье чуждое, которым
песню полнит нарастающий прибой!
И все больше этой песнею объята
беспредельно отрешенная душа,
я бегу, морскою пеною дыша,
в мир неведомый, за линию заката.
Там, где марево над морем восстает,
за пределом смерти - слышен голос дивный,
жизнеславящий, неведомый, призывный
но еще призывней блеск и песня вод.
Вечный остров - о блаженная держава,
край таинственный, куда несут ладьи
умирающих в последнем забытьи,
где прекрасное царит, где меркнет слава,
я не знаю - это страсть или тоска,
жажда смерти или грусть над колыбелью,
и не жизнью ли с неведомою целью
я уловлен у прибрежного песка?
Но зачем тогда забвенье невозможно,
если нового постигнуть не могу?
Так зачем же помню здесь, на берегу,
как я странствовал и как любил тревожно
я, рожденный неизвестно для чего,
в час мучительный, ценой ненужной смерти,
и бегу я от великой круговерти
в тот же мир самообмана своего...
Где, когда найду ответ?.. Но нет... Прохожий
поздоровался со мной - и вслед ему
я смотрел, пока не канул он во тьму,
может, в мире есть еще один, похожий?
Это был рыбак из старого села,
он шагал среди густеющих потемок,
волоча к лачуге мачтовый обломок
тяжела зима, и ноша тяжела.
Я пошел за ним, его не окликая,
тяжесть песни нестерпимую влача,
о упущенное время - горяча
рана совести во мне,- волна морская
мне поет, но стал мне чужд ее язык
в этом крошечном и безнадежном круге
зимний ветер все сильней; с порывом вьюги
я качнусь и осознаю в тот же миг:
исцеление - в несчастье, и понятно,
что тоска по дому здесь, в чужом краю,
песней сделала немую боль мою
это все,- и я уже бреду обратно
к деревушке между дюн, и сладко мне
так идти, и наблюдать во тьме вечерней,
как в рыбацкой покосившейся таверне
лампа тускло загорается в окне.
В ИЗГНАНИИ
Я не смогу сегодня до утра уснуть,
томясь по голосу прибоя в дюнах голых,
по гордым кликам волн, высоких и тяжелых,
что с ветром северным к Хондсбоссе держат путь.
Пусть ласков голос ветра в рощах и раздолах,
но разве здесь меня утешит что-нибудь?
Мне опостыло жить вдали от берегов,
среди почти чужих людей, но поневоле
я приспосабливаюсь к их смиренной доле.
Здесь хорошо, здесь есть друзья и нет врагов,
но тяготит печать бессилия и боли,
и горек прошлого неутолимый зов.
Я поселился здесь, от жизни в стороне,
о море недоступное, нет горшей муки,
чем смерти ожидать с самим собой в разлуке.
О свет разъединенья, пляшущий в окне...
Зачем губить себя в отчаяньи и скуке?
От самого себя куда деваться мне?
О смерть в разлуке... О немыслимый прибой,
деревня, дюны в вечной смене бурь и штилей;
густели сумерки, я брел по влажной пыли,
о павшей Трое бормоча с самим собой.
Зачем же дни мои вдали от моря были
растрачены на мир с безжалостной судьбой?
Ни крика чаек нет, ни пены на песке,
мир бездыханен - городов позднейших ропот
накрыл безмолвие веков; последний шепот
времен ушедших отзвучал, затих в тоске.
В чужом краю переживаю горький опыт
учусь безмолвствовать на мертвом языке.
Всего однажды, невидимкой в блеске дня
он за стеклом дверей возник, со мною рядом,
там некто говорил, меня пронзая взглядом,
и совершенством навсегда сломил меня.
Простая жизнь моя внезапно стала адом
я слышу эхо, и оно страшней огня.
Оно все тише - заструился мрачный свет,
и в мрачном свете том, гноясь, раскрылась рана,
переполняясь желчью, ширясь непрестанно.
Мир темен и в тоску по родине одет:
неужто эта боль, как ярость урагана,
со временем уйдет и минет муки след?
Гноится рана, проступает тяжкий пот,
взыскует мира сердце и достигнет скоро
созреет мой позор, ведь горше нет позора,
чем эта слава - ведь живая кровь течет
из глубины по капле - не сдержать напора,
очищенная кровь из сердца мира бьет.
В больнице душной, здесь, куда помещено
истерзанное сердце, где болезнь и скверна
тоска по родине, как тягостно, наверно,
тебя на ложе смертном наблюдать, давно
надежда канула и стала боль безмерна.
Разъединенья свет угас - в окне темно.
