Евгений Войскунский
Кронштадт
Роман Евгения Войскунского «Кронштадт» отмечен литературной премией имени К. Симонова.
Это одно из лучших произведений о Великой Отечественной войне. Оно поражает своей монументальностью и в то же время пронзительной человечностью.
В книге воссозданы важнейшие этапы великой битвы на Балтике от трагического перехода кораблей из Таллина в Кронштадт в августе 1941 г. до снятия Ленинградской блокады в январе 1944 г.
Это книга не только о войне, но и о чистой, искренней любви, которой неподвластны суровые испытания. Автор, ветеран войны, бывший балтийский моряк и участник описываемых событий, как бы вглядывается вместе с героями книги в прошлое и заново оценивает пережитое грозное время.
Это одно из лучших произведений о Великой Отечественной войне. Оно поражает своей монументальностью и в то же время пронзительной человечностью.
В книге воссозданы важнейшие этапы великой битвы на Балтике от трагического перехода кораблей из Таллина в Кронштадт в августе 1941 г. до снятия Ленинградской блокады в январе 1944 г.
Это книга не только о войне, но и о чистой, искренней любви, которой неподвластны суровые испытания. Автор, ветеран войны, бывший балтийский моряк и участник описываемых событий, как бы вглядывается вместе с героями книги в прошлое и заново оценивает пережитое грозное время.
22 июня 1975 года
Всегда тревожно в этот день на душе. Плохо сплю. Отвечаю невпопад на вопросы жены. И весь день, чем бы ни был занят, ощущаю в себе словно бы притаившуюся тень далекого прошлого. Да, теперь уже далекого.
Было, было двадцать второе июня в истории и в жизни моей. Был митинг в училище, а потом – горячка с досрочным выпуском. Был новенький базовый тральщик «Гюйс» – первый в моем послужном списке корабль. Хотите, проверьте: разбудите среди ночи и, не дав опомниться, спросите ТТД – тактико-технические данные этого корабля. Отчеканю без запинки: водоизмещение четыреста пятьдесят тонн, скорость двадцать один узел, длина шестьдесят два метра, ширина семь и одна десятая… Само собой, имеются два дизеля по полторы тысячи лошадиных сил.
Хватит. Не надо меня будить белой ленинградской ночью. И без того я провожу ее без сна. А утром, после короткого забытья, вскакиваю с бредовой мыслью: не загустело ли на морозе масло для смазки головного подшипника… И я сижу на краю кровати, закрыв глаза и потирая лоб, и Люся – я чувствую – проснулась и смотрит на меня с беспокойством. А сон все еще не отпускает: слышу, как грохочут по стальному трапу яловые башмаки моих мотористов, слышу их грубоватые голоса, а вот загудели, застонали топливные насосы – ну, кажется, форсунки работают нормально, пятая боевая часть к выходу в море готова… Слышу Люсин голос:
– Нельзя так резко вскакивать. Тебе не двадцать лет. Киваю в знак полного согласия. Какое там – двадцать.
За пятьдесят. Как теперь говорят, разменял полтинничек.
– Опять сердце? – озабоченно спрашивает Люся.
– Нет, – говорю, нашаривая ногами шлепанцы.
В кухне я выпиваю стакан воды из-под крана. Уф-ф… полегчало… Больше не стучат в ушах топливные насосы. Со двора доносится звяканье металлических сеток. Выглядываю из окна. В гастроном, занимающий первый этаж нашего дома, привезли молоко и кефир. Молодая красивая дворничиха тащит шланг, сейчас начнет поливать. Под липой лежит Джимка, дворовый пес, с утра пораньше разжившийся костью. Он грызет ее, придерживая лапами и поглядывая вокруг честными карими глазами. Люблю смотреть, как собака с глубоким знанием дела грызет кость. Эх, помешала Джимке дворничиха – прямо в него пустила струю из шланга. С сочувствием гляжу вслед убегающему псу. Не дело, не дело, когда мешают… чуть не сказал «человеку».
Мы завтракаем на кухне, и память, неуправляемая сегодня, опять уносит меня на машине времени в ту далекую кронштадтскую зиму. Снова вижу «Гюйс», вмерзший в блокадный лед, вижу тесную кают-компанию с географической картой на переборке, а посредине стола – супник с темно-коричневым варевом из чечевицы, и Андрей Константинович наливает горячего супу в тарелку, стоящую перед Надей. И она, изголодавшаяся, принимается за еду… не снимая платка, в который замотана… не поднимая глаз…
– Что? – спохватываюсь я, взглянув на Люсю.
– Третий раз спрашиваю – чаю тебе налить или кофе?
– Кофе.
– Что с тобой сегодня, Юра? Правду скажи, сердце не болит?
– Не болит нисколько.
– Находит на тебя… – Люся ставит передо мной чашку пряно пахнущего кофе. – Сейчас, – говорит она, – Таня приедет.
– Что-нибудь случилось?
– Случилось. – Люся сокрушенно вздыхает. – Решила уйти от Игоря.
Ну, это не в первый раз. Кажется, в третий. Что там у них происходит? Жили душа в душу, а с прошлого лета, вот уже почти год, ссорятся и ссорятся… Я пытался вмешаться, хотел помирить их, но мне твердо дали понять, чтоб я не лез не в свое дело. Не Игорь, нет, – он всегда вежлив со мной. Таня дала понять. Моя дочь не очень-то со мной церемонится.
