Одна из переговорных труб гнусаво свистнула. Козырев выдернул из раструба пробку, отрывисто бросил:
   – Вахтенный командир.
   – Андрей Константиныч, – услышал он вежливый баритон инженера-механика, – сколько времени мы простоим на рейде?
   – Я не командующий флотом. Что стряслось, механик?
   – Понимаете, только что обнаружили на левом дизеле трещину на крышке шестого цилиндра.
   Козырев чертыхнулся. Механик на тральце новый, свежеиспеченный, прямо из Дзержинки – дело знает, но очень уж такой… не тронь меня… шпак окаянный…
   – Когда вы научитесь, механик, докладывать коротко и точно? Что собираетесь предпринять?
   – Придется снять крышку и поставить запасную.
   – Сколько времени займет?
   – Часа три.
   – Начинайте немедля. Я доложу командиру.
   Жалко будить командира. Трое суток тот на ногах… да не трое, а, в сущности, все шестьдесят: тральщик с первого дня войны на ходу. А когда корабль в море, командиру спать не рекомендуется. С ним-то, Козыревым, командиру спокойно – может урвать часок-другой. Знает, что он, Козырев, на мостике ушами не хлопает.
   Ого, как усилился огонь. По всему рейду рвутся снаряды, вскидываются водяные столбы. Метят немцы, ясное дело, в «Киров», но огонь, в общем-то, ведут слепой: корректировщики, болтающиеся на аэростатах, плохо видят задымленный рейд.
   Слепой-то слепой, но как бы не шарахнуло…
   «Жалко будить командира – а надо. Каждую минуту может понадобиться ход, а тут эта чертова крышка цилиндра. Хорошо хоть, что поломку обнаружили не в походе. Тралец всего несколько часов как пришел с моря, из Куресааре – зеленого городка на острове Эзель. Тишина там стояла удивительная – будто по ту сторону войны.
   Канонада нарастает, в сплошном гуле взрыкивают басы крупных калибров – и вдруг все тонет в долгом раскатистом грохоте. Козырев вскидывает бинокль в сторону взрыва. Где-то над кранами и пакгаузами вымахнул толстый клубящийся дым, в нем мелькают быстрые красные вспышки, что-то там продолжает взрываться. Сигнальщик Плахоткин докладывает:
   – В Купеческой гавани – сильный взрыв!
   Ну вот, не надо будить командира, сам пожаловал. Всего часок «придавил ухо» капитан-лейтенант Олег Борисович Волков. Крупный, широколицый, он поднимается на мостик. Затяжной недосып не берет командира. Загорелые щеки гладко выбриты – когда успевает только? Светло начищены пуговицы на кителе, обтягивающем могучий торс.
   Козырев кратко докладывает обстановку. Услышав о крышке цилиндра, командир проводит по лицу ладонью, будто остаток сна сбрасывает, и говорит:
   – Едри его кочерыжку.
   А что еще сказать? Техника есть техника, металл устает-у металла свой запас прочности, не человечий…
   – Нет у меня для вас трех часов, – басит командир в переговорную трубу. – Побыстрее надо, механик. Нажмите. – И повышает голос: – А я говорю – нажмите!
   И кончен разговор.
   Свежеет ветер, нагоняя тучи. Косматое, багровое от пожаров, первобытное какое-то небо простерлось над таллинским рейдом.
   Вой моторов падает с неба. Еще не дослушав выкрик сигнальщика: «Правый борт, курсовой сорок пять – группа самолетов!» – Волков нажимает на рычажок замыкателя. Круглые, частые, катятся по кораблю звонки боевой тревоги – колокола громкого боя. Быстрый стук башмаков по трапам и палубе. Команда разбегается по боевым постам, следуют доклады на мостик о готовности.
   – Дальномерщик, дистанцию! – с юта кричит, приставив к губам жестяной рупор мегафона, лейтенант Толоконников, командир БЧ-2-3 – минно-артиллерийской боевой части.
   – Дистанция полторы тысячи! – с мостика кричит дальномерщик.