О, если б чайки белой хоть единый клик!
Но песню волн пески забвенья схоронили,
лишь гомон городов, позорных скопищ гнили,
до слуха бедного доносится на миг.
О сердце, знавшее вкус ветра, соли, штилей...
Рассказов деревенских позабыт язык.
Мне опостыло жить вдали от берегов
о, где же голос искупленья в дюнах голых?
Зачем же должен ветер в рощах и раздолах
будить опять тоску по родине... О зов
из дальнего Хондсбоссе... Голос волн тяжелых
лишь за стеклом дверей, закрытых на засов.
ЗИМНИЙ РАССВЕТ
Уединенный, навсегда утратив корни,
в рассвете зимнем я произношу строку,
и комната моя становится просторней,
едва ее со дна сознанья извлеку.
Тоска по родине, твой зов, живой и чистый,
возможно ль променять на тусклый свет небес?
Всего лишь миг назад, смеясь, от кромки льдистой
я шел сквозь верески, заре наперерез,
легко минуя пламена стеклянной створки.
Ни дни, ни годы не сменялись для меня.
О век златой, через овраги и пригорки
я первым шел...
Но кто у этого огня
собрал мои листки, там, возле занавески,
в бреду прозренья каменея предо мной,
кто, еле видимый, в рассветном, зимнем блеске
меня из марева за морем в мир земной
вводил безжалостной рукой?
О день предельный,
живущий в памяти, как самый первый день,
мне данный, - где же, где таился мрак смертельный,
болезнь и злоба - изначальная ступень,
что в эту жизнь вела до той поры, покуда
я, задохнувшийся, не встал, чтоб дать ответ
но гибель не грядет, и нет в кончине чуда,
о дверь стеклянная, раскрытая в рассвет,
объятая огнем... И, настоянью вторя,
уединенный, до конца смиривший гнев,
я в тот же миг возник за темной гранью моря,
отсюда прочь уйдя, изгладясь, умерев,
но странный гость исчез...
С трудом подняв ресницы
и воздуха вдохнув, придя в себя едва,
я у стола стоял, перебирал страницы,
с недоумением взирая на слова,
записанные мной перед приходом ночи,
они звучали, их старинный карильон
трезвонил золотом то дольше, то короче,
словами, мнилось, был сегодня обретен
их смысл - он стал теперь живей и просветленней,
тоска по родине и счастье были в них.
О речь рассвета... О игрок на карильоне...
И долго длился звон, покуда не затих.
И отзвучала песнь с пригрезившейся башни,
из нереальных и неведомых миров,
возникло время - и, пленен строкой вчерашней,
за дверь стеклянную шагнув, под вечный кров,
в бессмертной комнате, где висла тишь немая,
с листом бумаги, на свету, уже дневном,
я за столом сидел, насущный хлеб ломая,
замкнувшись в эркере, под западным окном.
ЗИМА У МОРЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Вдоль Северного моря
она ступала прочь,
ее стенаньям вторя,
рыдал рассвет немой;
с ней говорила ночь.
Мрачнеет город в стуже;
как чайка, голос мой
летит за нею вчуже.
II
Венец ли ей желанен,
иль золото и страсть?
Тоской по дому ранен
мой слух рассудку вслед,
и, прежде чем упасть
на брег, волна седая
приемлет солнца свет,
ярящийся, блуждая.
III
Там, в комнате закрытой,
былого больше нет,
о том, что позабыто,
опять твердит она
лишь слабый крик в ответ
доносится сквозь дрему,
и вновь душа полна
немой тоски по дому.
IV
За окнами неспешно
плетутся облака
чредою безутешной,
но светится волна
за морем... О тоска,
убившая свободу,
ты тягостью равна
смертельному исходу.
V
Что за глухие гулы
грозят обрушить дом?
Бунтуют караулы,
и после мятежа
владыки со стыдом
в ничтожность, в мерзость канут,
мрак низойдет, дрожа,
и все на всех восстанут.
VI
Все горше, повседневней
клубок земных забот,
как мысль о расе древней
но это мой приют.
Колоколам с высот
звонить еще не скоро,
и мертвые встают
для вечного дозора.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Плывет ли гарь, пылая,
с пожарища судьбы?
Какая ведьма злая,
чума-ворожея
из дымовой трубы
хрипит про гибель Трои?
Ей только ветр да я
внимаем - только двое.
И ненависть, и злоба
свели ее с ума.
Которая трущоба
теперь ее жилье?
Погибшие дома
осквернены пожаром.
Мир, что отверг ее,
стал непомерно старым.