– На этот раз из-за чего? – спрашиваю.
– Да все то же, – неохотно отвечает Люся. – Перестали ладить… перестали понимать друг друга…
После завтрака беру ведро с водой, тряпки и спускаюсь во двор. Надо помыть машину после вчерашнего дождя. Вот он, мой «Запорожец», смирненько стоит в стойле среди других машин во дворе нашего огромного дома. Очень неудачным оказался синий цвет – страшно маркий. Чуть прошел дождь – начинай постылую возню с мокрыми тряпками. Ничего не поделаешь: любишь кататься – люби и машину мыть.
Сосед с седьмого этажа, молодой врач-невропатолог, возится рядом со своими «Жигулями» – что-то привинчивает, что-то отвинчивает, у него машина как игрушка, там все есть – и радио, и автомобильный магнитофон со стереозвуком, и дорожный холодильник, только кино нету. Сосед привинчивает новое сферическое зеркало заграничной выделки. Привинтил, удовлетворенно закурил, выкладывает мне новый анекдот. Он начинен анекдотами по уши. Рассказывает и сам жизнерадостно ржет. Я из вежливости посмеиваюсь.
Но мысли мои блуждают в далеком прошлом. Воспоминания обрушиваются как волны на берег, разбиваются на брызги… откатываются… набегают вновь…
Было, было двадцать второе июня в жизни моей. Тоже, как и сегодня, было воскресенье. Жизнь резко переломилась в тот день. Протрубил рог, и мы выступили поутру. Слышу прерывистые, требовательные звонки боевой тревоги, слышу грохот матросских ботинок по трапам и стальным палубам…
А вот и Таня. Она входит во двор, легкая, быстрая, в голубых джинсах и обтягивающей пестрой кофточке с газетными текстами. С плеча свисает большая сумка. Приятно смотреть на мою дочь – на ее красивое, будто из белого мрамора высеченное лицо с копной черных волос, с большими и смелыми зелеными глазами. Таня увидела меня, подошла, улыбаясь, чмокнула в щеку.
– Работаешь? – спросила. – Давай, давай.
И пошла к подъезду, слегка покачивая бедрами. Среди газетных столбцов на ее спине выделялся крупный заголовок: «Que novedad es esta?» Насколько я разбираюсь в испанском, это означает: «Какие новости?» Или проще: «Что новенького?» Сосед-невропатолог проводил Таню одобрительным взглядом и сказал:
– Ну и дочка у вас, Юрий Михайлович. Экстра! Покончив с мытьем машины, я вернулся домой.
В спальне на нашей широкой тахте полулежали Люся и Таня и оживленно разговаривали. Как обычно, они не обнаружили ни малейшего намерения хоть что-то мне рассказать. Мне, как старику Форсайту, никто ничего не рассказывает. Слез, конечно, не было – Таня не из тех девочек, которые распускают нюни, – но табачного дыма было сверх меры. Меня раздражает Танино курение, но я помалкиваю, не выказываю раздражения – знаю, что это ни к чему не приведет. Таня выкатит на меня зеленые глазищи и скажет: «Папа, я взрослый человек и не нуждаюсь в нотациях».
Мы были с ней друзьями раньше, ну, насколько это возможно между отцом и веселой, смешливой, умненькой дочкой, – да, были друзьями, пока Танька не подросла. И все менее и менее понимал я ее с тех пор, как она вышла замуж.
За обедом я получил информацию, так сказать, в части, меня касающейся: завтра мне надлежит после работы, желательно пораньше, заехать к Неждановым за Таниными вещами. Вот как, за вещами! Значит, на этот раз она уходит окончательно? Впрочем, все еще может сто раз перемениться.
Настроение у меня было скверное. Остаток дня я провалялся на диване и читал томик зарубежной фантастики «Звездная карусель». Книжку дал мне Игорь, и завтра, раз уж я туда поеду, надо будет ее вернуть. Но читалось плохо. Я задремал – и проснулся от дьявольского воя пикирующего бомбардировщика. Я вскочил… В комнате, в противоположном углу, мерцал телевизор. Таня смотрела какой-то фильм. Потом она ушла по своим делам, а Люся села за работу.
Вот уже три с половиной года как Люся бросила преподавать английский в техникуме. Теперь она «надомница»: в Публичной библиотеке ей дают всякую периодику – именно всякую, тут и биология, и география, и химия, – и Люся переводит. Хорошо набила себе руку на переводах научных текстов. У нас так и получается: день-деньской Люся занята домашними делами, хождением по магазинам, а вечером, когда я возвращаюсь с работы, она садится переводить. Иногда, правда, спохватывается: «Ой, Юрик, мы с тобой почти не разговариваем! Давай говорить!»
Вечером мы пили чай втроем, Таня подробно излагала содержание нового фильма, который надо непременно посмотреть, а я слушал ее и не слушал – Танино лицо затуманивалось, наплывали другие черты… страдальчески поднятые брови… наваждение, да и только…
Спалось мне опять плохо.
Утром в понедельник мы встаем рано – Люся провожает меня на работу. Она хлопочет у плиты, жарит яичницу, варит кофе. Я уже кончаю завтракать, когда Таня появляется из бывшей своей комнаты, в которую теперь вернулась, – из нашей гостиной. Она в легком сине-желтом халатике, с небрежно заколотой копной волос, ненакрашенная и потому кажущаяся прежней, домашней.
