— Что за чертовщина? — удивилась учительница, глядя, как малышка достаёт инструмент и уверенно прижимает его подбородком к плечу. — Ну играй!
   Нинель начала этюд Гайдна. Тот самый, который несколько минут назад попробовала изобразить подружка. Только теперь это была совсем иная мелодия.
   Потом малышка вопросительно посмотрела на учительницу и та кивнула: продолжай.
   Сама она была не ахти какая удачница, хотя и консерваторию кончила, и хорошее будущее ей когда-то пророчили. Но теперь-то она чётко могла себя оценить: массовка филармонического оркестра — вот её потолок. И все же какой педагог не мечтает о сверходаренном ученике! Пусть у неё самой сложилось не так, как ожидалось. Но зато ученик или ученица, взяв у неё все лучшее и не повторив её заблуждений, будет с блеском выступать на большой сцене, а она — пожилая учительница, духовная мать, ловя восторги, станет незаметно утирать счастливые слезы, понимая, что частица аплодисментов принадлежит ей и только ей. Однако и в музыкальной школе, и в тех домах, где она давала платные уроки, были ленивые и трудяги, и абсолютные бездари, и в меру способные. Но не таланты. И теперь, когда она уже и думать-то о своём педагогическом счастье себе не позволяла, перед нею неизвестно откуда взялась незнакомая малышка, которая могла стать мечтой её жизни!
   Тут с учительницей случилось то самое, что, по её представлениям, должно было однажды произойти во время большого концерта талантливой ученицы. Она заплакала. Слезы счастья текли по её щекам, и она неуклюже стала искать здоровой левой рукой носовой платок.
   Через полчаса Нинель вместе со скрипкой, аккуратно запакованной в сумку подружки, сопровождала учительницу к её дому.
   — Мы составим с тобой расписание, — говорила учительница, — денег никаких не надо, я просто буду с тобой заниматься. И когда тебе захочется поиграть самой, ты тоже можешь ко мне приходить. В любое время. У нас в квартире есть комната с плотной дверью, мы её так и называем: музыкальная. Если хочешь, я поговорю с твоими родителями. — Но, увидев испуг девочки, учительница рассмеялась. — Тогда мы пригласим их однажды на твой концерт.
   Так прошли два года счастья для них обеих. Правда, слишком сложные вещи учительница Нинель пока не задавала — Они непосильны для ребёнка такого возраста.
   — Ничего, скоро у тебя начнётся бурный рост организма, руки станут намного длиннее, и ты заиграешь в полную силу! — уверенно говорила она, не догадываясь, что разговаривает с девочкой-лилипутом.
   — Теперь эта квартира будет и твоей тоже, — сказал Нинель троюродный брат Аркадий, зажигая в прихожей свет.
   О том, что Аркадий приходится ей троюродным братом, знали немногие, но зато каждый по одному только её взгляду мог догадаться, как она в него влюблена. Они встретились на похоронах её матери месяца три назад. Он работал в цирковой группе воздушных гимнастов, был невысок и строен, но рядом с ней выглядел почти великаном.
   — Что-то я не пойму, сколько тебе лет-то, сестрёнка? — спросил её Аркадий в похоронном автобусе по дороге с кладбища.
   Этот вопрос она ненавидела. Когда однажды врачиха в течение пяти минут назвала её сначала лилипутом, а потом карлицей, она с трудом удержала себя, чтобы не пойти со стулом наперевес. Она не желала, чтобы её причисляли к тем и другим. К счастью, и лицо, и тело её по-прежнему сохраняли детскость, она покупала одежду в детских отделах, и большинство людей принимали её за девочку.
   Лет двенадцати, не старше.
   — Не волнуйся, я совершеннолетняя, — ответила она, потому что уже была в него влюблена.
   Он оказался первым молодым человеком, который отнёсся к ней как к самой обыкновенной девушке.
   — Ты, может, не знаешь, в цирке твою мамашу все уважали, — говорил он ей как равной.