В смятении глубоком
скольжу в который раз
сквозь вьюгу сна, к истокам
речей о мятеже,
здесь юноши сейчас
кричат самозабвенно,
оружье взяв уже:
"Елена... Елена..."
Фальшивым стало злато,
продажной - страсть. Когда
взъярился брат на брата?
Жесток и груб ответ.
Стенают города,
земле смертельно жутко,
пространный зимний свет
ужасен для рассудка.
Могущество однажды
познала красота,
и ликованье жажды,
бушуя, как огонь,
язвит острей хлыста,
Как сладостно надеть коньки При свете солнечном всегда
И с ветром наперегонки Зеркальная равнина льда
Лететь свободно, Всего чудесней,
Бежать по брызжущему льду, Звенела песня над катком:
Забыть печаль на холоду, "Взгляни кругом, беги бегом",
В философическом бреду Но не томился ль я тайком
Не гнить бесплодно! При звуках песни?
О, как сверкает окоем, Нет, много лучше было мне
Когда с подружкою вдвоем С друзьями - иль наедине
То спуск встречая, то подъем, Сидеть в домашней тишине
Скользишь с опаской, И беззаветно
И на бегу почуешь вдруг Внимать живительный родник
Касание горячих рук, В словах проникновенных книг,
И, слыша шуточки вокруг, Последних истин каждый миг
Зальешься краской. Взыскуя тщетно.
АЛБРЕХТ РОДЕНБАХ
(1856-1880)
МЕЧТА
Плывут седые облака
в лазури высоты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И, изменяясь на лету
уходят облака в мечту,
они плывут, как сны точь-в-точь,
прочь, прочь,
прочь.
Плывут седые паруса,
торжественны, чисты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И, уменьшаясь на лету,
плывут кораблики в мечту,
не в силах ветра превозмочь,
прочь, прочь,
прочь.
Плывут миражи вдалеке,
плывут из темноты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И нагоняет на лету
мечта - мечту, мечта - мечту,
чтоб кануть в Лету, кануть в ночь,
прочь, прочь,
прочь.
ЛЕБЕДЬ
Прохладно; первая звезда
в просторах замерцала;
и в девственный глядится пруд
небесное зерцало.
В объятьях ночи и луны,
сияние струящей,
прекрасный лебедь на воде
лежит, как будто спящий.
Он гладь невинную крылом
восторженно тревожит,
и пьет, и грезит, как поэт,
и прочь уплыть не может.
Ему ответит на любовь
печаль воды озерной,
и образ отразит его
хрустальный, иллюзорный.
И лебедь в озеро влюблен,
безмолвствуя во благе,
но не бесчестит никогда
его невинной влаги.
(Дитя, вот так и я творю,
когда закат увянет,
когда невинный голос твой
в мое сознанье канет.)
ОРГЛ
Вершину как престол избрав,
торжественная птица
взирала в небо, чтоб затем
в просторы устремиться.
Но ядовитая змея
всползла на каменные кручи,
и, лишь собрался царь высот
уйти в полет могучий,
змея вокруг его груди
предательски и злобно,
блеснув на солнце, обвилась,
стальной петле подобно.
Летит орел, а с ним - змея,
что меж камней лежала,
и в грудь орлу сочится яд
отравленного жала.
О честолюбец, возлети
в простор, в пучину света
и не ропщи, что смерть близка:
таков удел поэта!
МИР
Был зимний вечер. Темнота окутала алтарь.
Ко входу в церковь брел монах, держа в руке фонарь.
Как пилигрим, свершивший путь, усталый, изможденный,
остановился и застыл у каменной колонны.
И долго около дверей ключами он бренчал,
но сам, казалось, ничего кругом не различал,
как призрак. Наконец вошел, ступая еле-еле,
трикраты грудь перекрестил, смочил персты в купели,
фонарь немного приподнял, и видит в тот же миг:
стоит вблизи от алтаря еще один старик,
как Голод, худ, как Смерть, согбен, но - все же был высок он,
в седой копне его волос светился каждый локон;
исполнен вдохновенных дум, сиял во мраке он,
как алебастровый сосуд, в котором огнь зажжен.
Сурово инок вопросил, едва его заметил:
"Что ищешь?" - "Мира!" - в тишине чужак ему ответил,
вздохнул и в нишу отступил, к колонне, - там темно.
Монах, взглянув на чужака, молиться начал, но,
постигнув истину, шагнул назад, к церковной двери:
пришлец, искавший мира здесь, был Данте Алигьери.
