Страница:
и вместе с нею пел бы допоздна.
В ПОЛЕ
На гравии блестя слегка,
мерцают дальние огни.
Еще острей от ветерка
тяжелый аромат стерни.
Темны пространства пустырей,
струится сырость от земли,
шуршат крапива и кипрей,
и псы разлаялись вдали.
Для мака время подошло
дозреть, коробочки клоня,
Твоей руке сейчас тепло:
она касается меня.
Движенья ветра так слабы,
и вьются у моих висков
одни лишь пенные клубы
почти незримых мотыльков.
Твой стон и сладостен, и слаб,
и мне сегодня стоит он
не больше, чем любой из жаб
под норость выбранный затон.
Струится вглубь тяжелый сок,
миг длится, жизнь уходит прочь.
Под пальцами опять песок,
уже к концу подходит ночь.
СТАРИК У РЕКИ
Где город кончается и переходит в поля,
где илом и гнилью прибрежной пропахла земля,
замшелый рыбак доживает свой век, и вода
течет с незапамятных лет сквозь его невода.
В привычку - стряпня и починка сетей старику,
из города носит и нитки, и шпиг, и муку;
он дружбы не водит ни с кем, но со всеми вокруг
знаком, и выходит к порогу на первый же стук.
Бывает, зайдет поселенка, укупит леща,
к нему плотогоны погреться бредут сообща,
садятся к столу, коль погода снаружи дурит,
и все умолкают, когда старикан говорит
о мерном теченьи реки, о сетях на ветру,
об илистых поймах, о рыбе, что мечет икру,
и губы похожи его на сочащийся сот,
на гриб-дождевик, от которого споры несет,
даются слова все трудней и трудней старику,
не так уж и много рыбак повидал на веку,
и за день устал, и давно задремать бы ему,
и сплавщики тихо его покидают в дому.
* * *
Там, где копоть кроет подъездные ветки,
что ведут до самых заводских ворот,
ни пырей, ни вязель не хранят расцветки,
щелочью и маслом вымаран осот.
Там земля буреет, напрочь обесплодев,
вар, лоскутья толя, словом, хлам любой
уминают фуры тяжестью ободьев,
так же, как известку и кирпичный бой.
Сколь травы полоски ни грязны, ни узки,
но полны рабочих в середине дня:
смотрят, как шлагбаум весь дрожит при спуске,
как шагает крана черная клешня.
Здесь, когда не жарко, топчутся подростки,
поиграть у рельсов тянет детвору,
ветхий мяч футбольный ударяет в доски,
и скрипит штакетник пыльный на ветру.
Угасают трубы по гудку, покорно
прочь выходит смена, молча, по-мужски,
медленно, как будто глины или дерна
тащит на подошвах грубые куски.
Газ на стены светит сумрачно и тяжко,
ветер наползает, гулок и глубок,
только на коленях нищий старикашка
спичечный в отбросах ищет коробок.
УЛИЧНЫЕ ПЕВЦЫ
Вот-вот от трясучки каюк одному,
щербат и потаскан другой;
в потемках поют возле входа в корчму,
однако ж в нее - ни ногой.
Гармонику, дрожью измотан вконец,
терзает бедняк испитой,
и такт отбивает щербатый певец
по донцу кастрюли пустой.
Плетутся сквозь город с утра до утра;
от песни - один лишь куплет
остался, - так редко в колодец двора
летит хоть немного монет.
От кухонь едой пригоревшей несет;
подачки дождешься навряд;
но все же у каждых дверей и ворот
фальцетом, как могут, скрипят.
Пьянея от горечи зимних годин,
бредут по кварталам в тоске:
о мыльной веревке мечтает один,
другой - о холодной реке.
* * *
Опять акация в цвету.
Одето небо серизной,
струится отблеск фонарей
вокруг антенн и вдоль дверей,
шипит роса, густеет зной.
Опять акация в цвету.
Жара от стен ползет во тьму
и в горло, как струя свинца.
Коль денег - на стакан пивца
и только, так сиди в дому.
Опять акация в цвету.
Сгущает небо духоту,
которой без того с лихвой,
Кто похотлив - тот чуть живой,
а кто болтлив - тот весь в поту.
Опять акация в цвету
вскипает, сладостью дыша.
Ночною болью обуян
любой, кто трезв, любой, кто пьян,
кто при деньгах, кто без гроша.
Жара, дыханье затрудня,
растет, лицо щетина жжет,
спина в поту и высох рот
довольно, отпусти меня!
Опять акация в цвету!
ДЕСЯТЬ ЛЕТ АРЕНДЫ
Возьми с собой корзинку и вино,
иди и подожди в саду за домом;
сентябрь настал, - безветрено, темно,
и звезд не перечесть над окоемом.
Попозже я приду, - разлей питье,
и парники, и астровые грядки
здесь все отныне больше не мое
и завтра надо уносить манатки.
Вот артишоки, - ты имей в виду,
я сам испек их, так что уж попробуй.
Я десять лет трудился здесь, в саду,
здесь что ни листик - то предмет особый.
Налей по новой. Десять лет труда!
Зато - мои, зато хоть их не троньте.
Я пережил подобное, когда
лежал, в дерьмо затоптанный, на фронте.
Страданье - не по мне: меня навряд
возможно записать в число покорных,
но слишком мал доход с капустных гряд
и ничего не скопишь с помидорных.
Не знал я тех, кем брошен был в дерьмо,
не знаю тех, кто гонит прочь от сада.
Хлебнем: понятно по себе само,
что верить хоть во что-нибудь да надо!
Я верю в горечь красного вина,
что день сентябрьский - летнего короче,
что будет после осени - весна,
и что на смену дням - приходят ночи;
я верю ветру, спящему сейчас,
я верю, что вкусил немного меда,
что вещи слишком связывают нас,
что из-за них нам хуже год от года.
Куда пойду, - ты спросишь у меня,
и заночую на какой чужбине?
Вьюнку ползти далеко ль от плетня,
легко ли с грядки откатиться дыне?
Шуршит во мраке лиственный навес,
печаль растений видится воочью,
синеет в вышине шатер небес,
и не вином я пьян сегодня ночью.
ЗИМНЕЕ ПАЛЬТО
В шалманчик за рынком приходит с утра
безногий при помощи двух костылей;
он мрачен, - крепленого выпить пора,
садится у печки, куда потеплей.
Приплелся сюда через силу - зато
сейчас помягчеет блуждающий взгляд:
он ласково зимнее гладит пальто
его по часам отдает напрокат.
Пальто - это вещь недурная весьма:
и плечи на вате, и полы до пят,
вдоль борта идет голубая тесьма,
ну, правда, нагрудный карман плоховат,
ну, правда, на швах и под воротником
подкладочный светится войлок-злодей;
дешевым пропахло пальто табаком
и потом просительских очередей.
