и не по времени темно
   бывало иногда
   но падало еще одно
   огнем объятое бревно,
   взрастал пожар горой,
   вставал чужих мундиров строй
   войска неведомых губерний;
   сталь в хохоте рвалась порой,
   и правил битвою вечерней
   одетый в серебро герой.
   Полощут радостные стяги,
   и в битву выплеснут сполна
   избыток власти и отваги,
   и чертят вдалеке зигзаги
   над зданиями пламена...
   И ночь была. И битва вскоре
   утихла. Так, когда пришел
   отлива час, выносит море
   тела, и каждый труп тяжел.
   Сурово серый конь ступал
   (не зря в сраженьи он не пал),
   тропу средь мертвецов нащупав,
   и перешел на черный луг,
   и всадник видел, что вокруг
   блестит роса в одеждах трупов,
   еще недавно - верных слуг.
   В кирасах кровь стоит до края,
   измяты шлемы и мечи,
   и кто-то машет, умирая,
   кровавым лоскутом парчи...
   И он был слеп.
   В самообмане
   скакал вперед, навстречу брани,
   с лицом, пылающим в тумане,
   с глазами, полными любви...
   ФРАГМЕНТЫ ПОТЕРЯННЫХ ДНЕЙ
   Как птицы, позабывшие полет,
   давно отяжелевшие в бессилье,
   которым стали бесполезны крылья,
   и выпито из них земною пылью
   все светлое, чем дарит небосвод;
   они хотят, почти как листопад,
   к земле приникнуть,
   как ростки, едва
   взошедшие, в болезнетворной дреме
   и мягко и безжизненно лежат,
   перегнивая в рыхлом черноземе,
   как дети в темноте, - как мутный взгляд
   покойника, - как радостные руки,
   бокал поднявшие, дрожат от муки
   и прошлое далекое зовут,
   как крики тонущего, что замрут
   под гул колоколов в ночном тумане,
   как сохнущие в комнатах герани,
   как улицы, погрязшие в обмане,
   как локон, заслонивший изумруд,
   как солнечный апрель,
   когда, толпясь у окон лазарета,
   больные смотрят на потоки света,
   которыми уже с утра одеты
   все улицы, что им в окно видны;
   больные видят только блеск весны,
   смех юности, гонящий тени прочь,
   не постигая, что уже всю ночь
   жестокий шторм завесы в небе рвет,
   жестокий шторм с морей, одетых в лед,
   жестокий шторм шумит над городком,
   легко на воздух поднимая
   весь бренный груз земли,
   что гнев и ярость за окном, вдали,
   что там, вдали, могучим кулаком
   была бы сметена толпа больная,
   чья вера в солнце лишена сомнений
   ... Как ночи долгие в листве осенней,
   летящей по земле холодным дымом
   так далеко, что здесь ни с кем любимым
   для слез уже не отыскать приюта,
   как девушки нагой шаги по кручам,
   как выпивший вина в лесу дремучем,
   как слов пустых бессмысленная смута,
   которая упрямо входит в уши,
   и глубже, в мозг, пронизывая душу,
   овладевая телом, мысли скомкав,
   как старики, проклявшие потомков
   пред самой смертью, так что целый род
   от муки роковой не ускользнет,
   как роза, взросшая в теплице,
   под свод, к отдушине в стекле стремится
   и, вырвавшись на волю из темницы,
   под рыхлым снегом гибель обретет,
   как шар земной, под гнетом мертвых тел
   остановившись, начинает стынуть,
   как человек, пошедший под расстрел,
   в могиле корни силится раздвинуть,
   как погибают маки полевые
   лишь потому, что прикоснутся вдруг
   их корни к древней бирюзе браслета
   внизу, в могиле, - и среда расцвета
   со смертью встретится впервые
   луг...
   И часто дни бывали таковы.
   Как будто некто слепок головы
   моей пронзал стальной иглой зловеще.
   Я чувствовал азарт его жестокий,
   как будто на меня лились потоки
   дождя, в котором искажались вещи.
   ЗИМНИЕ СТАНСЫ
   Теперь обречены мы дни за днями
   спасаться от мороза в тесной шкуре,
   всегда настороже, чтобы над нами
   не взяли верх разгневанные бури.