MACTE ANIMO
Я ничего не должен знать о женщинах на юге,
что полны гибельной тоски, когда, томясь в недуге,
несут безлистым деревам в безвыходной мольбе
плач о возлюбленных своих, о листьях, о себе.
Ты ль это,- слышу каждый час в груди твой хрип свистящий,
ты ль это, червь, грызущий плоть,- смертельный рок, висящий
над светлой юностью моей? - Я все отдам навек,
но не тебя, моя душа, орешины побег!
Тяжелый, низкий небосвод вдруг посветлел сегодня,
о радость, о тепло, о свет, о благодать Господня,
моя страна... моя любовь... жизнь, юность, счастье... Брат,
не рассуждать... Бери клинок, погибни, как солдат!
ВИЛЛЕМ КЛОС
(1859-1938)
МЕДУЗА
Взирает юноша с мольбою страстной
На божество, на лучезарный лик,
И тяжких слез течет живой родник,
Но изваянье к горю безучастно.
Вот обессилел он, и вот - напрасно
Он рвется в смертный бой, но через миг
Он побежден, и вот уже поник,
А камень смотрит хладно и ужасно.
Медуза, ты, лишенная души,
Верней, душа твоя прониклась ядом
В бесслезной, нескончаемой тиши,
Пускай никто со мной не станет рядом,
Но я склоню колени - поспеши
Проникнуть в душу мне последним взглядом.
ВЕЧЕР
Куртина в ясных сумерках бледна;
Цветы еще белей, чем днем,- и вот
Прошелестел за створками окна
Последней птицы трепетный полет.
Окрашен воздух в нежные тона,
Жемчужной тенью залит небосвод;
На мир легко ложится тишина,
Венчая суеты дневной уход.
Ни облаков, ни ветра нет давно,
Ни дуновенья слух не различит,
И все прозрачней мрак ночных теней,
Зачем же сердце так истомлено,
Зачем оно слабеет,- но стучит
Все громче, все тревожней, все сильней?
***
Я - царь во царстве духа своего.
В душе моей мне уготован трон,
Я властен, я диктую свой закон
И собственное правлю торжество.
Мне служат ворожба и колдовство,
Я избран, возведен, провозглашен
И коронован лучшей из корон
Я - царь во царстве духа своего.
Но все ж тоска порою такова,
Что от постылой славы я бегу:
И царство, и величие отдам
За миг один - и смерть приять смогу:
Восторженно прильну к твоим устам
И позабуду звуки и слова.
АЛБЕРТ ВЕРВЕЙ
(1865-1938)
ТЕРРАСЫ МЕДОНА
Далекий город на отлогих склонах,
ни шороха в легчайшем ветерке.
Прислушался - услышал смех влюбленных,
гуляющих вдвоем, рука в руке.
Неспешным взором тщательно ощупал
незыблемые профили оград,
отягощенный облицовкой купол,
старинный водоем, осенний сад.
И на руинах каменных ступеней
болезненно осознаю сейчас,
что мертвые предметы совершенней
и, как ни горько, долговечней нас.
МГРТВЫЕ
В нас мертвые живут, мы кровью нашей
питаем их,- в деяньях и страданьях
по равной доле им и нам дано.
Мы вместе с ними пьем из общей чаши,
дыханье их живет у нас в гортанях,
они и мы - вовеки суть одно.
Да, мы равны - но мертвые незрячи;
одним лишь нам сверкает свет Вселенной,
одним лишь нам дороги звезд видны.
Вовеки - так, и никогда - иначе,
и оттого для них вдвойне бесценна
мечтательная тяжесть тишины.
СОЗВЕЗДИЕ
Была темна дорога, словно ров.
Он знал, что в зарослях таятся змеи.
Бледнел закат полоской вдалеке.
И он ступил, спокоен и суров,
на узкий путь - и разве что сильнее
свой виноградный посох сжал в руке.
И мнилось, что огромную змею
он убивает в тусклом звездном свете,
на небе встав над нею в полный рост.
И так, у эмпирея на краю,
его обвили золотые плети
мерцающего лабиринта звезд.
***
Скорби и плачь, о мой морской народ!
Еще недели две, тревожных даже,
продав улов, при целом такелаже,
себя счастливым счел бы мореход.
Но тени над прибрежиями виснут,
и воет шторм, за валом вал валя,
что возразит скорлупка корабля,
когда ее ладони шквала стиснут?
Трещит канат, ломается бушприт,
летят в пучину сети вместе с рыбой,
на борт волна ложится тяжкой глыбой
и дело черное во тьме творит.
Пусть вопль еще не родился во мраке,
лишь пена шепчется, сводя с ума,
но борт хрустит, ломается корма...