– Приветик, – говорит она и прикрывает ладонью зевок. – Думала, что не усну, а спала как убитая. Мама, мне кофе покрепче. Вы пьете слишком жидкий.
Она садится на табуретку рядом со мной. От нее слабо, но внятно пахнет хорошими духами.
– Когда ты приедешь на Большую Пушкарскую за вещами?
– Около шести, – отвечаю я, допивая свой кофе.
– А раньше не сможешь? – Таня капризно надувает губы. – В шесть Игорь приходит с работы, а я не хочу его видеть.
– Раньше не смогу. – Я поднимаюсь. – Закажи такси.
– Нечего, нечего, – говорит Люся, снимая с огня шипящую яичницу. – Какое такси, если в доме есть машина.
– Тоже мне машина – «Запорожец», – усмехается Таня и милостиво взглядывает на меня. – Ну ладно, только не опаздывай.
Мой осмеянный «Запорожец» выезжает со двора и мчит меня по Гранитной улице, заглатывая воздух бортовыми жалюзи. Стоп. Красное око светофора требовательно глядит на меня – не спеши, человек… куда тебя несет?
И опять машина времени, машина памяти подхватывает меня и уносит в прошлое. Это красный флаг взвился на фале – сигнальный флаг «наш», который поднимают на корабле при погрузке боезапаса. «Гюйс» готовится к выходу на море. В залив, начиненный минами. Мы уходим, Кронштадт, но мы непременно вернемся к твоей причальной стенке. Старый гранит твоих причалов так незыблем, так надежен…
Было, было двадцать второе июня в истории и в жизни моей. Был митинг в училище, а потом – горячка с досрочным выпуском. Был новенький базовый тральщик «Гюйс» – первый в моем послужном списке корабль. Хотите, проверьте: разбудите среди ночи и, не дав опомниться, спросите ТТД – тактико-технические данные этого корабля. Отчеканю без запинки: водоизмещение четыреста пятьдесят тонн, скорость двадцать один узел, длина шестьдесят два метра, ширина семь и одна десятая… Само собой, имеются два дизеля по полторы тысячи лошадиных сил.
Хватит. Не надо меня будить белой ленинградской ночью. И без того я провожу ее без сна. А утром, после короткого забытья, вскакиваю с бредовой мыслью: не загустело ли на морозе масло для смазки головного подшипника… И я сижу на краю кровати, закрыв глаза и потирая лоб, и Люся – я чувствую – проснулась и смотрит на меня с беспокойством. А сон все еще не отпускает: слышу, как грохочут по стальному трапу яловые башмаки моих мотористов, слышу их грубоватые голоса, а вот загудели, застонали топливные насосы – ну, кажется, форсунки работают нормально, пятая боевая часть к выходу в море готова… Слышу Люсин голос:
– Нельзя так резко вскакивать. Тебе не двадцать лет. Киваю в знак полного согласия. Какое там – двадцать.
За пятьдесят. Как теперь говорят, разменял полтинничек.
– Опять сердце? – озабоченно спрашивает Люся.
– Нет, – говорю, нашаривая ногами шлепанцы.
В кухне я выпиваю стакан воды из-под крана. Уф-ф… полегчало… Больше не стучат в ушах топливные насосы. Со двора доносится звяканье металлических сеток. Выглядываю из окна. В гастроном, занимающий первый этаж нашего дома, привезли молоко и кефир. Молодая красивая дворничиха тащит шланг, сейчас начнет поливать. Под липой лежит Джимка, дворовый пес, с утра пораньше разжившийся костью. Он грызет ее, придерживая лапами и поглядывая вокруг честными карими глазами. Люблю смотреть, как собака с глубоким знанием дела грызет кость. Эх, помешала Джимке дворничиха – прямо в него пустила струю из шланга. С сочувствием гляжу вслед убегающему псу. Не дело, не дело, когда мешают… чуть не сказал «человеку».
Мы завтракаем на кухне, и память, неуправляемая сегодня, опять уносит меня на машине времени в ту далекую кронштадтскую зиму. Снова вижу «Гюйс», вмерзший в блокадный лед, вижу тесную кают-компанию с географической картой на переборке, а посредине стола – супник с темно-коричневым варевом из чечевицы, и Андрей Константинович наливает горячего супу в тарелку, стоящую перед Надей. И она, изголодавшаяся, принимается за еду… не снимая платка, в который замотана… не поднимая глаз…
– Что? – спохватываюсь я, взглянув на Люсю.
– Третий раз спрашиваю – чаю тебе налить или кофе?
– Кофе.
– Что с тобой сегодня, Юра? Правду скажи, сердце не болит?
– Не болит нисколько.
– Находит на тебя… – Люся ставит передо мной чашку пряно пахнущего кофе. – Сейчас, – говорит она, – Таня приедет.
– Что-нибудь случилось?
– Случилось. – Люся сокрушенно вздыхает. – Решила уйти от Игоря.
Ну, это не в первый раз. Кажется, в третий. Что там у них происходит? Жили душа в душу, а с прошлого лета, вот уже почти год, ссорятся и ссорятся… Я пытался вмешаться, хотел помирить их, но мне твердо дали понять, чтоб я не лез не в свое дело. Не Игорь, нет, – он всегда вежлив со мной. Таня дала понять. Моя дочь не очень-то со мной церемонится.