   В ночи мерцает лампы кроткой пламя,
   и веришь свету ты, глаза прищуря.
   Утешься: там, под снеговым покровом
   уже растет стремленье к чувствам новым.
   Ты насладился ли минувшим летом
   цветеньем роз? Припомни блеск былого:
   часы отдохновенья пред рассветом,
   шаги среди молчания лесного.
   Уйди в себя, зови веселье снова,
   встряхнись - источник радости лишь в этом.
   И ты поймешь: веселье не пропало.
   Будь радостен, и все начни сначала.
   Припомни крыльев голубя сверканье,
   круженье в облаках, тревожный клин,
   все мимолетное, - благоуханье
   цветка, предчувствие в закатный миг.
   Божественным увидит мирозданье
   тот, кто в творенье божества возник.
   Кто внутренне сумел постичь природу,
   тот отдал ей сполна свою свободу.
   Тот отдал ей себя всего без меры
   и без надежды ощутить иное.
   Тот отдал ей себя всего без меры,
   без мысли, что утратил остальное.
   Тот отдал ей себя всего без меры,
   и в вихре чувств, не мысля о покое,
   он поражен, что сердце охватила
   трепещущая, радостная сила.
   ***
   Нас не лишить ни гения, ни страсти.
   Граф Карл Ланцкоронский
   "Нас не лишить ни гения, ни страсти":
   одно другим по воле вечной власти
   должны мы множить, - но не всем дано
   в борьбе до высшей чистоты подняться,
   лишь избранные к знанию стремятся,
   рука и труд сливаются в одно.
   Чуть слышное от них не смеет скрыться,
   они должны успеть поднять ресницы,
   когда мелькнет мельчайший мотылек,
   одновременно не спуская взора
   с дрожащей стрелки на шкале прибора,
   и чувствовать, как чувствует цветок.
   Хотя они слабы, как все созданья,
   но долг велит (иного нет призванья)
   от самых сильных не отстать в борьбе.
   Где для других - тоска и катастрофы,
   они должны найти размер и строфы
   и твердость камня чувствовать в себе.
   Должны стоять, как пастырь возле стада;
   он словно спит, но присмотреться надо
   к нему, и ты поймешь - не дремлет он.
   Как пастырем ход вечных звезд измерен,
   так час и путь избранникам доверен
   созвездий, бороздящих небосклон.
   И даже в снах они стоят, как стражи:
   улыбки, плач, реальность и миражи
   глаголют им... Но вот в итоге плен;
   жизнь или смерть колени им сломила,
   и миру этим новое мерило
   дано в прямом изломе их колен.
   ЙОЗЕФ ВАЙНХЕБЕР
   (1892-1945)
   ИЮЛЬ
   О златой разлив,
   о простор морской,
   блещешь, просквозив
   смутною строкой
   о, простор какой!
   По лугам спеша,
   ринуться в покой,
   сердце отреша
   сердце отреша,
   дав мечтам полет,
   и скорбит душа,
   и душа поет.
   И скорбя, душа
   блещет, словно клад,
   чувства всполоша,
   словно темный взгляд
   словно темный взгляд,
   словно ветра всхлип,
   тяжкий аромат
   от цветущих лип...
   ОКРАИНА
   Домишки здесь, у края, стоят, дремля,
   здесь город, отмирая, глядит в поля;
   газоны палисадов больны вконец,
   и от летучих ядов мертва земля.
   И дети, и подростки больны вокруг,
   и застарело жестки мозоли рук,
   набросан в каждый угол забытый сор,
   молчат толпою пугал ряды лачуг.
   Почти что по привычке приходят в парк
   девицы-лунатички,- вороний карк,
   и жадно ловят взор твой, и прочь бредут,
   сквозь мглу и воздух мертвый, все шарк да шарк.
   Обличья, как облатки, смывает мглой,
   фонарные лампадки - во тьме гнилой.
   С погоста ветер пыльный, таясь, ползет,
   приносит дух могильный и праха слой.