Качай, насос! Вода на полубаке!
Придет рассвет, но нет спасенья в нем,
кораблик вверх глядит пробитым трюмом,
и женщины с усердием угрюмым
глядеть на море будут день за днем.
Лишь гулкой тишиной полны просторы.
Мы - нация бродяг в стране морской,
нам неизвестны отдых и покой,
и зыбко все, и нет ни в чем опоры.
АДРИАН РОЛАНД ХОЛСТ
(1888-1976)
ОСЕНЬ
Плывет меж веток полночь тяжело,
а я - внизу. Томление. Усталость.
Так с вечера опять и жизнь умчалась,
и лето отошло.
Я думаю о бешеной борьбе,
о взлетах и падениях случайных,
и вечности, о ветре и о тайнах,
что мир несет в себе,
о ветхости престолов и жилищ,
о бедствиях царей, лишенных власти,
об уцелевших отпрысках династий,
бежавших с пепелищ,
и обо всем, что навсегда мертво,
о чужеземцах, что прошли, как тени,
о странствиях минувших поколений
и о конце всего,
да, наступил конец, и снова мы
покорны увяданию, и снова
печально вспоминаем свет былого,
встречая стяги утра, что сурово
возносятся из тьмы...
О древних мифах, о добре и зле,
о ней и о себе... о жизни, смерти...
о всех о нас, о вечной круговерти
на сумрачной земле.
ПРИНЦ,
ВЕРНУВШИЙСЯ ИЗ ПРОШЛОГО
Где шлем его лежит и часа ждет?
Кираса где? Не стоит разговоров.
Пусть мертвая эпоха отойдет.
Под низким небом - только шум раздоров,
стенанья, брань, бряцанье луидоров
еще слышны. Все прочее - не в счет.
Все прочее: осанка, и рука,
и сердце, что тщеславием томилось
открыто, а порой исподтишка,
что, воздавая милость и немилость,
в кровавой жатве преуспеть стремилось,
ведя вперед отборные войска.
Конде Великий, взоров не склоня,
пред нами возвышается сурово.
Сменялись войны - за резней резня,
но он вернулся, юн и строен снова.
Постигнуть нас его душа готова;
как взглянет он на вас и на меня?
Уходит день, кругом ни звука нет,
лишь где-то вдалеке играют дети,
но тот, кто к нам шагнул из бездны лет,
стоит и ждет в холодном зимнем свете.
По истеченьи четырех столетий
он сам своим вопросам даст ответ.
Он взор косит угрюмый, ледяной,
и никакая боль его не ранит,
скопец духовный, злобою больной,
он и продаст, и бросит, и обманет
истерзанный народ, который занят
кровавой и бессмысленной войной.
Во всем разочарованный давно,
он рот кривит и замышляет злое.
Короткий зимний день глядит в окно
и гаснет - и в тяжелом снежном слое,
там, за окном, покоится былое;
грядущее же смутно и темно.
ВНОВЬ ГРЯДУЩЕЕ ИГО
Сначала страх, и следом - ужас.
Все - слышно. Истреблен покой.
И шторм, в просторах обнаружась,
грядет. Надежды никакой
на то, что гром судьбы не грянет,
Молчат часы, - но на краю
небес - уже зарницы ранят
юдоль сию.
Отчаянная и глухая,
ничем не ставшая толпа,
от омерзенья иссыхая,
кружит, презренна и тупа,
по ветхой Западной Европе,
но только в пропасть, в никуда,
беснуясь в ярости холопьей,
спешит орда.
Себя считая ветвью старшей
и, оттого рассвирепев,
бубня глухих военных маршей
пьянящий гибелью напев,
им остается к смерти топать,
в разливе гнева и огня
порабощенных - в мерзость, в копоть
гуртом гоня.
Теперь ничто не под защитой,
но все ли сгинет сообща.
Затем ли Крест падет подрытый
и рухнет свастика, треща,
затем, чтоб серп вознесся адский,
Европа, над твоей главой
сей полумесяц азиатский
там, над Москвой?
12 августа 1939 гола.
ГРОЗА
Грядет гроза и судный меч подъемлет,
темнеют побережья и отроги.
Вкруг сердца замыкаются дороги,
и одинокий ждет, и чутко внемлет,
он долго от окна уйти не хочет,
и словно ждет назначенного срока,
и слышит: тяжкий голос издалека
угрюмо и задумчиво рокочет.
Он смотрит в глубь себя, дрожа от страха,
где в нем покойник ожидает спящий;
в предощущеньи молнии разящей
он знает - для него готова плаха
и приговор - он мечется в кошмаре,
он жаждет жизни, к смерти не готов он,
он жутким одиночеством закован
и вопиет о неизбежной каре...