   – Автоматы! – Прильнув к биноклю, Толоконников дает целеуказание расчетам тридцатисемимиллиметровых зенитных орудий: – Правый борт двадцать пять, угол места сорок, дистанция полторы тысячи…
   Звонко ударили зенитки. Понеслись в дымное небо – навстречу «юнкерсам» – красные трассы зенитных снарядов. Тяжко, на одной длинной ноте застучали крупнокалиберные пулеметы ДШК. Зазвенела по стальной палубе, струясь беспрерывно, латунь стреляных гильз.
   Небо – в желтых комочках разрывов. Рассыпался строй «юнкерсов», они заходят с разных сторон, с воем кружат над рейдом, рвутся к «Кирову». Но плотен огонь кораблей. Клюнув застекленным носом-фонарем, один из «юнкерсов» устремляется вниз, за ним другой. Пикируют… Уже не первый раз видит Козырев, как они пикируют. Тогда, в Рижском заливе… и на последнем переходе…
   Вот отделились бомбы – как черные капли… черные плевки…
   Грохот взрывов, столбы воды, огня и дыма. Ох ты!..
   Не попали! Еще столбы и еще… Ни одна не попала в крейсер! А, опасаетесь заградительного огня!
   Сбили вам прицельное бомбометание…
   …и на переходе, у острова Осмуссар, они пикировали на нас – с резким воем, от которого мороз по спине…
   Уходят. Дробь!
   И тишина. И сразу будто темнеет. Норд-ост нагоняет, нагоняет тучи, стирает с неба облачка шрапнели. Слышно, как плещутся волны, набегая на темно-серые борта кораблей.
   Лейтенант Толоконников спешит с кормы на нос, четко звякая подковками сапог. Толоконников длинный, прямой, будто негнущийся. В училище его прозвали фок-мачтой. Волосы желтые, соломенные, брови тоже. Была бы Толоконникову к лицу простецкая улыбка. Но лицо у него замкнутое, неулыбчивое.
   По крутому трапу он взбегает на полубак. Расчет стомиллиметрового орудия – сотки – только что послезал со своих сидений, похожих на велосипедные седла.
   – Почему не стреляли? – спрашивает Толоконников командира орудия.
   У старшины второй статьи Шитова вид такой, будто только что проснулся. Моргает белыми ресницами из-под каски.
   – Не было приказа, – отвечает.
   И взглядывает на стоящего в нескольких шагах у фальшборта молоденького лейтенанта. Лейтенант туго затянут в китель, противогаз съехал на живот, лицо со следами юношеских прыщей бледно и как бы намертво схвачено опущенным лакированным ремешком фуражки. Бледное лицо на фоне дымного вечереющего неба. Глаза прищурены, рот судорожно перекошен.
   – Чего зубы скалишь, Галкин? – шагнул к нему Толоконников.
   – Я не скалю, – тихо отвечает тот.
   – А вроде улыбка у тебя. – Схватив Галкина под руку, Толоконников отводит его подальше от ушей подчиненных. – Почему не скомандовал сотке?
   – Так высоко же шли…
   – На какой высоте?
   Галкин молчит. В бегающих глазах отсвечивает зарево пожаров, молча он выслушивает нагоняй Толоконникова: самолеты шли достаточно низко и угол возвышения позволял сотке вести огонь, а его, Галкина, как прихватил мандраж на переходе из Куресааре, так до сих пор и не отпускает… И вообще-то трудно управлять зенитным огнем из разных калибров при такой скоротечности боя, а от него, Галкина, столько же помощи, сколько от козла молока…
   Высказав все это, четко, по-строевому повернулся Толоконников и, звякая подковками по стальному настилу, пошел к своим комендорам – стрельбу разбирать, делать выводы. Лейтенант Галкин проводил его безнадежным взглядом.
 
   Около девяти часов вечера взрыв огромной силы потряс город: подрывная команда взорвала арсенал. Содрогнулось таллинское небо, оглохшее от войны. На затянувшие его тучи пал мрачный багровый свет. В этом свете обозначился черный силуэт Вышгорода с красным флагом, развевающимся на шпиле «Длинного Германа».
   Орудийный рев прибывал. Береговые батареи и корабли ставили стену заградительного огня, помогали частям прикрытия сдерживать непрекращающийся напор противника. Отход войск начался.