– На этот раз из-за чего? – спрашиваю.
– Да все то же, – неохотно отвечает Люся. – Перестали ладить… перестали понимать друг друга…
После завтрака беру ведро с водой, тряпки и спускаюсь во двор. Надо помыть машину после вчерашнего дождя. Вот он, мой «Запорожец», смирненько стоит в стойле среди других машин во дворе нашего огромного дома. Очень неудачным оказался синий цвет – страшно маркий. Чуть прошел дождь – начинай постылую возню с мокрыми тряпками. Ничего не поделаешь: любишь кататься – люби и машину мыть.
Сосед с седьмого этажа, молодой врач-невропатолог, возится рядом со своими «Жигулями» – что-то привинчивает, что-то отвинчивает, у него машина как игрушка, там все есть – и радио, и автомобильный магнитофон со стереозвуком, и дорожный холодильник, только кино нету. Сосед привинчивает новое сферическое зеркало заграничной выделки. Привинтил, удовлетворенно закурил, выкладывает мне новый анекдот. Он начинен анекдотами по уши. Рассказывает и сам жизнерадостно ржет. Я из вежливости посмеиваюсь.
Но мысли мои блуждают в далеком прошлом. Воспоминания обрушиваются как волны на берег, разбиваются на брызги… откатываются… набегают вновь…
Было, было двадцать второе июня в жизни моей. Тоже, как и сегодня, было воскресенье. Жизнь резко переломилась в тот день. Протрубил рог, и мы выступили поутру. Слышу прерывистые, требовательные звонки боевой тревоги, слышу грохот матросских ботинок по трапам и стальным палубам…
А вот и Таня. Она входит во двор, легкая, быстрая, в голубых джинсах и обтягивающей пестрой кофточке с газетными текстами. С плеча свисает большая сумка. Приятно смотреть на мою дочь – на ее красивое, будто из белого мрамора высеченное лицо с копной черных волос, с большими и смелыми зелеными глазами. Таня увидела меня, подошла, улыбаясь, чмокнула в щеку.
– Работаешь? – спросила. – Давай, давай.
И пошла к подъезду, слегка покачивая бедрами. Среди газетных столбцов на ее спине выделялся крупный заголовок: «Que novedad es esta?» Насколько я разбираюсь в испанском, это означает: «Какие новости?» Или проще: «Что новенького?» Сосед-невропатолог проводил Таню одобрительным взглядом и сказал:
– Ну и дочка у вас, Юрий Михайлович. Экстра! Покончив с мытьем машины, я вернулся домой.
В спальне на нашей широкой тахте полулежали Люся и Таня и оживленно разговаривали. Как обычно, они не обнаружили ни малейшего намерения хоть что-то мне рассказать. Мне, как старику Форсайту, никто ничего не рассказывает. Слез, конечно, не было – Таня не из тех девочек, которые распускают нюни, – но табачного дыма было сверх меры. Меня раздражает Танино курение, но я помалкиваю, не выказываю раздражения – знаю, что это ни к чему не приведет. Таня выкатит на меня зеленые глазищи и скажет: «Папа, я взрослый человек и не нуждаюсь в нотациях».
Мы были с ней друзьями раньше, ну, насколько это возможно между отцом и веселой, смешливой, умненькой дочкой, – да, были друзьями, пока Танька не подросла. И все менее и менее понимал я ее с тех пор, как она вышла замуж.
За обедом я получил информацию, так сказать, в части, меня касающейся: завтра мне надлежит после работы, желательно пораньше, заехать к Неждановым за Таниными вещами. Вот как, за вещами! Значит, на этот раз она уходит окончательно? Впрочем, все еще может сто раз перемениться.
Настроение у меня было скверное. Остаток дня я провалялся на диване и читал томик зарубежной фантастики «Звездная карусель». Книжку дал мне Игорь, и завтра, раз уж я туда поеду, надо будет ее вернуть. Но читалось плохо. Я задремал – и проснулся от дьявольского воя пикирующего бомбардировщика. Я вскочил… В комнате, в противоположном углу, мерцал телевизор. Таня смотрела какой-то фильм. Потом она ушла по своим делам, а Люся села за работу.
Вот уже три с половиной года как Люся бросила преподавать английский в техникуме. Теперь она «надомница»: в Публичной библиотеке ей дают всякую периодику – именно всякую, тут и биология, и география, и химия, – и Люся переводит. Хорошо набила себе руку на переводах научных текстов. У нас так и получается: день-деньской Люся занята домашними делами, хождением по магазинам, а вечером, когда я возвращаюсь с работы, она садится переводить. Иногда, правда, спохватывается: «Ой, Юрик, мы с тобой почти не разговариваем! Давай говорить!»
Вечером мы пили чай втроем, Таня подробно излагала содержание нового фильма, который надо непременно посмотреть, а я слушал ее и не слушал – Танино лицо затуманивалось, наплывали другие черты… страдальчески поднятые брови… наваждение, да и только…
Спалось мне опять плохо.
Утром в понедельник мы встаем рано – Люся провожает меня на работу. Она хлопочет у плиты, жарит яичницу, варит кофе. Я уже кончаю завтракать, когда Таня появляется из бывшей своей комнаты, в которую теперь вернулась, – из нашей гостиной. Она в легком сине-желтом халатике, с небрежно заколотой копной волос, ненакрашенная и потому кажущаяся прежней, домашней.