   И она, слушая его, впервые за много лет забыла о разнице в росте.
   — Мне бы надо диван купить новый, в каком магазине лучше не знаешь? — советовался он.
   Диван они пошли покупать вместе. И на этом диване, едва рабочие, которые его привезли, закрыли за собой дверь, она стала женщиной.
   — А знаешь, — сообщил он ей радостно, — у тебя все нормальное. То есть я хочу сказать, так хорошо мне никогда ни с кем не было.
   В то время у неё был стабильный заработок. Маленькая девочка, исполняющая на скрипке классику, имела потрясающий успех в любой аудитории. Зрители воображали, что присутствуют при открытии новой звезды.
   Аркадии посетил один из её концертов. Он сидел в первом ряду и аплодировал, громче всех.
   — Значит так, — сказал он по дороге домой. Они всегда ходили, взявшись за руки. — Имя и фамилию ты меняешь. Надо что-нибудь звонкое. Ника Самофракийская — пойдёт?
   — Можно, — радостно согласилась она. Почему прежде ей не приходила в голову эта простая мысль поменять имя, она не знала.
   — И вообще переходишь к нам. Все то же самое, только эффектнее — в прожекторах под куполом цирка на перекладине со скрипкой. — Он говорил и уже видел готовый номер. — В цирке же кто — дети с родителями. Девочка, сверстница их детей, под самым куполом отважно исполняет музыку Брамса.
   — Гайдна, — поправила она, — или Моцарта.
   — Ещё лучше — Моцарта. Со своей филармонии ты дальше села Кукуева не уедешь. А с нами!.. Скоро у нас Япония, потом — Европа!
   Она пошла бы за ним, как тогда говорили, хоть на край света. И путь на этот край лежал через цирк.
   Родители в раю наверняка ликовали, узнав, что дочь все-таки исполнила их волю. Только работала она в цирке не лилипутом. Она была артисткой, играющей роль маленькой, но отважной и очень талантливой девочки.
   Как оказалось, она зверски боялась высоты. Три месяца ушло на то, чтобы изгнать и забыть этот страх. Конечно, юную артистку, названную Никой Самофракийской, сначала поднимали на перекладине со страховкой и всего лишь на несколько метров. К тому же перекладина у неё была плоской, как скамеечка, а в изготовленной по заказу цирковой обуви были специальные углубления, в которых эта перекладина крепилась так, что на ней было легко удержаться. Естественно, об этом секрете зрители не должны были знать, как и о тысяче других цирковых хитростей. Но Нику все равно сначала тошнило от ужаса, едва её поднимали чуть выше, а одеревеневшие руки не могли отцепиться от канатов, на которых держалась сама перекладина. Ей же полагалось, плавно кружа под куполом, услаждать зрителей музыкой.
   Наконец номер был поставлен. Точнее, это была только часть общей композиции. Сначала Аркадий с тремя партнёрами на огромной высоте перелетали с перекладины на перекладину, показывая чудеса смелости и точности движений. Уже одно это было номером мирового уровня, от которого у зрителей дух захватывало.
   Особенно когда Аркадий, оттолкнувшись от своей перекладины, летел через купольное пространство к партнёру, делая по пути тройное сальто. И партнёр, его называли ловитором, успевал на исходе последнего воздушного кувырка поймать Аркадия под коленки. Такое среди воздушных гимнастов был способен исполнить только Аркадий.
   — То есть до меня тоже, конечно, иногда делали, — объяснял он Нике, — но к сегодняшнему дню они все или разбились, или состарились.
   Однако прежде в группе у Аркадия была только голая техника — без эмоционального апогея, переходящего в красивый финал. И таким апогеем стала она, девочка со скрипкой. А зал, затаив дыхание, гадал, кому же из гимнастов эта малышка приходится дочерью. Или внучкой.
   Со временем Аркадий решил сделать номер ещё сложнее.
   — Будем учиться стрелять, — сказал он однажды.
   — Это ещё зачем?