В шалманчик к семи забежит человек,
заплатит что надо - и вмиг за порог
ныряет в пальто под начавшийся снег,
прокатчик покуда сыграет в тарок:
он шлепает карты на стол тяжело,
глядит на часы; наконец, доиграв:
прокатное время, глядишь, истекло
уже не пора ли насчитывать штраф?
СТОЧНЫЙ ЛЮК
Измотан морозом и долгой ходьбой,
старик огляделся вокруг,
подвинул решетку над сточной трубой
и медленно втиснулся в люк.
Он выдолбил нишу тупым тесаком,
спокойно улегся во тьме,
то уголь, то хлеб он кусок за куском
нашаривал в жидком дерьме.
Почти не ворочался в нише старик,
и видел одних только крыс,
лишь поздний рассвет, наступая, на миг
в решетку заглядывал вниз.
И зренье, и слух отмирали в тиши,
и холод как будто исчез,
и дохли в одежде голодные вши,
утратив к нему интерес.
И был он безжалостно взят за грудки,
и вынут наружу, дрожа,
и тщетно пытался от грозной руки
отбиться обтеском ножа.
ПРИЕМ В ДОМ ДЛЯ ПРЕСТАРЕЛЫХ
Отныне - вот постель твоя.
Одежку в этот шкаф повесь.
Следи, чтоб не было нытья:
у нас оно не в моде здесь.
Вот эти тапки забери.
Клопов не бойся, нет почти.
Крючок на фортке - изнутри.
Запомни все, и все учти.
Нас будет четверо: уснем,
увидишь, легши по местам.
Мы в коридор выходим днем,
Курить, понятно, только там.
Как видишь, койки широки:
да ты лежал ли на такой?
К покою склонны старики,
так ты уж нас не беспокой.
Здесь может разное бывать.
Не делай удивленный вид,
не лезь, коль кто начнет кивать
и сам с собой заговорит.
Ну, я пойду. Тебе - впервой.
Подумай, полежи ничком.
Когда черед настанет твой,
то будь приветлив с новичком.
ЖИТЕЛИ ВАГОНА
Вагон, бесплатная квартира,
стоит на рельсах тупика.
Сюда доносится из мира
далекий лязг товарняка,
тут служит лестницей подножка,
каморка, может, и мала,
а все же места есть немножко
для колыбельки, для стола.
Живущим здесь - не до уюта,
здесь громыхают поезда,
от трассы - тяжкий дух мазута
и гарь, - а впрочем, не беда:
и здесь судьба дает поблажки,
жизнь хочет жить - и потому
не могут не цвести ромашки,
и все-таки цветут в дыму.
Нам ни к чему людская жалость,
возьмем лишь то, что даст земля:
запрем вагон, побродим малость,
вдоль рельсов наберем угля.
Живем легко, не ждем напасти,
мир, как вагон забытый, тих:
видать, о нас не знают власти,
а мы не жаждем знать о них.
ПО ПОВОДУ НАСИЛЬСТВЕННОЙ СМЕРТИ
ВЛАДЕЛЬЦА ТАБАЧНОГО КИОСКА
Лавочник-табачник, из воды
у плотины всплывший поутру,
были губы у тебя худы
и дрожали в холод и в жару.
Вышла смерть тебе - последний сорт,
да и жизнь - не шибко хороша:
был ножной протез, как камень, тверд,
и усы торчали, как парша.
Жил один ты долгие года,
тишина звенела в голове;
ставню опускали ты, лишь когда
улицы тонули в синеве.
Но порой нырял ты в темноту,
и тогда захватывало дух:
у канала, на пустом мосту
ты ловил подешевевших шлюх.
И, над ними обретая власть,
средь клопов, с отстегнутой ногой,
ты желал повеселиться всласть,
расплатившись кровною деньгой.
Знал ты этой публики пошиб,
и наутро звал себя ослом:
потому, когда серьезно влип,
понял, что имеешь поделом.
Эту дочерь городского дна
ты узнал, дрожащий, в тот же миг,
как тебя окликнула она,
мертвой хваткой взяв за воротник,
вынырнул босяк из темноты,
вынул нож, - и был ты с босяком
в миг последний так подумал ты
вроде как бы даже и знаком.
И, умело спущенный в канал,
даже без нательного белья,
ты в воде про то уже не знал,
как наличность плакала твоя,
вся истаяв к утренним часам:
оба руки вымыли в реке,
а потом, как ты бы сделал сам,
пили и дрожали в кабаке.
ШАГИ
Вцепившись в набитый соломой тюфяк,
я медленно гибну во тьме.
Светло в коридоре, но в камере - мрак,
спокойно и тихо в тюрьме.
Но кто-то не спит на втором этаже,
и гулко звучат в тишине
вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
Не медлят шаги, никуда не спешат,
ни сбоя, ни паузы нет;
был пуст по сегодняшний день каземат,
в котором ты ходишь, сосед;
лишь нынче решеный, ты после суда
еще неспокоен, чужак,
иль, может, навеки ты брошен сюда,
и счета не ведает шаг?
Вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
Мне ждать три недели - с зари до зари,
двенадцать ушло, как во сне.
Ну сделай же, сделай на миг перерыв,
замри посреди темноты,
когда бы ты знал, как я стал терпелив,
шагать и не вздумал бы ты.
Но кто ты? Твой шаг превращается в гром,
в мозгу воспаленном горя.
Вскипает, рыдая, туман за окном,
колеблется свет фонаря,
и, вставши, я делаю вместе с тобой
иначе не выдержать мне!
вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
ВОЗЛЕ ГАННОВЕРА (ЛЕЙФЕРДЕ)
Повыдохлось пламя, иссякло тепло,
нас город не любит, нас гонит село,
шагаем, шагаем - вот так-то.
Мы все позабыли в дожде и в росе,
мы дальше от жизни, чем думают все,
кто может нас видеть у тракта.
Желтеет пустырник и ежится дрок,
мы ночью сидим у железных дорог,
и пальцы грызем, чтоб согреться,
и только блестит, как в слезах, колея,
провал разделяет - владельцев жилья
и тех, кому некуда деться.
Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс.
Видать, в пассажирах горит интерес
к бродягам, столпившимся кучкой:
нам машет из поезда множество рук,
ну, что же, пойдем на взаимность услуг:
мы тоже вам сделаем ручкой!
ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ
В лепрозории даже зимой не топили печей.
Сторожа воровали дрова на глазах у врачей.
Повар в миски протухшее пойло больным наливал,
а они на соломе в бараках лежали вповал.
Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной,
на врачей не надеясь, которым что пень, что больной.
Десять самых отчаянных ночью сломали барак,
и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак.
Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко.
Стали в город крестьяне бояться возить молоко,
хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу,
и, под вечер бредя, наготове держали косу.
Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг
обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг.
Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной,
только десять - одни перед целой враждебной страной.
ЗАМГРЗШЕЙ ПЬЯНЧУЖКЕ
Пила беспробудно в мороз и в жару,
и насмерть замерзла сегодня к утру.
Тебя и садовники, и корчмари
тут знали не год, и не два, и не три.
Был чайник твой старый помят и убог,
сходил за посуду любой черепок,
глотка отстоявшейся пены пивной
хватало для грезы о жизни иной.
Свернувшись клубком, ты умела в былом
согреться идущим от тленья теплом,
и ночью минувшей, видать, не впервой
хмельная, уснула под палой листвой.
Любой подзаборник с тобой ночевал,
и пеной не брезгал, и все допивал,
и каждый к утру, недовольно бурча,
давал поскорей от тебя стрекача.
Лежишь закалелою грудой тряпья,
подернута инеем блуза твоя,
и кажется нам, что промерзло насквозь
все то, в чем тепло на земле береглось.
РОМАШКА
Где, как клинья, лезут в поле
тупиковые пути
из бугра да из овражка
знай растет себе ромашка,
ей плевать, на чем расти.
Проползают паровозы,
травы копотью черня;
но ромашке - лишь бы лето,
искры гаснут рядом где-то,
ей ущерба не чиня.
Если ты по мне скучаешь,
то под вечер не тужи:
в самом первом, легком мраке
приходи за буераки,
за пути, за гаражи.
Миновав забор щербатый,
ты придешь ко мне сюда:
здесь откроется для взоров
зелень дальних семафоров,
да еще вверху - звезда.
Ты прильнешь ко мне так тихо,
станет виться мошкара.
Ах, как сладко, ах, как тяжко,
пахнешь ты во тьме, ромашка
и тебя сорвать пора.
ВЕНА: ПРАЗДНИК ТЕЛА ХРИСТОВА. 1939
Вышло их на улицы так мало,
совершавших ежегодный путь,
большинство осталось у портала,
не посмев к процессии примкнуть.
К ладану всплывающему липли
ветки, обделенные листвой,
и хористы обреченно хрипли,
медленно бредя по мостовой.
Жались горожане виновато,
обнажали головы они,
удивлялись, что хоть что-то свято
все же остается в эти дни.
Так и шли, сердца до боли тронув,
шли среди всеобщей немоты
а над ними реяли с балконов
флагов крючковатые кресты.
***
И сгущается ночь
и слетает листва
и ничем не помочь
и надежда жива
и торчит часовой
и никто никуда
и хлебнули с лихвой
и гудят провода.
И могли бы добром
и уж прямо враги
и не действует бром
и тупеют мозги
и баланда жидка
и бессмыслен скулеж
и шептаться тоска
и молчать невтерпеж.
И над родиной тьма
и не жизнь а дерьмо
и сойти бы с ума
и на каждом клеймо
и не верим вестям
и сжимает сердца
и полгода к чертям
и не видно конца.
10. 10 1940, о. Мэн, лагерь для интернированных
***
Я сидел в прокуренном шалмане,
где стучали кружки вразнобой.
Хлеба взял, почал вино в стакане,
и увидел смерть перед собой.
Здесь приятно позабыть о мире,
но уйти отсюда должен я,
ибо радость выпивки в трактире
не заменит смысла бытия.
Жить, замуровав себя - жестоко,
ибо кто подаст надежный знак,
не известно ни числа, ни срока,
давят одиночество и мрак,
радость и жестокость - что желанней?
Горше и нужнее - что из них?
Мера человеческих страданий
превосходит меру сил людских.
Надо чашу выпить без остатка,
до осадка, что лежит на дне,
ибо то, что горько, с тем, что сладко,
непонятно смешано во мне.
Я рожден, чтоб жить на этом свете,
и не рваться из его оков,
потому что все мы - Божьи дети
от начала до конца веков.
***
Когда вернусь я в мой зеленый дом,
что ждет меня с терпеньем и стыдом,
я там на стол собрать хочу давно
орехи, хлеб и терпкое вино.
Любимая, на трапезу приди,
и ту, другую, тоже приведи,
придите все - все будет прощено,
пусть нас помирит терпкое вино.
И ты приди, кто в чуждой стороне
так дорог нынче оказался мне,
придите, - мне без вас не суждено
разлить по кружкам терпкое вино.
Цветите же, когда придет весна,
акация, каштан и бузина,
ломитесь ветками ко мне в окно
и осыпайтесь в терпкое вино.
Так соберитесь же в моем дому
все те, кто дорог сердцу моему,
мы будем петь, о чем - не все ль равно
в дому, где ждет нас терпкое вино.
РЕКВИЕМ ПО ОДНОМУ ФАШИСТУ
Ты был из лучших, знаю, в этом сброде,
и смерть твоя вдвойне печальна мне;
ты радовался солнцу и свободе,
как я, любил шататься по стране,
мне говорили, ты гнушался лязгом
той зауми, что вызвала войну,
наперекор велеречивым дрязгам
ты верил только в жизнь, в нее одну.
Зачем ты встал с обманутыми рядом
на безнадежном марше в никуда
и в смерть позорным прошагал парадом?
И вот лежишь, сраженный в день суда.
Убить тебя - едва ли не отрада;
ни у кого из нас терпенья нет
дорогу разъяснять заблудшим стада
и я за смерть твою держу ответ.
Пишу, исполнен чувств неизрекомых,
и поминаю нынче ввечеру
тебя медовым запахом черемух.
и пением цикады на ветру.
вовек да не забудется позор твой,
о сгинувший в неправедной борьбе,
ты славе жизни да послужишь, мертвый,
мой бедный брат, я плачу о тебе.
ТРАВНИЦА
Где тропка петляет к ручью за деревней,
где скалы крошатся опокою древней
и держатся в скалах деревья с трудом
стоит покосившийся травницын дом.
Хвосты сельдерея, фасоль и редиска
еще говорят - человечество близко,
но папорть, хозяйственным планам вразрез,
под окна решительно выдвинул лес.
Тот самый, что женщине в рваной одежке
сморчки поставляет весной для кормежки,
до осени - ягоду в горла корчаг
ссыпает не скупо; зимою - сушняк
для печки дает приношением щедрым,
покуда метели гуляют по кедрам.
Дремучим чащобам и дочь, и сестра,
как зверь, нелюдима, и так же мудра,
находит, почти что без помощи зренья,
заветные зелья и злые коренья,
и то, что лекарство, и то, что еда,
и то, чем врачуется бабья нужда.