– Приветик, – говорит она и прикрывает ладонью зевок. – Думала, что не усну, а спала как убитая. Мама, мне кофе покрепче. Вы пьете слишком жидкий.
Она садится на табуретку рядом со мной. От нее слабо, но внятно пахнет хорошими духами.
– Когда ты приедешь на Большую Пушкарскую за вещами?
– Около шести, – отвечаю я, допивая свой кофе.
– А раньше не сможешь? – Таня капризно надувает губы. – В шесть Игорь приходит с работы, а я не хочу его видеть.
– Раньше не смогу. – Я поднимаюсь. – Закажи такси.
– Нечего, нечего, – говорит Люся, снимая с огня шипящую яичницу. – Какое такси, если в доме есть машина.
– Тоже мне машина – «Запорожец», – усмехается Таня и милостиво взглядывает на меня. – Ну ладно, только не опаздывай.
Мой осмеянный «Запорожец» выезжает со двора и мчит меня по Гранитной улице, заглатывая воздух бортовыми жалюзи. Стоп. Красное око светофора требовательно глядит на меня – не спеши, человек… куда тебя несет?
И опять машина времени, машина памяти подхватывает меня и уносит в прошлое. Это красный флаг взвился на фале – сигнальный флаг «наш», который поднимают на корабле при погрузке боезапаса. «Гюйс» готовится к выходу на море. В залив, начиненный минами. Мы уходим, Кронштадт, но мы непременно вернемся к твоей причальной стенке. Старый гранит твоих причалов так незыблем, так надежен…
Глава первая
Прорыв
Кронштадт – город прямых линий. Улицы и каналы здесь будто проведены по линейке. Ленинская строго параллельна улице Урицкого и перпендикулярна Советской. Поистине военно-морской порядок: сказано ведь кем-то, что на флоте все должно быть параллельно или перпендикулярно. Прямые линии гранитных стенок замыкают гавани. Геометр, планировавший этот город, признавал только прямой угол.
Кронштадт неярок, в нем преобладают два цвета – серый и темно-красный. Серая штукатурка жилых домов, серый булыжник мостовых, серые силуэты кораблей на рейдах столь же привычны глазу, как и кирпично-красные корпуса Учебного отряда, казарм и арсенала. Стоячая темно-зеленая вода Обводного канала уже полтора века отражает кирпичные стены провиантских и адмиралтейских магазинов.
Но есть и другие цвета. Каштаны и липы на улицах и дубы в Петровском парке здесь зелены точно так же, как и в других широтах. Небо над Кронштадтом часто бывает затянуто тучами. Гонимые ветром, они низко плывут, задевая обрубок креста на византийском куполе Морского собора. Этот купол, узорно обвитый канатами со стилизованными якорями и спасательными кругами, возвышается над приземистым городом, как капитанский мостик над самой нижней из корабельных палуб.
Вторая высшая точка Кронштадта – дымовая труба Морского завода, чьи мрачные темные корпуса вытянулись вдоль длинной гранитной набережной. Гранитные шероховатые стены сухих доков. Здесь много гранита. И много портальных кранов. Тут и там вспыхивают голубые огоньки электросварки. Гудят компрессоры, стрекочут пневматические молотки, громыхает железо…
Гулко простучав каблучками по чугунной лестнице, Надя выбежала во двор, в «квадрат» заводоуправления. Как раз в этот момент с неба будто сдернули серое солдатское одеяло. И – заголубело. Резко легли на асфальт тени. Надя побежала вдоль корпуса механического цеха, вдоль длинного кумача с большими белыми буквами: «Все силы народа – на разгром врага!» Из тени выскочила на открытое солнцу место и сразу почувствовала: жарко! Ну, просто жаркий день, а ведь август идет к концу, вот-вот зарядят дожди.
Ах-х! Опять эти нахальные краснофлотцы. Третий уж день, как прилепился к стенке Шлюпочного канала катерок – «каэмка», и всякий раз, как Надя проходит по мостику, пялятся на нее с катера морячки, заговаривают.
– Привет, беленькая! – несется оттуда напористый голос.
Надя бежит по мостику, не повертывая головы, но уголком глаза видит: на катере идет приборка, загорелые краснофлотцы моют швабрами, скатывают водой палубу. Пялят бесстыжие глаза, а один, с могучим медным торсом, салютует Наде шваброй и вопит на весь Морзавод:
– Вот это да! А ножки, ножки!
Надя вспыхнула. Бежит быстрее. А вслед несется:
– Все бы отдал, кроме получки! – И уже издалека, приглушенно: – Петь, ты бы женился на такой беленькой?
И жалобно-дурашливый голос в ответ:
– Не, ребята. Умру холостым…
Сильно бьется сердце – от бега, от солнца, от нахальных слов.
«Только и знают… Приставучие все… И не беленькая я вовсе, а темно-русая… дураки…»
На бегу она приглаживает свои легкие волосы, да где уж там – вздыбились, растрепались, вон по тени, бегущей рядом, видно.
У проходной строгий дядька в очках пытается остановить ее:
– Ку-уда без противогаза? Тебе говорю, Чернышева!
Отмахнулась только Надя и выбежала на улицу.
Будто чувствовала, что Виктор позвонит сегодня, сшитое к школьному выпуску белое платье в синий горошек надела – на такое платье противогаз вешать? Как бы не так!