   — Я придумал такой финал: вокруг тебя разноцветные шары. Ты стреляешь из пистолета, то в один, то в другой. Ещё лучше — из ружья. Конечно, не из настоящего, а пневматического. Шары лопаются, и на зрителей опускается сверкающее конфетти. Или цветы.
   Через несколько месяцев тренировок она превратилась в отличного стрелка. И окончательно вошла в цирковое братство.
   — Откуда вы, прекрасное дитя?
   Художник Антон Шолохов подошёл к ней с пиалой в руке. Над пиалой поднимался лёгкий парок. Российское посольство устраивало приём по случаю начала гастролей русского цирка. В зале по обе стороны длинного стола, уставленного бутылками и подносами со всевозможными бутербродами, кучковались именитые соотечественники, которые в эти дни оказались в Париже.
   — Это моя жена, — вмешался Аркадий. У него в руке был бокал шампанского. — А вы — художник?
   Пять минут назад после короткой речи посла гости, наполнив тарелки, разбились на группки.
   — Положите больше сыров себе и вашей очаровательной супруге, — посоветовал вместо ответа Шолохов. — Французы отличные сыровары.
   Вопрос о том, художник ли он, Шолохов считал недостойным обсуждения. Хотя его фотографии только через полгода стали размножаться по миру миллионными тиражами и постоянно красоваться на журнальных обложках, он и тогда уже был довольно известным. По крайней мере, считалось, что в российском посольстве его знает каждый, как, например, Мстислава Ростроповича, Андрея Вознесенского или Илью Кабакова. Знал и Аркадий, а заговорил он только для того, чтобы предъявить свои права на ту, которую в афишах называли Ника Самофракийская.
   — Простите, мадам, я не знал, что вы замужем. — Шолохов шутливо изобразил испуг, одновременно продолжая маленькими глотками отпивать свой знаменитый зелёный чай. — Надеюсь, вы позволите вашей супруге немного мне попозировать? — повернулся он к Аркадию.
   — А вдвоём можно? — спросил грубовато Аркадий. Нике даже неловко стало от его нелепых слов. Как ни странно, с каждым годом супружеской жизни муж ревновал её все больше.
   — Можно. Но я хотел бы написать только лицо вашей красавицы.
   — Если только лицо. Знаете, у нас напряжённый график.
   — Не страшно, я постараюсь в ваш график вписаться.
   В те недели у них так ничего и не получилось. Хотя уже утром ей доставили роскошный букет. — Это ещё что за глупости?! — разозлился Аркадий, принимая у посыльного цветы. — Я ему позвоню и набью морду.
   Букеты приносили и в следующие дни. Однако сам Антон так и не позвонил, хотя она успела ввернуть в разговоре, что её портрет пишет сам Шолохов. Потом от кого-то она узнала, что знаменитый художник внезапно улетел в Штаты. А когда вернулся, они уже гастролировали в других городах.

НОЧЬЮ У МИХАИЛА

   В этот вечер Миша и Оля не пошли в Дом учёных.
   — А ведь мне сегодня сорок, — слегка смущаясь, объявил Михаил, как только они отошли от юной пары — Пети и Даши.
   — Миша, я помню. У меня и подарок здесь. — Ольга слегка коснулась сумки.
   «Что же делать, — подумала она, — говорить ему о звонке его жены или нет?
   Скорей всего, она ему тоже позвонила, но, так как ничего изменить нельзя, он просто решил молчать».
   — Олечка, если я приглашу вас сегодня не в Дом учёных, а в дом учёного, к Михаилу Петрову, вы не сочтёте меня большим нахалом?
   Ему показалось, что Ольга слишком долго раздумывает, чтобы ответить. «Если она сейчас откажется, мне лучше не жить», — подумал он, чувствуя сладкую боль в сердце.
   — Мишенька, я пойду к вам с радостью. — Ольга взяла его под руку. — Ведите. С ума сойти, в последний раз я шла с вами в гости двадцать лет назад! И мы встретились именно здесь.