Из бездны восстают на гребне шквала
пророчества, что сделались законом,
и вихрь ужасен реющим знаменам
вкруг темных стен, - и страстью небывалой
охвачен человек - стать пеплом, тенью,
чтоб были все влечения разбиты,
чтоб не искать в себе самом защиты,
во снах и грезах - но его моленью
ответа нет, призывы бесполезны,
во всезабвенье все бесследно канет
и он на запад горько руки тянет,
где ждет душа первоначальной бездны,
над сердцем, пламенеющим в испуге,
кричат деревья, черные от влаги,
и на ветру трепещущие флаги
развешивает дождь по всей округе...
И суд, никем вовеки не обманут,
вершится вспышкой молнии блестящей:
и человек, и в нем покойник спящий,
вдвоем к концу времен сейчас предстанут.
ЛЮБОВЬ СТРАННИКА
Друг с другом будем мы нежны, дитя,
о горечь нашей жизни одинокой,
что с древним ветром осенью глубокой
летит меж звезд, как листья, шелестя.
О, мы с тобою будем лишь нежны,
слова любви да будут позабыты:
столь многие сердца уже разбиты
и ветром, словно прах, унесены.
Мы - как листва, что, тихо шелестя,
покоится на ветках в сонной дреме,
и все неведомо на свете, кроме
того, что знает ветер, о дитя.
Мы оба одиноки - потому
я взгляду твоему отвечу взглядом,
и меж последних снов мы будем рядом,
в молчанье погружаясь и во тьму.
Уйдет любовь, под ветром шелестя,
а ветер принесет еще так много,
но прежде чем нас разлучит дорога,
друг с другом будем мы нежны, дитя.
ЛИЛИТ
Куда влекла меня, в какие бездны, чащи
упасть, уплыть, - в звериной радости какой
манил в забвенье мрак ее очей пьянящий,
порочных губ изгиб, - обманчивый покой,
с которым возлежа, она со мной боролась,
даря и боль, и страсть,
где и в какой ночи повелевал пропасть
поющий голос?
Громады города ломились в стекла окон;
ждала меня во тьме, не открывая глаз;
что ведала она, замкнувшись в плоть, как в кокон,
о древней тайне, глубоко сокрытой в нас?
О чем шептал ей мрачный бог, ее хозяин,
из кровеносной мглы;
один ли я, влача желаний кандалы,
был с нею спаян?
И обречен не размышлять, верша поступок,
и в исступлении сдаваться на краю
стигийских рощ, где свод листвы охрян и хрупок,
и ниспадать, и приближаться к забытью,
там, где молчит в ответ последнему лобзанью
летейская вода,
о расставанье, исчезанье без следа
за крайней гранью,
чему открыты мы в объятьях друг у друга,
в восторге боли преступившие дорог
уничтоженья, наслаждения, испуга,
еще не знающие, что бессмертный бог
встает, величественно все поправ тяжелой
безжалостной стопой,
и гибнет человек, крича в тоске тупой
слепец двуполый.
И пробудясь от грез, воистину звериных,
я понял - страсть моя поныне велика;
как прежде, одинок, через просвет в гардинах
я вижу вечер, что плывет издалека,
и пусть из глаз ее томление призыва
угасло и ушло
я слышу, город снова плещет о стекло,
как шум прилива.
ЗИМНИЕ СУМЕРКИ
Золотистых берегов полуокружье,
голубой, непотемневший небосвод,
белых чаек нескончаемый полет,
что вскипает и бурлит в надводной стуже,
чайки кружатся, не ведая границ,
словно снег над растревоженной пучиной.
Разве веровал я прежде хоть единой
песне так, как верю песне белых птиц?
Их все меньше, и нисходят в мир бескрайный
драгоценные минуты тишины,
я бегу вдоль набегающей волны
прочь от вечности, от одинокой тайны.
Сединой ложится сумрак голубой
над седыми берегами, над простором
синевы,- о знанье чуждое, которым
песню полнит нарастающий прибой!
И все больше этой песнею объята
беспредельно отрешенная душа,
я бегу, морскою пеною дыша,
в мир неведомый, за линию заката.
Там, где марево над морем восстает,
за пределом смерти - слышен голос дивный,
жизнеславящий, неведомый, призывный
но еще призывней блеск и песня вод.