   Но лишь остынет воздух, падет роса
   опять в отборных звездах все небеса,
   и птицы, что застыли средь вышины
   парят в закатном штиле, как паруса.
   ПЕРЕУЛОК В НЕАПОЛЕ
   Гирляндам тыквенным, а также дынным,
   нет счета на балконах. Очень ловко
   мамаша оттирает керосином
   с дитяти вшей. Под бельевой веревкой
   еще другая - грудь дает ребенку
   с романскою свободой и сноровкой.
   Ревет осел, притом во всю силенку,
   разносчик вторит собственным наречьем.
   Ни пяди нет, чтоб отойти в сторонку.
   Здесь обонянью защититься нечем:
   здесь чистят рыбу, помидоры варят,
   воняет сыром, видимо, овечьим.
   Торговец, как пират, глядит на скаред,
   и, кажется, мечтает с голодухи,
   как в воскресенье мяса кус поджарит.
   И тучами висят и вьются мухи.
   РИМСКАЯ ОСТЕРИЯ
   Увиты стены виноградом сплошь,
   ряды столов и хромоногих кресел.
   Здесь отдыха не будет ни на грош,
   но чад тебя от Рима занавесил,
   от мух жужжащих, от багровых рож,
   довольно: погулял, покуролесил.
   Но красное зазря в охотку пьешь
   становишься скорее туп, чем весел.
   Два кельнера не движутся с постов,
   как цезари: меж тем отряд котов
   на свежие обглодки налетает.
   Дурман, скандал и вонь: однако вдруг
   от ближней церкви колокола звук,
   тяжел, как вечность - прогремит и тает.
   ТЕОДОР КРАМЕР
   (1897-1958)
   ХЛЕБА В МАРХФЕЛЬДЕ
   В дни, когда понатакыно пугал в хлеба
   и окучена вся свекловица в бороздах,
   убираются грабли и тачки с полей,
   и безлюдное море зеленых стеблей
   оставляется впитывать влагу и воздух.
   И волнуется хлеб от межи до межи,
   только в эти часы убеждаешься толком,
   как деревни малы, как они далеки,
   и трепещут колючей листвой бодяки,
   лубенея на пыльном ветру за проселком.
   Постепенно в пшенице твердеет стебло,
   избавляются зерна от млечного сока,
   А над ровным простором один верболоз
   невысокие кроны вдоль русел вознес,
   отражаясь в серебряной глади потока.
   Только хлеб в тишине шелестит на ветр,
   да кузнечик звенит, - вся земля опочила,
   лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,
   деревушки, в прозрачной дали голубы,
   на часок оглашаются пеньем точила.
   ПОСЛЕДНЯЯ УЛИЦА
   Эта улица, где громыхает трамвай
   по булыжнику, словно плетется спросонок,
   прочь из города, мимо столбов и собак,
   мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак,
   мимо пыльных акаций и жалких лавчонок.
   Мимо рынка и мимо солдатских казарм,
   прочь, туда, где кончаются камни бордюра,
   далеко за последний квартал, за пустырь,
   где прибой катафалков, раздавшийся вширь,
   гроб за гробом несет тяжело и понуро.
   И в конце, на последнем участке пути,
   вдруг сужается, чтобы застыть утомленно
   у ворот, за которыми годы легки,
   где надгробия и восковые венки
   принимают прибывших в единое лоно.
   ***
   Если хочет богадельщик
   наскрести на выпивон,
   то, стащивши из кладовки
   инструменты и веревки,
   на пустырь выходит он.
   Там, где падаль зарывают
   можно выкопать крота.
   Воронье орет нещадно,
   и, хотя уже прохладно,
   голубеет высота.
   Богадельщик в землю тычет
   то лопатой, то кайлой.
   Он владельца шкурки гладкой
   зашибает рукояткой,
   чтобы сразу дух долой.
   Опекун скандалить станет
   нализались, подлецы!
   С кротолова взятки гладки:
   лишь винцо шибает в пятки
   хмелем затхлой кислецы.
   ПЕСНЯ ПО ЧАСАМ
   К восьми над рынком - тишь, теплынь;
   как сода, день истаял в синь;
   в навозе тонут воробьи,
   сидит громила в забытьи
   у стойки.