   — Если бы вы знали, как я тогда хотел быть с вами!
   — Миша, так и я тоже! — Оля улыбнулась. — Это как раз и называется — не судьба.
   «Только бы сейчас ничто нам не помешало!» — едва не сказал вслух Михаил.
   И, видимо, судьба повернулась к ним своим добрым лицом.
   Им повезло. Они остановили первого же частника и через полчаса были у того самого дома, в который Наташка Дмитренко пришла когда-то с Михаилом посмотреть на кресло-качалку, да так там и задержалась. В машине они сидели близко, взявшись за руки, но Ольга где-то посередине пути не сдержалась и решила сказать о Геннадии.
   — Мне позвонила Наташа вчера вечером, — начала она.
   — Я знаю, — перебил он, — но все ведь уже сказано… Все о смерти Геннадия и в самом деле было сказано. Поэтому она спросила:
   — Мы когда-нибудь теперь выберемся из этой путаницы? Прямо пьеса какая-то, хуже чем у Толстого: две вдовы и живой… — Она хотела сказать «труп», но оборвала себя, чтобы не применять это слово к Михаилу.
   — Да, мрачный анекдот. У меня как раз наметилась поездка в Германию…
   Прочитать несколько лекций… Даже и не знаю, что делать.
   — Миша, надо попробовать!
   Больше они похороны Геннадия не обсуждали.
   — Я представляла вашу квартиру именно такой, — сказала Ольга, когда они вошли в прихожую.
   Стол был сервирован Михаилом заранее. Свечи, серебряные ножи и вилки, мейсенский фарфор.
   Он помог Ольге раздеться и чуть дольше, чем необходимо, всего на мгновение, задержал ладони на её плечах.
   — Какой красивый костюм, Оля. И причёска вам очень идёт.
   — Старалась для вас. Что, о переднике вас спрашивать не стоит?
   — Можно приспособить мою рубашку — рукава завязать сзади, и все.
   — Интересная технология, надо взять на вооружение. Давайте, какую не жалко. И покажите мне все, что нужно сделать. Да, женская рука не касалась вашей кухни давно, сказала она. — Это чувствуется.
   Михаил развёл руками и заспешил в комнату за рубашкой.
   — Давайте, я завяжу рукава. — Завязывая их, он ощутил дыхание её тела, впервые не удержался, обнял её и тихо прошептал:
   — Олечка, если б вы знали!
   — Я знаю, Мишенька! — тоже шёпотом ответила Ольга. Она повернулась к нему и нежно потёрлась щекой о его щеку.
   — Помните, у Пушкина: «Я утром должен быть уверен, что нынче днём увижу вас…»? Это про меня.
   — И про меня тоже, Мишенька, — ответила Ольга, хотя ей показалось, что у Пушкина эти строки звучат немного иначе.
   В одиннадцать вечера Ольга позвонила домой. Она надеялась, что Петруша ещё не вернулся и дома лишь Павлик. Но трубку взял старший сын.
   — Петечка, я сегодня домой не приду. Сварите сами макароны, а котлеты — в холодильнике.
   — Мать, то есть как это — не придёшь?! — В голосе старшего сына ей послышалось что-то похожее на возмущение. — Ты что, у него остаёшься?
   — Петя! — с укором воскликнула Ольга Васильевна. — И проследи, пожалуйста, чтобы Павлик долго не сидел в Интернете.
   — Ну ты, мать, даёшь! — с изумлением проговорил сын.

СМЕРТЬ ХУДОЖНИКА

   Почти каждое утро, идя на работу, Дмитрий Самарин встречал бомжа Николая Николаевича Иванова. Бомж, несмотря на почтённый возраст, был человеком деятельным — несколько раз в день он фланировал мимо окон прокуратуры то с драной сумкой, набитой пивными бутылками, то с моторчиком, изъятым из выброшенного холодильника или стиральной машины «антикварного» возраста.