   Тарахтели мотоциклы, на которых мчались связные – указывать дорогу. Тянулись молчаливые колонны по Нарва-манте и по Пярну-манте… мимо тлеющего Бастионного парка… мимо древних церквей Нигулисте и Олевисте… мимо затаившихся, темным тесом обшитых домов северной части города… вдоль умолкнувших корпусов завода «Вольта» с черными провалами окон… мимо разбитого судоремонтного завода. Шли красноармейцы в пропотевших гимнастерках и моряки в запыленном, неудобном для сухопутного боя флотском обмундировании. Несли на плечах оружие, на носилках – раненых. Зарево ночных пожаров освещало хмурые, усталые, небритые лица. Каски, бескозырки, пилотки… Хруст стекла под сапогами на булыжнике мостовых…
   Река эвакуации втекала в Минную гавань, где тесно стояли – кормой к причальным стенкам – транспортные суда. Дробясь на множество рукавов, втекала по трапам людская река. Приняв бойцов и оружие, транспорты – в недавнем прошлом пассажирские и грузовые пароходы – отваливали от стенки, сами или с помощью буксиров, и уходили на рейд, под защиту военных кораблей.
   Норд-ост крепчал и надул-таки моросящий дождь. Дождь падал и переставал – будто не принимала его земля, раскаленная огнем.
   Нескончаемо тянулась эта ночь.
   А под утро, когда главные силы, снятые с берега, уже видели, забывшись, мучительные сны на качающихся палубах, в тесноте судовых кубриков, в Минную гавань начали прибывать части прикрытия. Их отрыв от противника был не прост. Многим бойцам пришлось, приняв на себя немецкий натиск, остаться навсегда в окопах последней черты обороны. Хорошо хоть, что флотская артиллерия молотила всю ночь без передыху, не позволила немцам ворваться в город на плечах отступающих.
   Части прикрытия снимали на рассвете. Несколько небольших кораблей было послано с рейда в Минную гавань принять на борт последний заслон. Базовый тральщик «Гюйс» – в их числе.
   Медленно, нехотя наступало утро. Небо было – как запекшаяся серо-багровая рана.
 
   Старший лейтенант Козырев стоит у сходни, переброшенной с борта тральщика на стенку гавани, – распоряжается погрузкой. Козырев резковат в движениях, речь его отрывиста. Из-под фуражки пущены на виски косые черные мысочки. И лицо у Козырева очерчено резко – черные брови углом, прямой и острый нос, от крыльев которого пролегли решительные складки. А глаза у Козырева светло-голубые, пристальные.
   – Ваша рота вся прошла, лейтенант? – спрашивает он стоящего рядом немолодого пехотинского командира с забинтованной рукой на перевязи.
   – Вся, что осталась, – хрипит тот. – Сорок семь человек.
   – Боцман, – командует Козырев, – разместить!
   – Есть! – Красавец боцман, старшина первой статьи Кобыльский, жестом приглашает пехотинцев следовать за собой на ют. – Что, братцы-пластуны, навоевались? Эх вы! Такой город сдали.
   – Тебя бы туда, под танки, – бросает ему боец, почти мальчик с виду, зло глядя из-под каски с вмятинами. – Вам-то что, морякам, горячей землей рты не забивает… Борщи хлебаете, на простынях спите…
   – Дослужи до дырок в полотенце, сынок, – с достоинством отвечает боцман, – тогда, может, поймешь, что к чему. С Мариуполя никого тут нет? Эх, никак не найду земляков. Ну, располагайся тут, пехота. И по кораблю не шастать!
   У сходни – заминка. Сквозь толпу красноармейцев и моряков проталкиваются двое гражданских. Один – невысокий плечистый дядя лет пятидесяти, в мятом черно-суконном пиджаке, в кепке цвета железа – очень уж энергично действует локтями. В руке у него крашеный фанерный чемодан с жестяными уголками.
   – Куда ты прешь как танк? – Боец с забинтованной головой отпихнул гражданского.
   – На кудыкину гору! – выкатил тот налившиеся кровью глаза. – Всю ночь мотаемся, то в Купеческую гавань, то туда, то сюда… А ну, дайте пройти!