   Сойдется в десять цвет пивнух,
   в гортань ползет коньячный дух.
   Товар панельный в сборе весь,
   но за деньгой в карман не лезь:
   обчистят.
   Вот полночь: наползает мрак,
   кто мерзнет - нюхает табак.
   Наизготовку - сталь ножа,
   от жалости к себе дрожа,
   раскиснешь.
   Горчинка - два часа утра.
   Для шлюх - последняя пора.
   Вконец пустеет тротуар.
   Плати: додешевел товар
   до точки.
   Четыре: день недалеко,
   хлеб вынут, скисло молоко,
   бредет домушник и, журча,
   течет пьянчужечья моча:
   о Боже.
   О ВЕЛИКОМ ХОЛОДЕ НАКАНУНЕ НОВОГО 1929 ГОДА
   На Святого Стефана* пришли снегопады,
   завалило распадки, дома, палисады,
   и над плавнями, белый настил распуша,
   стекленела и стыла стена камыша.
   Встала стужа, колодцы до дна проморозив,
   у саней отставала оковка полозье,
   старики говорили, что, мол, никогда
   не случалось такие видать холода.
   Ветер льдисто хрустел в человеческом горле,
   батраки простужались и наскоро мерли,
   задубевший, обглоданный труп оленька
   отыскался у самых дверей кабака.
   Звезды, вестники долгой морозной погоды,
   озирали озимых убитые всходы,
   виноградники, сгинувшие в холоду,
   и озерную гладь, что лежала во льду.
   В полыньях, не умея добраться до суши,
   били крыльями и примерзали крякуши,
   и любой, кто решался дойти по снежку,
   их легко набирал по мешку.
   * 26 декабря
   ЗИМНЯЯ ОТТЕПЕЛЬ
   Выдается тепло в середине зимы:
   застилается все пеленой дождевою,
   оживают ручьи этой странной порой,
   и топорщится жнива стернею сырой,
   и гуденье идет сквозь еловую хвою.
   Отступают снега, и увидеть легко,
   как под паром покоятся мрачные зяби,
   как на старых покосах гниют клевера,
   как погрызена зайцами в рощах кора,
   ибо дочиста съелись остатки кольраби.
   Сучья, стужей отбитые, наземь летят,
   свекловица, что на поле сложена с лета,
   раскисает и пенится, бурт за буртом,
   чтобы смрадлм горячим окутать потом
   чуть обсохшие ветви кустов бересклета.
   Что ни день, то хозяйству разор да урон;
   мокнут ветошь и пакля под черной соломой;
   от села до села - непролазная грязь,
   и в тумане плывет, все мрачней становясь,
   солнца, странно разбухшего, шар невесомый.
   МАЙСКИЕ КОСТРЫ
   Приходит май, и в час ночной
   чисты под кряжем небеса;
   но ударяют холода,
   и вот - кристалликами льда
   впотьмах становится роса.
   Протяжно рогу вторит рог,
   тревогою звучат они:
   спешат на склоны сторожа,
   и разгораются, дрожа,
   вкруг виноградников огни.
   Затем в долины дым ползет,
   отходит холод в высоту;
   огонь мужает, - вот уже
   теплеет от межи к меже,
   где дремлют дерева в цвету.
   Туманя кипень лепестков
   высоких, озаренных крон,
   спасенье гроздьям молодым
   приносит сладковатый дым,
   струящийся со всех сторон.
   ЛЕТНИЕ ТУЧИ
   В самый жар, в тишине разомлевшего дня,
   на мгновение солнце закатится в тучи,
   и мрачнеют луга и, во мгле возлежа,
   долговязой крапивой трепещет межа,
   и ознобом исходят окрестные кручи.
   Обрывается в роще долбежка желны,
   колокольцы отары молчат виновато,
   лишь ракитовый куст зашумит невзначай,
   да протянется к небу сухой молочай,
   увязающий комлем в земле кисловатой.
   Выступает тягучими каплями сок
   на репейниках в каждой забытой ложбине;
   все дряблее межа, бузина все мертвей,
   как чешуйки, жучки опадают с ветвей
   и, запутавшись, мухи жужжат в паутине.