Февраль, и доедена пшенка, и смальца
в корчаге осталось едва на полпальца,
но лес, обрядившийся в иней и наст,
согреет, прокормит, в обиду не даст.
ЙОЗЕФА
Там, за деревней, где ряской канавы цветист,
средь золотарников - поля неправильный кут.
Хатка Йозефы за ним, в полминуте ходьбы.
Прямо под дверью лежат на просушке грибы.
Шпанские мушки да всякие зелья у ней,
козочка тоже: Йозефа других не бедней.
Вечером трижды, попробуй, в окно постучи
дверь приоткроется, звякнут в потемках ключи.
Молча вдовец к ней приходит еще дотемна,
молча - кабатчик, пусть лезет на стенку жена,
молча - барышник с кольцом, только чтоб ни гу-гу,
молча - бирюк-винокур, зашибивший деньгу.
Горькой настойкой она угощает гостей,
есть постоянный запасец домашних сластей,
после - Йозефа постель приготовит свою.
Ежели что - так заварит себе спорынью.
Пышно цветут золотарник, татарник и дрок.
Нет никого, кто Йозефе послал бы упрек.
Дом и коза, и кусок полевого кута
совесть Йозефы пред всеми на свете чиста.
ТОСТ НАД ВИНОМ ЭТОГО ГОДА
Орех и персик - дерева;
скамей привычный ряд,
я чую лишь едва-едва,
что мне за пятьдесят.
Вот рюмку луч пронзил мою,
метнулся и погас,
я пью, хотя, быть может, пью
уже в последний раз.
Пушок, летящий вдоль стерни,
листок, упавший в пруд,
зерно и колос - все они
по-своему поют.
Жучок, ползущий по стеблю,
полей седой окрас
люблю, - и, может быть, люблю
уже в последний раз.
Свет фонарей и плеск волны,
я знаю, - ночь пришла,
стоит кольцо вокруг луны,
и звездам нет числа;
но, силу сохранив свою,
как прежде, в этот час
пою - и, может быть, пою
уже в последний раз.
ШЛЮХА ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ
Дождик осенний начнет моросить еле-еле;
выйду на улицу, и отыщу на панели
гостя, уставшего после тяжелого дня
чтобы поплоше других, победнее меня.
Тихо взберемся в мансарду, под самую кровлю,
(за ночь вперед заплачу и ключи приготовлю),
тихо открою скрипучую дверь наверху,
пива поставлю, нарезанный хлеб, требуху.
Крошки смахну со стола, уложу бедолагу,
выключу тусклую лампу, разденусь и лягу.
Буду ласкать его, семя покорно приму,
пусть он заплачет, и пусть полегчает ему.
К сердцу прижму его, словно бы горя и нету,
тихо заснет он, - а утром уйду я до свету,
деньги в конверте оставлю ему на виду...
Похолодало, - наверное, завтра пойду.
ПРИВОКЗАЛЬНОЕ КАФЕ
Ежели ты капиталец собьешь небольшой,
знаешь, поженимся, - и с дорогою душой
вместе оформим расчет, месяцок отдохнем,
снимем кафе у вокзала, устроимся в нем.
Будет открыта все время наружная дверь,
вряд ли кто дважды зайдет между тем, уж поверь.
Я - за хозяина, ты - при буфете, Мари;
кофе, гляди, экономь да послабже вари.
Сервировать побыстрей - это важный момент;
в спешке - любые помои сглотает клиент,
если сидит на иголках, торопится он,
и по свистку на перрон выметается вон.
Фарш - третьедневочный, с булок - вернейший доход
черствых тринадцать на дюжину пекарь дает;
елкое масло - дохода другая статье;
твердую прибыль тебе гарантирую я.
В зеркало гляну - седеть начинают виски;
груди дряблеют твои, - но пожить по-людски
хоть напоследок мне хочется, так что смотри,
ты уж копи поприлежней, старайся, Мари.
В БОЛЬНИЧНОМ САДУ
Куст у чугунных больничных ворот
позднего полон огня.
Я безнадежен, но доктор солжет
чтоб успокоить меня.
Впрочем, врачи сотворили добро,
не колебались, увы,
опухоль снова впихнули в нутро,
ровно заштопали швы.
Цвел бы да цвел бы подсолнух и мак,
длилась бы теплая тишь.
Как прилетел ты, воробышек, так,
милый, назад улетишь.
Сроки исполнятся - канешь но тьму.
Грустно тебе, тяжело.
Глуп человек: неизвестно к чему
рвется, а время - ушло.
Счастье, которое в мире цветет,
видит ли тот, кто здоров?
Очень коричнев гераневый плод,
тиссовый - очень багров.
Вижу, как кружатся краски земли
в солнце, в дожде, на ветру,
вижу курящийся город вдали:
в этом году я умру.
ПОЗДНЯЯ ПЕСНЬ
Тропки осенние в росах,
клонится год к забытью,
глажу иззубренный посох,
позднюю песню пою
знаю, что всеми покинут,
так что в собратья беру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.
Сорваны все оболочки,
горьких утрат не сочту;
там, где кончаются строчки,
вижу одну пустоту.
Ибо истают и сгинут
лишь доиграю игру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.
Родиной сброшен со счета,
в чуждом забытый краю,
все же пою для чего-то,
все же кому-то пою:
знаю, меня не отринут,
знаю, послужат добру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.
***
Осенние ветры уныло
вздыхают, по сучьям хлеща,
крошатся плоды чернобыла,
взметаются споры хвоща,
вращает затылком подсолнух
в тяжелых натеках росы,
и воздух разносит на волнах
последнюю песню косы.
Дрозды средь желтеющих листьев
садятся на гроздья рябин,
в проломах дорогу расчистив,
ползут сорняки из лощин,
молочною пеной туманов
до края долина полна,
в просторы воздушные канув,
от кленов летят семена.
Трещат пересохшие стручья,
каштан осыпает плоды,
дрожит шелковинка паучья
над лужей стоячей воды,
и в поле, пустом и просторном,
в приливе осенней тоски,
взрываются облачком черным
набухшие дождевики.
КУЗНЕЧИКУ
Кроха-кузнечик, о чем на меже
стрекот разносится твой?
Не о подруге ли - той, что уже
встретить не чаешь живой?
Небо висит, как стеклянный колпак,
ужас и тьма в вышине,
тайну открой: не от страха ли так
громко стрекочешь в стерне?
Кроха-кузнечик, как жизнь коротка!
Видишь, пожухли ростки,
видишь, дрожать начинает рука,
видишь, седеют виски.
Душу напевом своим не трави!
Видимо, сроки пришли:
о, погрузиться бы в лоно любви
или же в лоно земли.
Кроха-кузнечик, среди тишины
не умолкай, стрекочи,
небо и зной на двоих нам даны
В ПОЛЕ
На гравии блестя слегка,
мерцают дальние огни.