   Бойцы неохотно уступали его натиску, а он лез напролом. Его спутник, меднолицый парень лет тридцати, молча пробирался вслед за ним к сходне.
   – Стоп! – загородил дорогу Козырев. – Назад, гражданин! Не мешайте погрузке войск.
   – Эт ты мне? – Гражданин с фанерным чемоданом зло уставился на Козырева. – Эт я мешаю? – И в крик: – Я тридцать лет на флоте! На, читай! – Выхватил из-за пазухи и сунул Козыреву бумагу. – Мы с Кронштадтского Морзавода!
   – Обождите в сторонке, – отодвинул его руку с бумагой Козырев. – Пройдете после погрузки войск.
   – Как корабли ремонтировать, так давай, Чернышев! – ярится гражданин. Пот стекает у него из-под кепки на седоватую щетину щек. – А как экаву… эвакуация, так отойди в сторонку?! Плохо ты Чернышева знаешь, старлей! Пошли, Речкалов! – махнул он рукой своему спутнику и двинулся по сходне, слегка припадая на правую ногу.
   – Приказываю остановиться! – вспыхнул Козырев, занеся руку к кобуре с наганом.
   Трудно сказать, что могло бы тут, в накаленной обстановке, произойти, если б с мостика не сбежал на шум военком тральщика Балыкин.
   – Спокойно, спокойно, – слышится среди выкриков его властный голос. – Кто тут шумит?
   – На, читай, политрук! – Чернышев, глянув на его нарукавные нашивки, и ему бумагу сунул под нос. – С Кронштадта мы. – И пока Балыкин читал бумагу, Чернышев выкрикивал сбивчиво: – Велели в Купеческую! А там – мать честна! Все в дыму, ночь в Крыму… Вагоны с боезапасом рвутся! Как только ноги унесли. Потом под обстрелом… Всех потеряли… Пока до Минной добрались – все, говорят, кончена посадка… Да как же так! Всю жись на флот работаю…
   – Тихо! – возвращает ему бумагу Балыкин. – Без шума. Пропусти этих двоих, помощник.
   – Пропущу в последнюю очередь. После погрузки войск.
   Чей-то из толпы истошный выкрик:
   – Долго нас тут мурыжить будете? Скоро немец припрется.
   – Не разводить панику! – повысил голос Балыкин. И снова Козыреву: – Пропусти этих. Идите, кронштадтцы.
   – Товарищ комиссар! – У Козырева кожа на скулах натянулась и побелела. – Вы ставите меня в трудное положение. Прошу не вмешиваться.
   А Чернышев тем временем прошел на борт тральщика, чемоданом задев Козырева по колену. И спутник его меднолицый прошагал по сходне.
   – Ничего, ничего. Балыкин спокойно выдержал острый взгляд Козырева. – Кронштадтские судоремонтники – все равно что войска. Продолжай погрузку, помощник.
   Приняв последний заслон (а вернее, не последний, еще мелкие группы могут появиться в Минной), «Гюйс» отвалил от стенки и, миновав ворота гавани, вышел на рейд.
   Свежий ветер и качка.
   Молча смотрят с верхней палубы «Гюйса» бойцы на опустевшую гавань, на оставленный город. Теперь видны острые шпили ратуши, Домской церкви, «Длинного Германа». Уплывает Таллин. Стелется черный дым над зеленым берегом справа – над Пиритой.
   – Нельзя на полубаке, папаша, – говорит боцман Чернышеву, пристроившемуся на своем чемоданчике рядом с носовой пушкой – соткой. – Артрасчету мешать будешь. Жми на ют.
   – Молод еще мне указывать, – отвечает сердитый Чернышев. – Тебя еще и не сделали, когда я на линкоре «Петропавловск» в кочегарах служил. На ют! – ворчит он, пробираясь по забитой людьми палубе к корме. – Тут и ногу поставить негде… Отодвинься, служивый, что ж ты весь проход фигурой загородил.
   – Куда отодвигаться? – огрызнулся боец в армейской гимнастерке и матросской бескозырке, на которой золотом оттиснуто; «Торпедные катера КБФ». – В залив, что ли? Отодвинулись, хватит.