   Даже осенью почва куда как жива
   по сравнению с этой минутой в июле:
   прогибаются тучи, и видно тогда,
   как в забытом пруду загнивает вода,
   где на ряске стрекозы от зноя уснули.
   * * *
   Угрюмо сорняком обсажен черным,
   дремал в долине переложный луг,
   неспешно заволакивался дерном,
   и с голоду над нам орал канюк.
   Дотаял снег и обнажил суглинки
   все борозды, что некому полоть,
   Как жалкий ворс, топорщились травинки,
   а воздух все светлел, до мая вплоть,
   пока не приключился день дождливый,
   для сорняков настала благодать:
   понаросло полыни и крапивы,
   да так, что даже почвы не видать;
   цвела пастушья сумка, стебли спутав,
   грубел чертополох, и без конца
   висел над логом крик сорокопутов,
   расклевывавших заросли горца.
   В осиных гнездах умножались соты,
   неукротимо крепли сорняки,
   и местности обычный дух дремоты
   навеивали только сосняки,
   осотом щеголял любой пригорок,
   кружили семена и мошкара,
   и диковато, как полночный морок,
   смотрели из лощинок хутора.
   * * *
   Трясинами встречала нас Волынь,
   пузырчатыми топями; куда
   ни ткни лопатой, взгляд куда ни кинь
   везде сплошная цвелая вода.
   Порою тяжко ухал миномет,
   тогда вставал кочкарник на дыбы;
   из глубины разбуженных болот
   вздымались к небу пенные столбы.
   Угрюмый профиль вязовой гряды
   стволами оголенными темнел
   у нас в тылу, и черный блеск воды
   орудиям чужим сбивал прицел.
   Позиция была почти ясна;
   грязь - по колено; яростно дрожа,
   сжирала черной пастью глубина
   все робкие начатки дренажа.
   В нее, как в прорву, падали мешки,
   набитые песком, и отступил,
   покуда кровь стучала нам в виски,
   кавалерийский полк в глубокий тыл.
   Мы пролежали до утра плашмя,
   держась над черной топью навесу,
   и до утра, волнуя и томя,
   пел ветер в изувеченном лесу.
   ВИНТОВКИ В ДЫМУ
   В конце дневного перехода
   по склону вышли мы к селу;
   на виноградню с небосвода
   ночную нагоняло мглу.
   Зачем не провести ночевки
   средь шелковиц и старых лоз?
   И пирамидами винтовки
   поставил в темноте обоз.
   И, отгоняя горный морок,
   костер сложили мы один
   из лоз, из листьев, из подпорок,
   из обломившихся жердин;
   рыдая глухо, как с досады,
   на пламя ветер злобно дул,
   почти лизавшее приклады
   и достававшее до дул.
   Одну усталость чуя в теле,
   сейчас от родины вдали,
   уже не думать мы умели
   о горестях чужой земли,
   мы грелись им, необходимым
   теплом обуглившихся лоз,
   и веки разъедало дымом,
   конечно, только им, до слез.
   НОЧЬ В ЛАГЕРЕ
   Часовой штыком колышет,
   с хрустом шествуя во мраке,
   нездоровьем вечер пышет,
   наползая на бараки.
   приближая час полночный,
   тени древние маячат;
   у канавы непроточной
   с голодухи крысы плачут.
   Полночь проволоку ржавит,
   шебурша ночным напилком,
   и патрульный не отравит
   жизни мошкам и кобылкам,
   ну не странно ли, что травы
   зеленеют с нами рядом,
   там, где грозные державы
   позабыли счет снарядам!
   Слушай, как трещат семянки!
   Чтоб рука не горевала,
   тронь винтовку, и с изнанки
   проведи вдоль одеяла:
   чуток будь к земному чуду,
   память о добре вчерашнем
   дорога равно повсюду
   и созвездиям, и пашням.
   ЛОШАДИ ПОД ДЕЛЛАХОМ
   У полка впереди - перевал, и пришлось
   избавляться в дороге от пушек тяжелых,
   а купить фуража - на какие шиши?