Вечный остров - о блаженная держава,
край таинственный, куда несут ладьи
умирающих в последнем забытьи,
где прекрасное царит, где меркнет слава,
я не знаю - это страсть или тоска,
жажда смерти или грусть над колыбелью,
и не жизнью ли с неведомою целью
я уловлен у прибрежного песка?
Но зачем тогда забвенье невозможно,
если нового постигнуть не могу?
Так зачем же помню здесь, на берегу,
как я странствовал и как любил тревожно
я, рожденный неизвестно для чего,
в час мучительный, ценой ненужной смерти,
и бегу я от великой круговерти
в тот же мир самообмана своего...
Где, когда найду ответ?.. Но нет... Прохожий
поздоровался со мной - и вслед ему
я смотрел, пока не канул он во тьму,
может, в мире есть еще один, похожий?
Это был рыбак из старого села,
он шагал среди густеющих потемок,
волоча к лачуге мачтовый обломок
тяжела зима, и ноша тяжела.
Я пошел за ним, его не окликая,
тяжесть песни нестерпимую влача,
о упущенное время - горяча
рана совести во мне,- волна морская
мне поет, но стал мне чужд ее язык
в этом крошечном и безнадежном круге
зимний ветер все сильней; с порывом вьюги
я качнусь и осознаю в тот же миг:
исцеление - в несчастье, и понятно,
что тоска по дому здесь, в чужом краю,
песней сделала немую боль мою
это все,- и я уже бреду обратно
к деревушке между дюн, и сладко мне
так идти, и наблюдать во тьме вечерней,
как в рыбацкой покосившейся таверне
лампа тускло загорается в окне.
В ИЗГНАНИИ
Я не смогу сегодня до утра уснуть,
томясь по голосу прибоя в дюнах голых,
по гордым кликам волн, высоких и тяжелых,
что с ветром северным к Хондсбоссе держат путь.
Пусть ласков голос ветра в рощах и раздолах,
но разве здесь меня утешит что-нибудь?
Мне опостыло жить вдали от берегов,
среди почти чужих людей, но поневоле
я приспосабливаюсь к их смиренной доле.
Здесь хорошо, здесь есть друзья и нет врагов,
но тяготит печать бессилия и боли,
и горек прошлого неутолимый зов.
Я поселился здесь, от жизни в стороне,
о море недоступное, нет горшей муки,
чем смерти ожидать с самим собой в разлуке.
О свет разъединенья, пляшущий в окне...
Зачем губить себя в отчаяньи и скуке?
От самого себя куда деваться мне?
О смерть в разлуке... О немыслимый прибой,
деревня, дюны в вечной смене бурь и штилей;
густели сумерки, я брел по влажной пыли,
о павшей Трое бормоча с самим собой.
Зачем же дни мои вдали от моря были
растрачены на мир с безжалостной судьбой?
Ни крика чаек нет, ни пены на песке,
мир бездыханен - городов позднейших ропот
накрыл безмолвие веков; последний шепот
времен ушедших отзвучал, затих в тоске.
В чужом краю переживаю горький опыт
учусь безмолвствовать на мертвом языке.
Всего однажды, невидимкой в блеске дня
он за стеклом дверей возник, со мною рядом,
там некто говорил, меня пронзая взглядом,
и совершенством навсегда сломил меня.
Простая жизнь моя внезапно стала адом
я слышу эхо, и оно страшней огня.
Оно все тише - заструился мрачный свет,
и в мрачном свете том, гноясь, раскрылась рана,
переполняясь желчью, ширясь непрестанно.
Мир темен и в тоску по родине одет:
неужто эта боль, как ярость урагана,
со временем уйдет и минет муки след?
Гноится рана, проступает тяжкий пот,
взыскует мира сердце и достигнет скоро
созреет мой позор, ведь горше нет позора,
чем эта слава - ведь живая кровь течет
из глубины по капле - не сдержать напора,
очищенная кровь из сердца мира бьет.
В больнице душной, здесь, куда помещено
истерзанное сердце, где болезнь и скверна
тоска по родине, как тягостно, наверно,
тебя на ложе смертном наблюдать, давно
надежда канула и стала боль безмерна.
Разъединенья свет угас - в окне темно.
О, если б чайки белой хоть единый клик!
Но песню волн пески забвенья схоронили,
лишь гомон городов, позорных скопищ гнили,
до слуха бедного доносится на миг.
О сердце, знавшее вкус ветра, соли, штилей...
Рассказов деревенских позабыт язык.
Мне опостыло жить вдали от берегов
о, где же голос искупленья в дюнах голых?
Зачем же должен ветер в рощах и раздолах
будить опять тоску по родине... О зов
из дальнего Хондсбоссе... Голос волн тяжелых
лишь за стеклом дверей, закрытых на засов.