   Малым ходом подходит «Гюйс» к высокому черному борту транспорта «Луга». Звякнул машинный телеграф, оборвался стук дизелей. Боцман Кобыльский уцепился багром за стойку трапа, спущенного с транспорта.
   – Давай, пехота, пересаживайся!
   Это – легко сказать. Тральщик приплясывает на волнах – вверх-вниз, вверх-вниз. Надо выбрать момент, когда нижняя площадка трапа приходится вровень с фальшбортом «Гюйса». Ничего, приноровились. Потекли вверх выбитые роты прикрытия. Вот и Чернышев со своим чемоданом прыгнул на качающийся трап.
   – Будь здоров, папаша, – напутствует его боцман. – Кронштадтским девушкам поклон передай от старшины первой статьи Кобыльского.
   – Нужен ты им, – ворчит Чернышев, поднимаясь по трапу. – Как кобыле боковой карман.
   Тут из шпигата «Луги» хлынула на палубу тральщика толстая струя воды. Видя такое непотребство, Кобыльский задрал голову и принялся изрыгать хулу на торговый флот вообще и на коллегу-боцмана с транспорта в частности. Очень у Кобыльского отчетливый голос: даже когда не кричит, все равно на весь Финский залив слышно.
   Политрук Балыкин с мостика тральщика:
   – Боцман! Мат проскальзывает!
   – Так это я для связки слов, товарищ комиссар! Смотрите, что деется, – указывает Кобыльский на хлещущую воду. – Тральное хозяйство заливает.
   – Отставить мат.
   – Есть…
   Боцман подзывает краснофлотца Бидратого и велит ему придерживать багром трап, по которому лезет вверх пехота. Сам же скрывается в форпике. Через минуту снова появляется на верхней палубе с комом ветоши. Он привязывает ком к длинному футштоку и поднимает эту затычку к шпигату. Вода разбивается на тонкие струйки, брызжет, потом перестает литься совсем. Кобыльский победоносно оглядывается и возглашает:
   – Матросы и не такие дыры затыкали! Сигнальщик на мостике «Гюйса» краснофлотец Плахоткин прыскает – и тут же под строгим взглядом военкома сгоняет с лица смех, принимается усердно обшаривать в бинокль море и небо.
 
   На рассвете командующий флотом вывел все корабли и транспорты на внешний рейд – якорную стоянку, открытую ветрам, между островами Найсаар и Аэгна.
   Медленно рассветало. В сером свете рождающегося утра увидел Козырев с мостика «Гюйса» темную полоску леса среди моря. Это была Аэгна с желтыми ее пляжами. К острову стягивался флот. Качались темно-серые корпуса боевых кораблей и черные – груженых транспортов. Порывы ветра доносили тарахтенье брашпилей, звон якорных цепей в клюзах – корабли становились на якоря.
   Сверкнуло вдруг на Аэгне – и ударило так тяжко, гнетуще, что у Козырева уши заложило. Грохот раскатывался, тяжелел. Будто небо раскололось и пошло, как море, волнами. Над Аэгной, где-то в середине лесной полоски, вымахнули мощные столбы дыма с разлетающимися обломками. Видел Козырев в бинокль: чуть ли не целиком бросило в воздух одну из орудийных башен. Обламываясь на лету, она рухнула наземь, еще добавив грохоту к тому, первоначальному, что раскатывался вширь, грозно вибрируя.
   – Все, – сказал командир «Гюйса» Волков, опуская бинокль. – Взорвали батарею.