   Интендант покумекал и стал за гроши
   продавать лошадей во встречавшихся селах.
   По конюшням крестьян началась теснота,
   ребра неуков терлись о дерево прясел,
   но в зазимок поди, прокорми лошадей,
   становились они что ни день, то худей,
   и глодали от голода краешки ясель.
   Позабыв о грядущих вот-вот холодах,
   воспрядали от сна оводов мириады,
   чуя пот лошадиный, и язву, и струп,
   и клубами слетались на храп и на круп,
   сладострастно впуская в паршу яйцеклады.
   На корчевку, на вспашку гоняли коней,
   словом, жребий крестьянской скотины несладок.
   Но иные сбежали, - идет болтовня,
   мол, за Дравой, к исходу осеннего дня
   слышно ржание беглых, свободных лошадок.
   ХУДОЖНИК
   Прокорма не стало, обрыдли скандалы,
   ни денег, ни хлеба тебе, ни угля;
   покашлял художник, сложил причиндалы,
   и кисти, и краски, - и двинул в поля.
   Он всюду проделывал фокус нехитрый:
   пришедши к усадьбе, у всех на виду
   вставал у холста с разноцветной палитрой
   и тут же картину менял на еду.
   Он скоро добрел до гористого края
   и пастбище взял за гроши в кортому,
   повыскреб замерзший навоз из сарая,
   печурку сложил в обветшалом дому,
   потом, обеспечась харчами и кровом,
   на полном серьезе хозяйство развел:
   корма запасал отощавщим коровам
   и загодя все разузнал про отел.
   Порой, уморившись дневной суматохой,
   закат разглядев в отворенном окне,
   он смешивал известь с коровьей лепехой
   и, взяв мастихин, рисовал на стене:
   на ней возникали поля, перелески,
   песчаная дюна, пригорок, скирда
   и начисто тут же выскабливал фрески,
   стараясь, чтоб не было даже следа.
   ВОЕННОПЛЕННЫЙ
   Он в горы с конвоем пришел, к сеноставу,
   в мундире еще, чтоб трудился, как все,
   покуда хозяин спасает державу
   расчистил бы непашь к осенней росе,
   чтоб истово пни корчевал в непогоду,
   справлял бы в хозяйстве любую нужду,
   чтоб в зимние ночи, хозяйке в угоду,
   по залежи горестной вел борозду.
   Однако на фронте поставили точку,
   хозяин вернулся: такие дела.
   Хозяйка ему подарила сорочку
   и с грушами штрудель в дорогу спекла.
   Вот тут ему шкуру как раз да спасать бы,
   не место в хозяйском дому чужаку,
   но год, проведенный средь горной усадьбы
   развеял по родине дальней тоску.
   В капустном листе - настоящее масло,
   по-щедрому, так, что не съешь за присест;
   однако горело в душе и не гасло
   прощанье, хозяйкин напутственный крест.
   И странную жизнь он себе предназначил:
   в единую нитку сливались года,
   он вместе с косцами по селам батрачил,
   однако домой не ушел никогда.
   ВЕРНУВШИЕСЯ ИЗ ПЛЕНА
   Разрешенье на жительство дал магистрат,
   и трава потемнела в лесу, как дерюга,
   на окраину в эти весенние дни,
   взяв мотыги и заступы, вышли они,
   и от стука лопат загудела округа.
   Подрядившись, рубили строительный лес,
   сколотили на скорую руку заборы,
   каша весело булькала в общем котле,
   и по склонам на грубой ничейной земле
   созревали бобы, огурцы, помидоры.
   Поселенцы возили на рынок салат,
   и угрюмо глядели навстречу прохожим
   только голод в глазах пламенел, как клеймо,
   им никто не помог - лишь копилось дерьмо,
   все сильнее смердевшее в месте отхожем.
   В перелоге уныло чернели стручки,
   корешки раскисали меж прелого дерна,
   на опушке бурел облетающий бук,
   где-то в дальнем предместье ворочался плуг
   но пропали без пользы упавшие зерна...