Надя Чернышева бежит вдоль длинной ограды Морзавода по Октябрьской улице. Ей навстречу топает по булыжнику колонна краснофлотцев, винтовки на ремень, новенькие подсумки оттянуты книзу от тяжести патронов. В такт шагам взлетает над колонной песня:
– Раз-говорчики в строю! – сердится горластый глав-старшина. – Пр-рекратить безобразие! Взять ногу! И-и-раз, два, три! Баб, что ли, не видели?
Надя на бегу показала ему язык. Главстаршина не заметил этого злостного выпада.
– Смешочки в строю! – сердится он еще пуще. – Песню!
Затихает топот, удаляется колонна, уносит «Катюшу» все дальше, к Ленинградской пристани.
Надя добегает до угла Коммунистической, поворачивает налево. Здесь несколько красноармейцев строят дзот на разрытой мостовой. Таскают на носилках землю, высыпают на бревенчатый накат. Блестят на солнце мокрые спины. Красноармеец восточного типа выкатывает на бегущую Надю темные глаза, восхищенно цокает языком.
А вот и сам геометр, когда-то начавший планировку города. В Петровском парке, лицом к гавани, к Южному берегу, стоит на высоком постаменте черный бронзовый Петр. Оперся на прогнувшуюся шпагу. На нем мундир Преображенского полка, штаны до колен, через плечо андреевская лента. Длинноволосая литая голова не покрыта. Под царскими ботфортами выбито на шлифованном граните:
ОБОРОНУ ФЛОТА И СЕГО МЕСТА
ДЕРЖАТЬ ДО ПОСЛЕДНЕЙ СИЛЫ И ЖИВОТА
ЯКО НАИГЛАВНЕЙШЕЕ ДЕЛО.
Памятник обкладывают мешками с песком, вон их сколько понавезли. Пока еще только постамент обложен, и два плотника на стремянках деловито стучат молотками, сколачивают вокруг него ящик из досок. Уже к ботфортам подбираются.
– Бог помощь, работнички, – подходит к плотникам долговязый моряк в надвинутой на брови мичманке. – Что это вы, никак гроб Петьке мастерите?
Старший из плотников, только слезший со стремянки – досок взять, – хмуро глянул на моряка. У того худощавое лицо, губы сложены улыбчиво, уголками кверху. На рукавах его фланелевки две узких лычки.
– До первой статьи дослужился, а ума не больно нажил, – говорит плотник хрипло. – Кто он тебе, сосед по квартире, чтоб ты его Петькой обзывал?
– Он самодержец всея Руси.
С этими словами старшина первой статьи вскакивает на горку набитых песком мешков и принимает позу «под Петра»: руку упер в бок, шею вытянул, грозно сдвинул брови.
– Ты это… не дури. – Плотник усмехается. – Артист.
Старшина, спрыгнув наземь, протягивает ему пачку:
– Закури, отец.
– Это что ж за папиросы? – разглядывает плотник пачку с улыбающимся женским лицом.
– Эстонские. «Марет» называются. По-нашему – «Маруся».
– Слабенькие. – Прищурив глаз, плотник раскуривает папиросу. – Баловство… Сам-то откуда? Не с «Марата»? – кивает он на темно-серую громаду на Большом рейде.
– Оттуда. Служу на линкоре «Марат», курю папиросы «Марет».
Старшина увидел мелькнувшее среди высоких дубов светлое платье и спешит навстречу бегущей девушке.
Надя Чернышева гибким движением ускользает от объятия. Она раскраснелась от бега. Чинно протягивает руку лодочкой:
– Здравствуй, Витя.
– Привет, Надюша! – Он трясет ей руку и, глаз не сводя с ее лица, сыплет бойкой скороговоркой: – Командир башни отпустил, а то бы так и снялись с якорей, не повидавшись. Это ж надо – как пришли из Таллина, так и торчим на рейде, готовность боевая, о береге и думать не моги. А сегодня «самовар» отправили на берег – шкиперское имущество получать, ну, я и упросил командира башни отпустить меня на часок и кинулся сразу звонить тебе с Усть-Рогатки.
– Какой самовар?
– А вон.
Он указывает на паровой катер с высокой, ярко начищенной медной трубой, покачивающийся у стенки Петровской пристани. Несколько краснофлотцев перетаскивают с грузовика на катер ящики и тюки.
– Повезло, увидел тебя все-таки! – Виктор сбивает мичманку на затылок. Незагорелый лоб покрыт испариной, улыбка – от уха до уха – выражает мальчишеский восторг. С откровенным восторгом смотрит на Надино лицо, по которому – от колыхания деревьев в вышине – плавно скользят солнечные пятна. – У тебя глаза в тени серые, а на солнце синие. Ух ты, красивая!
– Перестань. – Надя опускает глаза. Но ей приятны его слова. – Я на работе на полчаса отпросилась… А ты – разные глупости…
– Глупости? Я в своем артпогребе сижу, как в пещере, света белого не вижу, у меня одна отрада – тебя вспоминать…
– Глупости, – повторяет Надя, но в ее голосе не осуждение, а только привычная строгость недавней школьницы.