   Вот теперь, когда двенадцатидюймовые батареи береговой обороны, до конца расстреляв боезапас, были взорваны, до Козырева как бы впервые дошло, что Таллин сдан. Флот потерял главную базу. Флот уходит в Кронштадт. Это резко меняет обстановку на Балтийском театре: одно дело, когда флот на оперативном просторе, другое – когда зажат в «Маркизовой луже», в восточном углу Финского залива…
   «Гюйс» становится на якорь. Волков велит команде завтракать, а сам спускается в радиорубку. Козырев задерживается на мостике, чтобы дать заступающему на вахту Толоконникову попить чаю. Все еще посвистывает по-штормовому норд-ост, но небо (замечает вдруг Козырев) проясняется, сгоняет с себя густую ночную облачность. Только на юге горизонт плотно затянут, это стоит над Таллином дым пожаров, и слышен оттуда, хоть и заметно поредевший, артогонь. Там на внутреннем рейде все еще стоят несколько кораблей арьергарда, – они принимают последние шлюпки с бойцами прикрытия, с подрывниками, – и ведут огонь по немецким батареям, которые, наверное, уже выкатились на берег Пириты и бьют по рейду теперь не вслепую.
   В полукабельтове от «Гюйса» становится на якорь подводная лодка типа «Щ» – в просторечии «щука». По ее узкой спине, держась за леера, идут двое в пробковых жилетах – от носа к рубке. Здорово качает лодочку. Ну, в серьезный шторм она может погрузиться на глубину, где нет качки…
   Похоже, что день будет солнечный. Это плохо (думает Козырев). Лучше бы лил беспросветный дождь. Флот сильно растянется на переходе, – хватит ли зенитного оружия, чтобы прикрыть с воздуха все транспорты и вспомогательные суда? Лучше бы непогода… Но если сильная волна, то с тралами не пройдешь, а там ведь немцы с финнами мин накидали… И так нехорошо, и этак…
   Да, вот как кончается лето. На август ему, Козыреву, был положен отпуск, и мечталось: сперва в Москву, к родителям, с отцом после его передряг повидаться, а потом – махнуть в Пятигорск. Снова, как прошлым летом, увидеть зеленые, с каменными проплешинами склоны Машука. Увидеть с Провала, как в вечереющем небе над Большим Кавказом бродят молнии. А в Цветнике – томные саксофоны джаза Бориса Ренского. И вкрадчивое танго: «Счастье мое я нашел в нашей дружбе с тобой…» Домик с белеными стенами под черепицей, чистая горница-и раскосые, как бы уплывающие глаза женщины… Какая медлительная, какая ленивая повадка – но это только внешне… под этой ленью таится огонь… А по утрам сладко пахнут во дворе флоксы. Там ходит раздражительный индюк с красным махровым кашне, болтающимся на шее… Где-то ты, чернобровая казачка со смуглой кожей и медленными глазами?…
   Козырев навел бинокль на соседа – качающийся темно-серый корпус «щуки». Там за ограждением мостика виднелись несколько фигур в черных пилотках. Одна из них – самая высокая и будто негнущаяся – показалась знакомой. Вот фигура повернулась лицом к Козыреву – ну, точно, все тот же жесткий взгляд, соломенные волосы, стриженные в скобку, – Федор Толоконников! О чем-то разговаривает с бровастым, у которого на кителе поблескивает орден, – с командиром лодки, должно быть. Нисколечко не изменился Федор с того памятного дня, когда потребовал исключения его, Козырева, из комсомола. Училищные денечки! Совсем недавно это было – и бесконечно давно, за перевалом войны.
   Ишь заломил пилотку Федечка.
   Окликнуть? Не хочется. Радости от встречи, прямо скажем, нет никакой. Черт с ним.
   Но пусть хоть братья пообщаются. Козырев велит радисту, вышедшему из радиорубки, срочно вызвать на мостик командира БЧ-2-3. Потом крикнул в мегафон:
   – На лодке!
   Сигнальщик на мостике «щуки» направил бинокль на «Гюйс».
   – Есть на лодке!
   – Прошу старшего лейтенанта Толоконникова.
   – Капитан-лейтенанта Толоконникова, поправил сигнальщик.
   Вот же подводники, быстро растут, всех обгоняют… А Федор, услыхав свою фамилию, взял бинокль и, разглядев Козырева, тоже приставил ко рту рупор:
   – Знакомая личность. Ты, Козырев?
   – Я. Здорово, Федор. Как воюешь?
   – Плохо! – летит ответ. – Всего один транспорт потопили.
   – Где?
   – Под Либавой. Постой-ка, Володька не у тебя на тральце?
   – Здесь. Вот он идет.