   Прежде начальник следственного отдела не отличал бомжа Иванова от прочих бомжей. Но после страшной находки он красовался в одежде подчинённых Самарина, да и сам Дмитрий Алексеевич подарил ему старый, но вполне приличный плащ.
   По словам участкового, старшего лейтенанта Васильева, это был тихий, спокойный и мирный старик. Причём обосновался он в том же доме, где жил прежде до потери своей квартиры. Даже более того — у него было устроено лежбище на верхней площадке лестницы около чердачной двери — над квартирой, которую он занимал больше сорока лет на полном законном основании.
   — Жалко старика, — добавил старший лейтенант. — Как раз на участке Васильева и стояла та помойка, где нашли части человеческого тела в большой клетчатой сумке. Поэтому теперь он был частым посетителем кабинета Дмитрия Самарина. — А история его такая. После смерти жены он вздумал уехать куда-нибудь за город. Какая-то левая фирма устроила ему обмен квартиры на домик в деревне.
   Он явился туда со всеми документами, только домика не нашёл. И все — теперь ни квартиры, ни этого самого домика.
   — Вы бы его хоть в дом престарелых… Сами говорите, жалко.
   — Ха! Не так все просто! — Было видно, что молодой участковый, бывший артиллерийский лейтенант, в этом деле собаку съел. — У него же прописки нет. В паспорте штамп — выписан. Кто его возьмёт в дом престарелых. Таких, как он, знаете сколько? Для них не дом нужен, а город.
   — Ну и что теперь?
   — Пока бывшие соседи не жалуются, пусть живёт на своей лестнице. Он там не пачкает, даже присматривает, чтоб не бедокурили. Я тоже терплю этот непорядок.
   Собак и кошек жалеют, а уж людей… И ведь что главное-то: ту мразь, которая это дело со стариками устраивала, отловили в аэропорту по другому делу. Он в «Крестах» сидит. Уже полгода. Говорят, у него дорогой адвокат на обслуживании, в камере цветной телевизор, женщин приводят. Будь у этого Иванова баксы на хорошего адвоката, он бы запросто вернул квартиру. А так — бомжует.
   Все эти разговоры Самарин давно бы забыл — у него и служебной информации, которую надо было постоянно хранить в голове, было навалом. Но следователь чувствовал по отношении к бомжу Иванову какую-то занозу. Что-то его не так давно задело в разговоре о бомже.
   Озарение пришло, как всегда, неожиданно. Он в сто первый раз перелистывал папку с делом о маньяках, и в руках мелькнул лист, где была короткая запись разговора с супругой владельца угнанной «шестёрки». И Дмитрий вспомнил: того блокадного мальчика, которого рисовал знаменитый художник, тоже звали Николаем Николаевичем Ивановым. Он, Дмитрий, даже в своём школьном сочинении по картине называл героя именно так. И если в сорок втором блокадном году герою плаката шесть-семь лет, то сейчас, следовательно, около семидесяти. И их бомжу на вид примерно столько.
   Вот какая заноза, оказывается, царапала Дмитрия все эти дни! Он тут же позвонил участковому.
   — У тебя фотография твоего бомжа Иванова есть?
   — Есть, — с готовностью доложил участковый. — У меня на всех бомжей моего участка есть краткие сведения.
   — Знаешь, ты спроси у него, только аккуратно, не сохранил ли он фото тридцатилетней давности. Если сохранил, сделай ксерокс — и ко мне.
   — Будет сделано. А что, какая-то ниточка?
   — Ниточка, но другая. — Дмитрий собрался было рассказать знаменитую блокадную историю, но решил, что пока лучше этого не делать. Чего доброго, участковый расчувствуется и выложит её бомжу. А тот поймёт свою выгоду и станет уверять, что он и есть знаменитый Николай Николаевич. Нет, сначала надо получить какие-нибудь косвенные подтверждения. — И вот ещё что: если есть детские фотографии — тоже неси. Скажи, на один день, с обязательным возвратом.