Еще острей от ветерка
тяжелый аромат стерни.
Темны пространства пустырей,
струится сырость от земли,
шуршат крапива и кипрей,
и псы разлаялись вдали.
Для мака время подошло
дозреть, коробочки клоня,
Твоей руке сейчас тепло:
она касается меня.
Движенья ветра так слабы,
и вьются у моих висков
одни лишь пенные клубы
почти незримых мотыльков.
Твой стон и сладостен, и слаб,
и мне сегодня стоит он
не больше, чем любой из жаб
под норость выбранный затон.
Струится вглубь тяжелый сок,
миг длится, жизнь уходит прочь.
Под пальцами опять песок,
уже к концу подходит ночь.
СТАРИК У РЕКИ
Где город кончается и переходит в поля,
где илом и гнилью прибрежной пропахла земля,
замшелый рыбак доживает свой век, и вода
течет с незапамятных лет сквозь его невода.
В привычку - стряпня и починка сетей старику,
из города носит и нитки, и шпиг, и муку;
он дружбы не водит ни с кем, но со всеми вокруг
знаком, и выходит к порогу на первый же стук.
Бывает, зайдет поселенка, укупит леща,
к нему плотогоны погреться бредут сообща,
садятся к столу, коль погода снаружи дурит,
и все умолкают, когда старикан говорит
о мерном теченьи реки, о сетях на ветру,
об илистых поймах, о рыбе, что мечет икру,
и губы похожи его на сочащийся сот,
на гриб-дождевик, от которого споры несет,
даются слова все трудней и трудней старику,
не так уж и много рыбак повидал на веку,
и за день устал, и давно задремать бы ему,
и сплавщики тихо его покидают в дому.
* * *
Там, где копоть кроет подъездные ветки,
что ведут до самых заводских ворот,
ни пырей, ни вязель не хранят расцветки,
щелочью и маслом вымаран осот.
Там земля буреет, напрочь обесплодев,
вар, лоскутья толя, словом, хлам любой
уминают фуры тяжестью ободьев,
так же, как известку и кирпичный бой.
Сколь травы полоски ни грязны, ни узки,
но полны рабочих в середине дня:
смотрят, как шлагбаум весь дрожит при спуске,
как шагает крана черная клешня.
Здесь, когда не жарко, топчутся подростки,
поиграть у рельсов тянет детвору,
ветхий мяч футбольный ударяет в доски,
и скрипит штакетник пыльный на ветру.
Угасают трубы по гудку, покорно
прочь выходит смена, молча, по-мужски,
медленно, как будто глины или дерна
тащит на подошвах грубые куски.
Газ на стены светит сумрачно и тяжко,
ветер наползает, гулок и глубок,
только на коленях нищий старикашка
спичечный в отбросах ищет коробок.
УЛИЧНЫЕ ПЕВЦЫ
Вот-вот от трясучки каюк одному,
щербат и потаскан другой;
в потемках поют возле входа в корчму,
однако ж в нее - ни ногой.
Гармонику, дрожью измотан вконец,
терзает бедняк испитой,
и такт отбивает щербатый певец
по донцу кастрюли пустой.
Плетутся сквозь город с утра до утра;
от песни - один лишь куплет
остался, - так редко в колодец двора
летит хоть немного монет.
От кухонь едой пригоревшей несет;
подачки дождешься навряд;
но все же у каждых дверей и ворот
фальцетом, как могут, скрипят.
Пьянея от горечи зимних годин,
бредут по кварталам в тоске:
о мыльной веревке мечтает один,
другой - о холодной реке.
* * *
Опять акация в цвету.
Одето небо серизной,
струится отблеск фонарей
вокруг антенн и вдоль дверей,
шипит роса, густеет зной.
Опять акация в цвету.
Жара от стен ползет во тьму
и в горло, как струя свинца.
Коль денег - на стакан пивца
и только, так сиди в дому.
Опять акация в цвету.
Сгущает небо духоту,
которой без того с лихвой,
Кто похотлив - тот чуть живой,
а кто болтлив - тот весь в поту.
Опять акация в цвету
вскипает, сладостью дыша.
Ночною болью обуян
любой, кто трезв, любой, кто пьян,
кто при деньгах, кто без гроша.
Жара, дыханье затрудня,
растет, лицо щетина жжет,
спина в поту и высох рот
довольно, отпусти меня!
Опять акация в цвету!
ДЕСЯТЬ ЛЕТ АРЕНДЫ
Возьми с собой корзинку и вино,
иди и подожди в саду за домом;
сентябрь настал, - безветрено, темно,
и звезд не перечесть над окоемом.
Попозже я приду, - разлей питье,
и парники, и астровые грядки
здесь все отныне больше не мое
и завтра надо уносить манатки.
Вот артишоки, - ты имей в виду,
я сам испек их, так что уж попробуй.
Я десять лет трудился здесь, в саду,
здесь что ни листик - то предмет особый.
Налей по новой. Десять лет труда!
Зато - мои, зато хоть их не троньте.
Я пережил подобное, когда
лежал, в дерьмо затоптанный, на фронте.
Страданье - не по мне: меня навряд
возможно записать в число покорных,
но слишком мал доход с капустных гряд
и ничего не скопишь с помидорных.
Не знал я тех, кем брошен был в дерьмо,
не знаю тех, кто гонит прочь от сада.
Хлебнем: понятно по себе само,
что верить хоть во что-нибудь да надо!
Я верю в горечь красного вина,
что день сентябрьский - летнего короче,
что будет после осени - весна,
и что на смену дням - приходят ночи;
я верю ветру, спящему сейчас,
я верю, что вкусил немного меда,
что вещи слишком связывают нас,
что из-за них нам хуже год от года.
Куда пойду, - ты спросишь у меня,
и заночую на какой чужбине?
Вьюнку ползти далеко ль от плетня,
легко ли с грядки откатиться дыне?
Шуршит во мраке лиственный навес,
печаль растений видится воочью,
синеет в вышине шатер небес,
и не вином я пьян сегодня ночью.
ЗИМНЕЕ ПАЛЬТО
В шалманчик за рынком приходит с утра
безногий при помощи двух костылей;
он мрачен, - крепленого выпить пора,
садится у печки, куда потеплей.
Приплелся сюда через силу - зато
сейчас помягчеет блуждающий взгляд:
он ласково зимнее гладит пальто
его по часам отдает напрокат.
Пальто - это вещь недурная весьма:
и плечи на вате, и полы до пят,
вдоль борта идет голубая тесьма,
ну, правда, нагрудный карман плоховат,
ну, правда, на швах и под воротником
подкладочный светится войлок-злодей;
дешевым пропахло пальто табаком
и потом просительских очередей.