   Стуча подковками, взбежал на мостик Владимир Толоконников. Козырев сунул ему бинокль и рупор, кивнул на «щуку». Оттуда Федор, просияв белозубой улыбкой, крикнул:
   – Ясно вижу! Привет, меньшой!
   – Здорово, Красная Кавалерия! – сдержанно улыбнулся Владимир.
   Такое было у Федора прозвище. С тех пор, как по окончании гражданской отец их Семен Толоконников вернулся домой, в уездный городок Медынь, в семье часто пели: «Мы красная кавалерия, и про нас былинники речистые ведут рассказ…» Батя был красным конником у Буденного, он обожал эту песню, а от него передалось детям – восьмилетнему Федору и пятилетнему Володьке. Федя – тот бредил лошадьми, боевыми конями и будущее свое представлял только так: шашка в высоко поднятой руке, горячий жеребец несет его в атаку впереди конной лавы, и ветер свистит, и пули свистят… Как свистят пули, Федор услыхал лет через восемь, когда медынскую комсомольскую ячейку бросили на подмогу партийным органам района: шла коллективизация. Вместо горячего жеребца была у него теперь пожилая кляча, на этом одре мотался Федор по деревням от Шанского завода до Полотняного, и однажды близ станции Мятлевской свистнули пули. Одна из пуль сразила клячу. Глотая злые слезы, Федор бил из нагана в кусты у водокачки, пока не расстрелял все патроны…
   Потом Федор работал в райкоме комсомола, носил отцову длинную кавалерийскую шинель, Осоавиахим в городе организовывал. Собирался поступить в военное училище непременно хотел выучиться на командира-кавалериста. Но судьба распорядилась иначе: объявили комсомольский набор в военно-морское училище. Никто из Толоконниковых никогда моря не видел и о флоте, само собой, не помышлял. Но агитировать комсомольцев идти на морскую службу, а самому в сторонку – Федор не умел. Так вот и получилось, что поехал он в Ленинград и серую кавалерийскую шинель сменил на черную флотскую. А три года спустя, в тридцать пятом, поехал и Володя поступать в военно-морское училище имени Фрунзе. От брата он отстать никак не мог…
   И вот – встретились в море.
   – От бати что имеешь?
   Ветер со стороны лодки, хорошо слышно Федора.
   – Давно ничего нет, – отвечает Владимир. – Да мы в море все время!
   – И мы. Нас на днях в Соэлавяйне чуть не раздолбали.
   – Пикировщики?
   – Тучей ходят, сволочи.
   – Мы всю дорогу от них отбиваемся!
   – Чего? – не расслышал Федор, – Чего всю дорогу?
   – Отбиваемся!
   – Ничего, ничего, отобьемся! Ну ладно, Володька, у меня тут дел полно. Может, в Кронштадте свидимся. Давай воюй!
   – Счастливо, Федя!
   Федор, взмахнув рукой, нырнул в рубочный люк. Погасла улыбка на лице Владимира.
   В кают-компании Козырев садится на свое место слева от командира. Расторопный вестовой Помилуйко в белой курточке ставит перед ним стакан крепко заваренного, как он любит, чаю. О-о, блаженство какое!
   Командиры сидят усталые, не слышно обычного трепа. Военком Балыкин Николай Иванович пьет чай со строгостью во взгляде. Штурман Слюсарь Григорий, заклятый друг, – тот мог бы кинуть острое словцо, но помалкивает. Сидит, по своему обыкновению, несколько боком к столу, громоздкий, короткошеий, и дожевывает десятый, наверно, бутерброд. Хорошо кушает Слюсарь. На механика взглядывает иногда, как хищная птица на дичь. Обожает механика подначивать. А инженер-механик Иноземцев, командир пятой боевой части (бэ-че пять) – пригожий такой, с приятностью во взоре и красными полными губами – свесил над стаканом каштановый вихор. Добросовестный мальчик, ленинградец, из машины почти не вылазит, старательный. «Прислали красну девицу», – сказал комиссар, когда Иноземцев прибыл на корабль с назначением. Теперь, однако, спустя два почти месяца, можно сказать, что механик к кораблю притерся.