   Самарин, мол, просит.
   Фотографии были доставлены уже к концу дня. Правда, не детские — как они могли сохраниться у бомжа Иванова, а те, что лежали в архиве паспортного стола.
   Участковый приплюсовал и ту, что была у него: на ней Иванов выглядел довольно помятым мужичком. С этими фотографиями Дмитрий отправился в больницу к художнику Фёдорову.
   Алексей Пахомович стоял в коридоре у телефона, который висел на стене. Был он в спортивном костюме, тёплых носках и тапочках. Старик что-то строго выговаривал в телефонную трубку. Дмитрия он узнал мгновенно, кивнул ему, прося подождать. И не успел Дмитрий отойти к подоконнику, чтобы не мешать разговору, как художник уже освободился.
   — Чем могу служить, молодой человек? Поймали свою шайку?
   — Скоро поймаем, — уверил Дмитрий, — только сегодня я к вам по другому делу.
   Он вынул из полиэтиленового мешка гостинец — купленные у метро пару яблок и пару бананов.
   — Ну уж это вы зря, — смутился художник. — Или это взятка? Тогда скажите, за что. Говорите скорей, не мучайте.
   — Вам этот человек не знаком? — И Дмитрий вынул фотографии бомжа.
   — Ещё бы! Естественно, знаком — я же его рисовал. Николай Николаевич, известная личность. Неужели вляпался в какую-нибудь пакость?
   — Вы уверены? — переспросил Дмитрий.
   — Абсолютно. Так что он натворил? Если это, конечно, не тайна следствия.
   — Нет, — успокоил старика Дмитрий, — не тайна. Мы ещё проверим, конечно, но если это тот самый Николай Николаевич, то вляпал он только самого себя — продал квартиру жулью. Сейчас бомжует.
   — И вы так спокойно об этом говорите? Даже улыбаетесь!
   — Я же пришёл к вам специально из-за него. Если это он, постараемся что-то сделать.
   — Человек, можно сказать, является достоянием мировой истории! Где он сейчас ночует, вы знаете?
   — На лестнице в доме, где прежде и жил.
   — Передайте Николаю Николаевичу, пусть переселяется в нашу квартиру. Он ведь не пьёт?
   — По нашим данным, не особенно.
   — Я сегодня же позвоню супруге, она его примет. Это позор, позор для страны, для народа! Николай Николаевич Иванов, самый юный герой блокады — бомжует! Стыд-то какой! Вы, молодое поколение, это хоть понимаете?
   — Потому я и пришёл к вам. Да мы его сами устроим, главное — квартиру ему вернуть.
   — Спасибо вам! — Алексей Пахомович обеими руками пожал Дмитрию руку. — И все-таки передайте ему! А то приезжайте с ним вместе, если вам это не зазорно — в компании с бомжом. Посидим, у меня много чего есть показать. Я ведь завтра выписываюсь, — он похлопал по левой стороне груди ладонью, — наладили мой мотор! — И старик отправился в палату.
   Довольный, Дмитрий вызвал лифт. Он не знал, что жить художнику осталось лишь два часа. А когда лифт наконец поднялся и двери его раздвинулись, из него шагнула Агния.
   — Привет, сестрёнка! — изумлённо воскликнул Дмитрий. — У тебя здесь кто?
   Надеюсь, не с Глебом опять? Мы вроде бы недавно виделись… А, вспомнил: ты же спрашивала меня про художника Фёдорова. Я как раз от него — навещал как потерпевшего и одновременно свидетеля.
   — Вот-вот, братик, я к нему, Фёдорову Алексею Платоновичу.
   — Пахомовичу, — поправил Дмитрий. — Мы с ним только что говорили, минуту назад. Он ещё до своей шестой палаты не дошёл. Знаешь, Агния, а ведь мы с тобой уже второй раз сталкиваемся. Афиногенов, теперь Фёдоров. Ну прямо будто одно дело копаем!
   — Нет уж, я в ваших делах не участвую.