– Давай погуляем. – Виктор берет ее под руку, Надя пытается высвободиться, но он держит крепко, и они медленно идут среди дубов Петровского парка. Облетевшие рыжие листья шуршат под ногами. – У нас знаешь что было? В боцманской команде держат собачку – беленькая такая, в черных пятнах, зовут Кузей. Собачка дисциплинчатая, морской службе обученная. Вот недавно прибирались боцманята на баке, у них ведь всегда дурная работа найдется – здесь подкрасить, там поскрести, – и Кузя, само собой, с ними. Он во всех работах участвует. И тут приходит на бак старпом. Кузя как увидел его, так встал на задние лапы и правой передней честь отдает. – Виктор подогнул коленки, глаза радостно выпучил, высунул набок язык и правую растопыренную пятерню поднес к виску. Надя прыснула. – Старпом мимо прошел и, знаешь, машинально этак руку вскинул к козырьку. – Виктор и это показал: лицо у него сделалось строгое, уголки смешливых губ брезгливо опустились, правой рукой Виктор сделал короткую отмашку. – Тут же, – продолжал он, – старпом рюхнулся, кому ответил на приветствие, и сильно осерчал. Тьфу, говорит, нечисть на корабле развели. – Надя тихо смеется. Виктор опять берет ее под руку и ведет по аллее.
– Неудобно, Витя, люди смотрят.
– Ну и что ж такого? Пусть смотрят, кому делать нечего. Надюш, а знаешь что? Ты со мной никогда не соскучишься.
У Нади от этих слов щеки розовеют. Никогда (думает она). Это что же значит?… Значит, он всегда хочет быть со мной, раз так говорит… Значит, не никогда, а всегда… Всегда он будет со мной? Сердце у Нади сладко замирает. Как странно, мы ведь совсем мало знакомы… и такие слова…
– Я, Надюш, страшно тебя люблю, – говорит Виктор.
Ох! Надя еще пуще заливается краской. Да как же можно?… Такие слова только в книжках бывают. Очень сердце стучит. И хочется снова услышать невозможные, небывалые эти слова. И страшно.
– Нельзя так говорить, Витя…
– Почему? – Он останавливается и смотрит сверху вниз восторженными глазами, в которые, кажется, перелилась вся зелень парка.
– Потому что мы еще мало друг друга знаем… – Наставительный тон плохо дается Наде. Вдруг она вскинула взгляд на старшину. – Витя, я что-то беспокоюсь: отец в Таллине…
– В Таллине? – Старшина становится серьезным. – А что он там делает?
– У него командировка на тамошний судоремонтный завод. Как уехал в июле, так и… А ведь в Таллинне бои…
– Да-а. – Виктор морщит лоб. – В Таллинне жарко. Да ничего, придет он. Там полно кораблей.
– А вы почему не там? – с некоторым даже вызовом спрашивает Надя. – Со своими-то грозными пушками?
– Почему, почему… Я не командующий флотом, а и то понимаю: нельзя линкор под бомбами держать.
– Непряхин! – кричит со стенки Петровской пристани моряк в кителе с нашивками главстаршины. – Давай скорее, уходим!
– Сейчас! – Виктор досадливо мотнул головой в сторону катера. – Во паразит, не даст с человеком поговорить… Надюш, – берет он девушку за плечи, – хоть на прощанье разреши…
– Нельзя, Витя, – высвобождается она.
– Долго тебя ждать, Непряхин? – орет уже с катера главстаршина.
– Иду! – Виктор побежал, на бегу оглянулся: – Не забывай, Надюш!
Потом, когда катер, выбросив из медной трубы черный дым, пошел по синей воде гавани, Непряхин стоял в корме и махал Наде рукой. Надя тоже махала, пока черный буксир с баржей не заслонили маратовский «самовар». А когда медлительная баржа отодвинулась, катер был уже в воротах Средней гавани – вот и все, скрылся за волнорезом.
Надя идет меж высоких дубов к выходу из парка. Вслед ей стучат плотничьи молотки, заколачивают в деревянный ящик царя Петра.
Небо над Таллином черно от дыма. Свежеющий норд-ост рвет широкие дымные полотнища в клочья, в редких просветах проступает бледная голубизна. Горят склады в торговом порту. Горят деревянные дома на городских окраинах. На Нарвском шоссе, длинной стрелой вонзающемся в город с востока, на речке Пирита и близ озера Юлемистэ, в пригородном лесу Нымме – из последних сил, истекая кровью, сдерживают стрелки 10-го корпуса и морская пехота натиск четырех немецких дивизий. Захлебываются последними очередями пулеметы в траншеях у памятника «Русалка». В старинном парке Кадриорг, близ белокаменного дворца, бросаются в безнадежные контратаки храбрые курсанты-фрунзенцы. С последней гранатой в руке в залитых кровью тельниках падают на зеленую траву, на изрытую воронками таллинскую землю.
27 августа. Последний день обороны Таллина.
Уже отдан приказ отходить. Тяжко, без передышки ахают береговые батареи на островах Найсаар и Аэгна – им приказано расстрелять весь боезапас до последнего снаряда. Бьют с рейда главные калибры крейсера и эскадренных миноносцев – флот вместе с артиллерией корпуса ставит заградительную стену огня перед рвущимися к городу фашистскими клиньями.
Вынужденный покинуть свою главную базу, флот готовится снять ее защитников с пылающего островка суши.