В шалманчик к семи забежит человек,
заплатит что надо - и вмиг за порог
ныряет в пальто под начавшийся снег,
прокатчик покуда сыграет в тарок:
он шлепает карты на стол тяжело,
глядит на часы; наконец, доиграв:
прокатное время, глядишь, истекло
уже не пора ли насчитывать штраф?
СТОЧНЫЙ ЛЮК
Измотан морозом и долгой ходьбой,
старик огляделся вокруг,
подвинул решетку над сточной трубой
и медленно втиснулся в люк.
Он выдолбил нишу тупым тесаком,
спокойно улегся во тьме,
то уголь, то хлеб он кусок за куском
нашаривал в жидком дерьме.
Почти не ворочался в нише старик,
и видел одних только крыс,
лишь поздний рассвет, наступая, на миг
в решетку заглядывал вниз.
И зренье, и слух отмирали в тиши,
и холод как будто исчез,
и дохли в одежде голодные вши,
утратив к нему интерес.
И был он безжалостно взят за грудки,
и вынут наружу, дрожа,
и тщетно пытался от грозной руки
отбиться обтеском ножа.
ПРИЕМ В ДОМ ДЛЯ ПРЕСТАРЕЛЫХ
Отныне - вот постель твоя.
Одежку в этот шкаф повесь.
Следи, чтоб не было нытья:
у нас оно не в моде здесь.
Вот эти тапки забери.
Клопов не бойся, нет почти.
Крючок на фортке - изнутри.
Запомни все, и все учти.
Нас будет четверо: уснем,
увидишь, легши по местам.
Мы в коридор выходим днем,
Курить, понятно, только там.
Как видишь, койки широки:
да ты лежал ли на такой?
К покою склонны старики,
так ты уж нас не беспокой.
Здесь может разное бывать.
Не делай удивленный вид,
не лезь, коль кто начнет кивать
и сам с собой заговорит.
Ну, я пойду. Тебе - впервой.
Подумай, полежи ничком.
Когда черед настанет твой,
то будь приветлив с новичком.
ЖИТЕЛИ ВАГОНА
Вагон, бесплатная квартира,
стоит на рельсах тупика.
Сюда доносится из мира
далекий лязг товарняка,
тут служит лестницей подножка,
каморка, может, и мала,
а все же места есть немножко
для колыбельки, для стола.
Живущим здесь - не до уюта,
здесь громыхают поезда,
от трассы - тяжкий дух мазута
и гарь, - а впрочем, не беда:
и здесь судьба дает поблажки,
жизнь хочет жить - и потому
не могут не цвести ромашки,
и все-таки цветут в дыму.
Нам ни к чему людская жалость,
возьмем лишь то, что даст земля:
запрем вагон, побродим малость,
вдоль рельсов наберем угля.
Живем легко, не ждем напасти,
мир, как вагон забытый, тих:
видать, о нас не знают власти,
а мы не жаждем знать о них.
ПО ПОВОДУ НАСИЛЬСТВЕННОЙ СМЕРТИ
ВЛАДЕЛЬЦА ТАБАЧНОГО КИОСКА
Лавочник-табачник, из воды
у плотины всплывший поутру,
были губы у тебя худы
и дрожали в холод и в жару.
Вышла смерть тебе - последний сорт,
да и жизнь - не шибко хороша:
был ножной протез, как камень, тверд,
и усы торчали, как парша.
Жил один ты долгие года,
тишина звенела в голове;
ставню опускали ты, лишь когда
улицы тонули в синеве.
Но порой нырял ты в темноту,
и тогда захватывало дух:
у канала, на пустом мосту
ты ловил подешевевших шлюх.
И, над ними обретая власть,
средь клопов, с отстегнутой ногой,
ты желал повеселиться всласть,
расплатившись кровною деньгой.
Знал ты этой публики пошиб,
и наутро звал себя ослом:
потому, когда серьезно влип,
понял, что имеешь поделом.
Эту дочерь городского дна
ты узнал, дрожащий, в тот же миг,
как тебя окликнула она,
мертвой хваткой взяв за воротник,
вынырнул босяк из темноты,
вынул нож, - и был ты с босяком
в миг последний так подумал ты
вроде как бы даже и знаком.
И, умело спущенный в канал,
даже без нательного белья,
ты в воде про то уже не знал,
как наличность плакала твоя,
вся истаяв к утренним часам:
оба руки вымыли в реке,
а потом, как ты бы сделал сам,
пили и дрожали в кабаке.
ШАГИ
Вцепившись в набитый соломой тюфяк,
я медленно гибну во тьме.
Светло в коридоре, но в камере - мрак,
спокойно и тихо в тюрьме.
Но кто-то не спит на втором этаже,
и гулко звучат в тишине
вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
Не медлят шаги, никуда не спешат,
ни сбоя, ни паузы нет;
был пуст по сегодняшний день каземат,
в котором ты ходишь, сосед;
лишь нынче решеный, ты после суда
еще неспокоен, чужак,
иль, может, навеки ты брошен сюда,
и счета не ведает шаг?
Вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
Мне ждать три недели - с зари до зари,
двенадцать ушло, как во сне.
Ну сделай же, сделай на миг перерыв,
замри посреди темноты,
когда бы ты знал, как я стал терпелив,
шагать и не вздумал бы ты.
Но кто ты? Твой шаг превращается в гром,
в мозгу воспаленном горя.
Вскипает, рыдая, туман за окном,
колеблется свет фонаря,
и, вставши, я делаю вместе с тобой
иначе не выдержать мне!
вперед - пять шагов,
и в сторону - три,
и пять - обратно к стене.
ВОЗЛЕ ГАННОВЕРА (ЛЕЙФЕРДЕ)
Повыдохлось пламя, иссякло тепло,
нас город не любит, нас гонит село,
шагаем, шагаем - вот так-то.
Мы все позабыли в дожде и в росе,
мы дальше от жизни, чем думают все,
кто может нас видеть у тракта.
Желтеет пустырник и ежится дрок,
мы ночью сидим у железных дорог,
и пальцы грызем, чтоб согреться,
и только блестит, как в слезах, колея,
провал разделяет - владельцев жилья
и тех, кому некуда деться.
Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс.
Видать, в пассажирах горит интерес
к бродягам, столпившимся кучкой:
нам машет из поезда множество рук,
ну, что же, пойдем на взаимность услуг:
мы тоже вам сделаем ручкой!
ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ
В лепрозории даже зимой не топили печей.
Сторожа воровали дрова на глазах у врачей.
Повар в миски протухшее пойло больным наливал,
а они на соломе в бараках лежали вповал.
Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной,
на врачей не надеясь, которым что пень, что больной.
Десять самых отчаянных ночью сломали барак,
и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак.
Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко.