   — Ладно, сестрёнка, привет Глебу. — Дмитрий улыбнулся и поставил ногу между дверей вновь подошедшего лифта.
   — Штопке тоже привет. — Агния улыбнулась, дождалась, пока за братом захлопнутся двери, и отправилась искать шестую палату.
* * *
   — Ну, милая моя, так вам сразу все про Антона и выложить!
   Старого художника Агния нашла в холле задумчиво сидящим в кресле перед выключенным телевизором. Предъявила на всякий случай журналистский билет, рассказала про издательское задание. Старик, взяв в руки удостоверение, долго его изучал. Вступать в беседу у него явно не было никакого желания.
   — Может, потом как-нибудь? — предложил он. — Завтра я выписываюсь.
   Приезжайте ко мне, попьём чаю, покажу вам свои работы. Правда, сейчас-то они мало кого интересуют, особенно молодых. — В словах художника Агния расслышала горечь. — А когда-то!.. Такие были споры, так нас били за формализм! Сейчас это звучит анекдотично, да? Приезжайте, что нам тут, в больнице, разговаривать!
   Но Агния вспомнила ревнивый взгляд его супруги и решила идти к цели прямо теперь.
   — Никак нельзя откладывать, Алексей Пахомович, — произнесла она умоляюще.
   — Вы же сами знаете эти издательства, ставят такие жёсткие сроки! А ваше творчество я наизусть знаю! У меня оба ваши альбома на полках стоят с юности!
   Первый, когда вам дали народного, и второй — юбилейный.
   Этим она его и проняла.
   — Не знаю, как и быть. Чтобы рассказать все, что мне об Антоне Шолохове известно, надо долго готовиться. Единственное могу сказать сразу — фанатик!
   Ради искусства был готов на все!
   — Ну, может быть, начать с самых ярких эпизодов. — Агния смутилась и решила приуменьшить напор. — Все-таки он именно вас назвал однажды своим учителем…
   — Это в том самом интервью? — Художник продолжал смотреть на неё с задумчивой полуусмешкой. — Мне читали его перевод. — Никогда он моим учеником не был. Да и вообще ничьим он не был учеником. Плод, так сказать, полного саморазвития. Ну там два-три совета я ему давал иногда, но самое главное — старался не мешать. У нас же многие педагоги подравнивают ученика под себя.
   Знаете, есть у военных такая команда: «Делай как я!» Но я всегда учил по другой методе, за что меня и били, и моих учеников тоже. Сейчас рассказать, как нас били, — никто не поверит.
   — Так вы все же считаете Антона Шолохова своим учеником? — поймала Агния старика на слове.
   — Только опосредованно. Скажем, я передавал ему своё понимание великих мастеров, которое когда-то передали мне. А так, чтобы брать за руку и водить кистью по холсту, — никогда.
   Для Агнии было важным начать разговор. А дальше, раз уж старый художник снизошёл до неё, он себя вряд ли прервёт. Но тут неожиданно в их беседу вмешалась подошедшая медсестра.
   — Больной, ваша фамилия Фёдоров? — спросила она строгим командным голосом, заглядывая в блокнот.
   В руках у сестры, кроме блокнота, был ещё подносик с несколькими мерными стаканчиками, в которых плескалась жидкость.
   — Допустим… — Художнику явно не понравился тон, которым с ним говорила медсестра.
   — Мне нужно знать «не допустим», а точно. Я вас спрашиваю: Фёдоров Алексей Пахомыч — это вы?
   — Пахомыч — не я. Моё отчество — Пахомович.
   — Ну хорошо, хорошо, Пахомович, — смягчилась медсестра. — Вам назначено новое лекарство. — Она протянула старому художнику три крохотных таблетки в розовой оболочке и стаканчик с водой. — Выпейте прямо сейчас, при мне.
   — Подождите! Мой врач сегодня сказал, что завтра утром я выписываюсь и все старые назначения сняты. А дома буду принимать другие лекарства.