ЗИМНИЙ РАССВЕТ
Уединенный, навсегда утратив корни,
в рассвете зимнем я произношу строку,
и комната моя становится просторней,
едва ее со дна сознанья извлеку.
Тоска по родине, твой зов, живой и чистый,
возможно ль променять на тусклый свет небес?
Всего лишь миг назад, смеясь, от кромки льдистой
я шел сквозь верески, заре наперерез,
легко минуя пламена стеклянной створки.
Ни дни, ни годы не сменялись для меня.
О век златой, через овраги и пригорки
я первым шел...
Но кто у этого огня
собрал мои листки, там, возле занавески,
в бреду прозренья каменея предо мной,
кто, еле видимый, в рассветном, зимнем блеске
меня из марева за морем в мир земной
вводил безжалостной рукой?
О день предельный,
живущий в памяти, как самый первый день,
мне данный, - где же, где таился мрак смертельный,
болезнь и злоба - изначальная ступень,
что в эту жизнь вела до той поры, покуда
я, задохнувшийся, не встал, чтоб дать ответ
но гибель не грядет, и нет в кончине чуда,
о дверь стеклянная, раскрытая в рассвет,
объятая огнем... И, настоянью вторя,
уединенный, до конца смиривший гнев,
я в тот же миг возник за темной гранью моря,
отсюда прочь уйдя, изгладясь, умерев,
но странный гость исчез...
С трудом подняв ресницы
и воздуха вдохнув, придя в себя едва,
я у стола стоял, перебирал страницы,
с недоумением взирая на слова,
записанные мной перед приходом ночи,
они звучали, их старинный карильон
трезвонил золотом то дольше, то короче,
словами, мнилось, был сегодня обретен
их смысл - он стал теперь живей и просветленней,
тоска по родине и счастье были в них.
О речь рассвета... О игрок на карильоне...
И долго длился звон, покуда не затих.
И отзвучала песнь с пригрезившейся башни,
из нереальных и неведомых миров,
возникло время - и, пленен строкой вчерашней,
за дверь стеклянную шагнув, под вечный кров,
в бессмертной комнате, где висла тишь немая,
с листом бумаги, на свету, уже дневном,
я за столом сидел, насущный хлеб ломая,
замкнувшись в эркере, под западным окном.
ЗИМА У МОРЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Вдоль Северного моря
она ступала прочь,
ее стенаньям вторя,
рыдал рассвет немой;
с ней говорила ночь.
Мрачнеет город в стуже;
как чайка, голос мой
летит за нею вчуже.
II
Венец ли ей желанен,
иль золото и страсть?
Тоской по дому ранен
мой слух рассудку вслед,
и, прежде чем упасть
на брег, волна седая
приемлет солнца свет,
ярящийся, блуждая.
III
Там, в комнате закрытой,
былого больше нет,
о том, что позабыто,
опять твердит она
лишь слабый крик в ответ
доносится сквозь дрему,
и вновь душа полна
немой тоски по дому.
IV
За окнами неспешно
плетутся облака
чредою безутешной,
но светится волна
за морем... О тоска,
убившая свободу,
ты тягостью равна
смертельному исходу.
V
Что за глухие гулы
грозят обрушить дом?
Бунтуют караулы,
и после мятежа
владыки со стыдом
в ничтожность, в мерзость канут,
мрак низойдет, дрожа,
и все на всех восстанут.
VI
Все горше, повседневней
клубок земных забот,
как мысль о расе древней
но это мой приют.
Колоколам с высот
звонить еще не скоро,
и мертвые встают
для вечного дозора.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Плывет ли гарь, пылая,
с пожарища судьбы?
Какая ведьма злая,
чума-ворожея
из дымовой трубы
хрипит про гибель Трои?
Ей только ветр да я
внимаем - только двое.
И ненависть, и злоба
свели ее с ума.
Которая трущоба
теперь ее жилье?
Погибшие дома
осквернены пожаром.
Мир, что отверг ее,
стал непомерно старым.
В смятении глубоком
скольжу в который раз
сквозь вьюгу сна, к истокам
речей о мятеже,
здесь юноши сейчас
кричат самозабвенно,
оружье взяв уже:
"Елена... Елена..."
Фальшивым стало злато,
продажной - страсть. Когда
взъярился брат на брата?
Жесток и груб ответ.
Стенают города,
земле смертельно жутко,
пространный зимний свет
ужасен для рассудка.
Могущество однажды
познала красота,
и ликованье жажды,
бушуя, как огонь,
язвит острей хлыста,