Стали в город крестьяне бояться возить молоко,
хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу,
и, под вечер бредя, наготове держали косу.
Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг
обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг.
Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной,
только десять - одни перед целой враждебной страной.
ЗАМГРЗШЕЙ ПЬЯНЧУЖКЕ
Пила беспробудно в мороз и в жару,
и насмерть замерзла сегодня к утру.
Тебя и садовники, и корчмари
тут знали не год, и не два, и не три.
Был чайник твой старый помят и убог,
сходил за посуду любой черепок,
глотка отстоявшейся пены пивной
хватало для грезы о жизни иной.
Свернувшись клубком, ты умела в былом
согреться идущим от тленья теплом,
и ночью минувшей, видать, не впервой
хмельная, уснула под палой листвой.
Любой подзаборник с тобой ночевал,
и пеной не брезгал, и все допивал,
и каждый к утру, недовольно бурча,
давал поскорей от тебя стрекача.
Лежишь закалелою грудой тряпья,
подернута инеем блуза твоя,
и кажется нам, что промерзло насквозь
все то, в чем тепло на земле береглось.
РОМАШКА
Где, как клинья, лезут в поле
тупиковые пути
из бугра да из овражка
знай растет себе ромашка,
ей плевать, на чем расти.
Проползают паровозы,
травы копотью черня;
но ромашке - лишь бы лето,
искры гаснут рядом где-то,
ей ущерба не чиня.
Если ты по мне скучаешь,
то под вечер не тужи:
в самом первом, легком мраке
приходи за буераки,
за пути, за гаражи.
Миновав забор щербатый,
ты придешь ко мне сюда:
здесь откроется для взоров
зелень дальних семафоров,
да еще вверху - звезда.
Ты прильнешь ко мне так тихо,
станет виться мошкара.
Ах, как сладко, ах, как тяжко,
пахнешь ты во тьме, ромашка
и тебя сорвать пора.
ВЕНА: ПРАЗДНИК ТЕЛА ХРИСТОВА. 1939
Вышло их на улицы так мало,
совершавших ежегодный путь,
большинство осталось у портала,
не посмев к процессии примкнуть.
К ладану всплывающему липли
ветки, обделенные листвой,
и хористы обреченно хрипли,
медленно бредя по мостовой.
Жались горожане виновато,
обнажали головы они,
удивлялись, что хоть что-то свято
все же остается в эти дни.
Так и шли, сердца до боли тронув,
шли среди всеобщей немоты
а над ними реяли с балконов
флагов крючковатые кресты.
***
И сгущается ночь
и слетает листва
и ничем не помочь
и надежда жива
и торчит часовой
и никто никуда
и хлебнули с лихвой
и гудят провода.
И могли бы добром
и уж прямо враги
и не действует бром
и тупеют мозги
и баланда жидка
и бессмыслен скулеж
и шептаться тоска
и молчать невтерпеж.
И над родиной тьма
и не жизнь а дерьмо
и сойти бы с ума
и на каждом клеймо
и не верим вестям
и сжимает сердца
и полгода к чертям
и не видно конца.
10. 10 1940, о. Мэн, лагерь для интернированных
***
Я сидел в прокуренном шалмане,
где стучали кружки вразнобой.
Хлеба взял, почал вино в стакане,
и увидел смерть перед собой.
Здесь приятно позабыть о мире,
но уйти отсюда должен я,
ибо радость выпивки в трактире
не заменит смысла бытия.
Жить, замуровав себя - жестоко,
ибо кто подаст надежный знак,
не известно ни числа, ни срока,
давят одиночество и мрак,
радость и жестокость - что желанней?
Горше и нужнее - что из них?
Мера человеческих страданий
превосходит меру сил людских.
Надо чашу выпить без остатка,
до осадка, что лежит на дне,
ибо то, что горько, с тем, что сладко,
непонятно смешано во мне.
Я рожден, чтоб жить на этом свете,
и не рваться из его оков,
потому что все мы - Божьи дети
от начала до конца веков.
***
Когда вернусь я в мой зеленый дом,
что ждет меня с терпеньем и стыдом,
я там на стол собрать хочу давно
орехи, хлеб и терпкое вино.
Любимая, на трапезу приди,
и ту, другую, тоже приведи,
придите все - все будет прощено,
пусть нас помирит терпкое вино.
И ты приди, кто в чуждой стороне
так дорог нынче оказался мне,
придите, - мне без вас не суждено
разлить по кружкам терпкое вино.
Цветите же, когда придет весна,
акация, каштан и бузина,
ломитесь ветками ко мне в окно
и осыпайтесь в терпкое вино.
Так соберитесь же в моем дому
все те, кто дорог сердцу моему,
мы будем петь, о чем - не все ль равно
в дому, где ждет нас терпкое вино.
РЕКВИЕМ ПО ОДНОМУ ФАШИСТУ
Ты был из лучших, знаю, в этом сброде,
и смерть твоя вдвойне печальна мне;
ты радовался солнцу и свободе,
как я, любил шататься по стране,
мне говорили, ты гнушался лязгом
той зауми, что вызвала войну,
наперекор велеречивым дрязгам
ты верил только в жизнь, в нее одну.
Зачем ты встал с обманутыми рядом
на безнадежном марше в никуда
и в смерть позорным прошагал парадом?
И вот лежишь, сраженный в день суда.
Убить тебя - едва ли не отрада;
ни у кого из нас терпенья нет
дорогу разъяснять заблудшим стада
и я за смерть твою держу ответ.
Пишу, исполнен чувств неизрекомых,
и поминаю нынче ввечеру
тебя медовым запахом черемух.
и пением цикады на ветру.
вовек да не забудется позор твой,
о сгинувший в неправедной борьбе,
ты славе жизни да послужишь, мертвый,
мой бедный брат, я плачу о тебе.
ТРАВНИЦА
Где тропка петляет к ручью за деревней,
где скалы крошатся опокою древней
и держатся в скалах деревья с трудом
стоит покосившийся травницын дом.
Хвосты сельдерея, фасоль и редиска
еще говорят - человечество близко,
но папорть, хозяйственным планам вразрез,
под окна решительно выдвинул лес.
Тот самый, что женщине в рваной одежке
сморчки поставляет весной для кормежки,
до осени - ягоду в горла корчаг
ссыпает не скупо; зимою - сушняк
для печки дает приношением щедрым,
покуда метели гуляют по кедрам.
Дремучим чащобам и дочь, и сестра,
как зверь, нелюдима, и так же мудра,
находит, почти что без помощи зренья,
заветные зелья и злые коренья,
и то, что лекарство, и то, что еда,
и то, чем врачуется бабья нужда.