   И мороз наступил. В лесосеках опять
   подряжались они, чтоб остаться при деле,
   пили вечером чай на древесном листу,
   и гармоника вздохи лила в темноту.
   Загнивали посевы, и гвозди ржавели.
   КОНТУЖЕННЫЙ
   Тот самый день, в который был контужен,
   настал в десятый раз; позвать врача
   но таковой давно уже не нужен,
   навек остались дергаться плеча.
   Сходил в трактир с кувшином - и довольно,
   чтоб на часок угомонить хандру:
   хлебнешь немного - и вдыхать не больно
   сырой осенний воздух ввечеру.
   По окончаньи сумерек, однако,
   он пробирался в опустевший сад,
   и рыл окопы под защитой мрака
   совсем как много лет тому назад:
   все - как в натуре, ну, размеров кроме,
   зато без отступлений в остальном,
   и забывал лопату в черноземе,
   что пахнул черным хлебом и вином.
   Когда луна уже светила саду
   за долг священный он считал залечь
   с винтовкою за бастион, в засаду,
   где судорога не сводила плеч;
   там он внимал далеким отголоскам,
   потом - надоедала вдруг игра,
   он бил винтовкой по загнившим доскам,
   бросал ее и плакал до утра.
   МАРТОВСКИЕ СМЕРТИ
   Когда межу затянут сорняки
   и вспыхнет зелень озими пшеничной
   в деревне умирают старики,
   весенней смертью, тяжкой, но привычной.
   Сам воздух, будто некая рука
   орудует, в кого постарше целя,
   чтоб тот залег в могилу тюфяка,
   с которой встал-то без году неделя.
   Они лежат, одеты потеплей,
   и слушают - занятья нет приятней,
   как треплет ветер кроны тополей,
   как шумный гурт прощается с гусятней.
   Взвар застывает коркой возле рта,
   без пользы стынет жирная похлебка;
   при них весь день дежуря, неспроста
   домашние покашливают робко.
   Еще успеют увидать они,
   как дерева проснутся от дремоты,
   но чем светлей, чем радостнее дни
   пономарю все более работы.
   ШАРМАНКА ИЗ ПЫЛИ
   От света и зноя земля горяча,
   трещат, рассыхаясь, скамьи,
   и ветер, желтеющий дерн щекоча,
   проходит сквозь пальцы мои.
   Итак, это, стало быть, день выходной
   для тех, кто ничтожен и нищ.
   Стучатся в ограду волна за волной
   шум улиц и гомон жилищ.
   Размеренно кружатся тучки вдали,
   листва выгорает дотла.
   С акаций летят лепестки, и в пыли
   блестят, словно капли стекла.
   И кажется - голос шарманки возник
   в неспешном кружении дня,
   вином и коврижкой лаская язык,
   кружа и листву, и меня.
   Шарманка незримая, ты наяву
   из пыли поешь мне, и впредь
   позволь позабыть, что на свете живу
   и ручку твою завертеть.
   С зубцами незримого вала сцепясь,
   комод и корзина с бельем
   поют, образуя высокую связь
   с набивкой в матрасе моем.
   Так будем щедры... Пусть всю жизнь напролет
   зазубренный крутится вал!
   И вот паровозный свисток запоет,
   трава зашумит возле шпал,
   уронит замазку рассохшийся паз,
   и вся эта пыль вразнобой
   посыплется в песню, и слезы из глаз
   покатятся сами собой.
   * * *
   Я думаю, мне было бы по силе
   уютный ресторанчике завести
   в таком предместье, где поменьше пыли,
   для клиентуры младше тридцати.
   С утра и днем все было б чин по чину,
   любой бы кушал то, что заказал,
   но к вечеру бы скидывал личину
   и наполнялся жизнью сад и зал.
   Клиенты без различия, без ранга
   с охотой стали бы наверняка
   вальсировать и приглашать на танго,
   хлебнув вина, а можно - молока.
   Не пачкались бы скатерти, салфетки,
   не преступало меры озорство,
   скандалы были б очень-очень редки,
   а может быть - совсем ни одного.
   И мне порой приятно было б тоже
   припомнить золотые времена:
   я выходил бы в залу к молодежи