Февраль, и доедена пшенка, и смальца
в корчаге осталось едва на полпальца,
но лес, обрядившийся в иней и наст,
согреет, прокормит, в обиду не даст.
ЙОЗЕФА
Там, за деревней, где ряской канавы цветист,
средь золотарников - поля неправильный кут.
Хатка Йозефы за ним, в полминуте ходьбы.
Прямо под дверью лежат на просушке грибы.
Шпанские мушки да всякие зелья у ней,
козочка тоже: Йозефа других не бедней.
Вечером трижды, попробуй, в окно постучи
дверь приоткроется, звякнут в потемках ключи.
Молча вдовец к ней приходит еще дотемна,
молча - кабатчик, пусть лезет на стенку жена,
молча - барышник с кольцом, только чтоб ни гу-гу,
молча - бирюк-винокур, зашибивший деньгу.
Горькой настойкой она угощает гостей,
есть постоянный запасец домашних сластей,
после - Йозефа постель приготовит свою.
Ежели что - так заварит себе спорынью.
Пышно цветут золотарник, татарник и дрок.
Нет никого, кто Йозефе послал бы упрек.
Дом и коза, и кусок полевого кута
совесть Йозефы пред всеми на свете чиста.
ТОСТ НАД ВИНОМ ЭТОГО ГОДА
Орех и персик - дерева;
скамей привычный ряд,
я чую лишь едва-едва,
что мне за пятьдесят.
Вот рюмку луч пронзил мою,
метнулся и погас,
я пью, хотя, быть может, пью
уже в последний раз.
Пушок, летящий вдоль стерни,
листок, упавший в пруд,
зерно и колос - все они
по-своему поют.
Жучок, ползущий по стеблю,
полей седой окрас
люблю, - и, может быть, люблю
уже в последний раз.
Свет фонарей и плеск волны,
я знаю, - ночь пришла,
стоит кольцо вокруг луны,
и звездам нет числа;
но, силу сохранив свою,
как прежде, в этот час
пою - и, может быть, пою
уже в последний раз.
ШЛЮХА ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ
Дождик осенний начнет моросить еле-еле;
выйду на улицу, и отыщу на панели
гостя, уставшего после тяжелого дня
чтобы поплоше других, победнее меня.
Тихо взберемся в мансарду, под самую кровлю,
(за ночь вперед заплачу и ключи приготовлю),
тихо открою скрипучую дверь наверху,
пива поставлю, нарезанный хлеб, требуху.
Крошки смахну со стола, уложу бедолагу,
выключу тусклую лампу, разденусь и лягу.
Буду ласкать его, семя покорно приму,
пусть он заплачет, и пусть полегчает ему.
К сердцу прижму его, словно бы горя и нету,
тихо заснет он, - а утром уйду я до свету,
деньги в конверте оставлю ему на виду...
Похолодало, - наверное, завтра пойду.
ПРИВОКЗАЛЬНОЕ КАФЕ
Ежели ты капиталец собьешь небольшой,
знаешь, поженимся, - и с дорогою душой
вместе оформим расчет, месяцок отдохнем,
снимем кафе у вокзала, устроимся в нем.
Будет открыта все время наружная дверь,
вряд ли кто дважды зайдет между тем, уж поверь.
Я - за хозяина, ты - при буфете, Мари;
кофе, гляди, экономь да послабже вари.
Сервировать побыстрей - это важный момент;
в спешке - любые помои сглотает клиент,
если сидит на иголках, торопится он,
и по свистку на перрон выметается вон.
Фарш - третьедневочный, с булок - вернейший доход
черствых тринадцать на дюжину пекарь дает;
елкое масло - дохода другая статье;
твердую прибыль тебе гарантирую я.
В зеркало гляну - седеть начинают виски;
груди дряблеют твои, - но пожить по-людски
хоть напоследок мне хочется, так что смотри,
ты уж копи поприлежней, старайся, Мари.
В БОЛЬНИЧНОМ САДУ
Куст у чугунных больничных ворот
позднего полон огня.
Я безнадежен, но доктор солжет
чтоб успокоить меня.
Впрочем, врачи сотворили добро,
не колебались, увы,
опухоль снова впихнули в нутро,
ровно заштопали швы.
Цвел бы да цвел бы подсолнух и мак,
длилась бы теплая тишь.
Как прилетел ты, воробышек, так,
милый, назад улетишь.
Сроки исполнятся - канешь но тьму.
Грустно тебе, тяжело.
Глуп человек: неизвестно к чему
рвется, а время - ушло.
Счастье, которое в мире цветет,
видит ли тот, кто здоров?
Очень коричнев гераневый плод,
тиссовый - очень багров.
Вижу, как кружатся краски земли
в солнце, в дожде, на ветру,
вижу курящийся город вдали:
в этом году я умру.
ПОЗДНЯЯ ПЕСНЬ
Тропки осенние в росах,
клонится год к забытью,
глажу иззубренный посох,
позднюю песню пою
знаю, что всеми покинут,
так что в собратья беру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.
Сорваны все оболочки,
горьких утрат не сочту;
там, где кончаются строчки,
вижу одну пустоту.
Ибо истают и сгинут
лишь доиграю игру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.
Родиной сброшен со счета,
в чуждом забытый краю,
все же пою для чего-то,
все же кому-то пою:
знаю, меня не отринут,
знаю, послужат добру
угли, которые стынут,
и дерева на ветру.
***
Осенние ветры уныло
вздыхают, по сучьям хлеща,
крошатся плоды чернобыла,
взметаются споры хвоща,
вращает затылком подсолнух
в тяжелых натеках росы,
и воздух разносит на волнах
последнюю песню косы.
Дрозды средь желтеющих листьев
садятся на гроздья рябин,
в проломах дорогу расчистив,
ползут сорняки из лощин,
молочною пеной туманов
до края долина полна,
в просторы воздушные канув,
от кленов летят семена.
Трещат пересохшие стручья,
каштан осыпает плоды,
дрожит шелковинка паучья
над лужей стоячей воды,
и в поле, пустом и просторном,
в приливе осенней тоски,
взрываются облачком черным
набухшие дождевики.
КУЗНЕЧИКУ
Кроха-кузнечик, о чем на меже
стрекот разносится твой?
Не о подруге ли - той, что уже
встретить не чаешь живой?
Небо висит, как стеклянный колпак,
ужас и тьма в вышине,
тайну открой: не от страха ли так
громко стрекочешь в стерне?
Кроха-кузнечик, как жизнь коротка!
Видишь, пожухли ростки,
видишь, дрожать начинает рука,
видишь, седеют виски.
Душу напевом своим не трави!
Видимо, сроки пришли:
о, погрузиться бы в лоно любви
или же в лоно земли.
Кроха-кузнечик, среди тишины
не умолкай, стрекочи,
небо и зной на двоих нам даны