Наверное, никогда не видел таллинский рейд такого скопления кораблей. Их темно-серые силуэты почти слились с фоном задымленных берегов. Тут флагман флота – новейший крейсер «Киров». Он лишь недавно, во главе отряда легких сил, вернулся в Таллин из Рижского залива. Обычный выход из залива – Ирбенский пролив – был заперт немецким минным заграждением. Пришлось идти мелководным проливом Мухувяйн – он же Моонзунд – его промерили, обвеховали, углубили землечерпалками, чтобы пробить «Кирову» фарватер. Провели крейсер впритирку – и вот он тут, на просторном рейде главной базы.
«Ах, хорош!» – думает старший лейтенант Козырев, с мостика базового тральщика «Гюйс» наведя бинокль на крейсер. Ничего лишнего. Строен и подтянут, как призовой скакун… Не повезло мне (думает Козырев) – рвался на большие корабли, ну пусть не на крейсер, о таком счастье и мечтать нечего, а хотя бы на эсминцы… Нет, попал на тральщик. Спасибо еще, что на БТЩ – новый, быстроходный. А то ведь мог, как миленький, загреметь на катера, на всякую мелочь вспомогательную…
Он ведет бинокль по рейду. Вон стоят два братца-лидера «Ленинград» и «Минск», систершипы, как говорят на британском флоте. Нет такой величавой мощи, как у крейсера, но тоже ничего. Хорош этот резкий переход от острых вертикалей к горизонталям торпедных аппаратов. А вот эсминец седьмой серии – фок-мачта и труба у него как бы откинуты назад, и это придает кораблю особую выразительность, нацеленность на быстрое движение. Еще эсминец, и еще… много их тут, заветных, на рейде… Ну, это «Яков Свердлов», старый миноносец «Новик» – по высоким трубам видно. Никак не отпустят тебя, старина, на пенсию…
Кронштадт неярок, в нем преобладают два цвета – серый и темно-красный. Серая штукатурка жилых домов, серый булыжник мостовых, серые силуэты кораблей на рейдах столь же привычны глазу, как и кирпично-красные корпуса Учебного отряда, казарм и арсенала. Стоячая темно-зеленая вода Обводного канала уже полтора века отражает кирпичные стены провиантских и адмиралтейских магазинов.
Но есть и другие цвета. Каштаны и липы на улицах и дубы в Петровском парке здесь зелены точно так же, как и в других широтах. Небо над Кронштадтом часто бывает затянуто тучами. Гонимые ветром, они низко плывут, задевая обрубок креста на византийском куполе Морского собора. Этот купол, узорно обвитый канатами со стилизованными якорями и спасательными кругами, возвышается над приземистым городом, как капитанский мостик над самой нижней из корабельных палуб.
Вторая высшая точка Кронштадта – дымовая труба Морского завода, чьи мрачные темные корпуса вытянулись вдоль длинной гранитной набережной. Гранитные шероховатые стены сухих доков. Здесь много гранита. И много портальных кранов. Тут и там вспыхивают голубые огоньки электросварки. Гудят компрессоры, стрекочут пневматические молотки, громыхает железо…
Гулко простучав каблучками по чугунной лестнице, Надя выбежала во двор, в «квадрат» заводоуправления. Как раз в этот момент с неба будто сдернули серое солдатское одеяло. И – заголубело. Резко легли на асфальт тени. Надя побежала вдоль корпуса механического цеха, вдоль длинного кумача с большими белыми буквами: «Все силы народа – на разгром врага!» Из тени выскочила на открытое солнцу место и сразу почувствовала: жарко! Ну, просто жаркий день, а ведь август идет к концу, вот-вот зарядят дожди.
Ах-х! Опять эти нахальные краснофлотцы. Третий уж день, как прилепился к стенке Шлюпочного канала катерок – «каэмка», и всякий раз, как Надя проходит по мостику, пялятся на нее с катера морячки, заговаривают.
– Привет, беленькая! – несется оттуда напористый голос.
Надя бежит по мостику, не повертывая головы, но уголком глаза видит: на катере идет приборка, загорелые краснофлотцы моют швабрами, скатывают водой палубу. Пялят бесстыжие глаза, а один, с могучим медным торсом, салютует Наде шваброй и вопит на весь Морзавод:
– Вот это да! А ножки, ножки!
Надя вспыхнула. Бежит быстрее. А вслед несется:
– Все бы отдал, кроме получки! – И уже издалека, приглушенно: – Петь, ты бы женился на такой беленькой?
И жалобно-дурашливый голос в ответ:
– Не, ребята. Умру холостым…
Сильно бьется сердце – от бега, от солнца, от нахальных слов.
«Только и знают… Приставучие все… И не беленькая я вовсе, а темно-русая… дураки…»
На бегу она приглаживает свои легкие волосы, да где уж там – вздыбились, растрепались, вон по тени, бегущей рядом, видно.
У проходной строгий дядька в очках пытается остановить ее:
– Ку-уда без противогаза? Тебе говорю, Чернышева!
Отмахнулась только Надя и выбежала на улицу.
Будто чувствовала, что Виктор позвонит сегодня, сшитое к школьному выпуску белое платье в синий горошек надела – на такое платье противогаз вешать? Как бы не так!
Надя Чернышева бежит вдоль длинной ограды Морзавода по Октябрьской улице. Ей навстречу топает по булыжнику колонна краснофлотцев, винтовки на ремень, новенькие подсумки оттянуты книзу от тяжести патронов. В такт шагам взлетает над колонной песня:
Сбилась с ноги песня, пошла вразнобой. Моряки глядят на Надю, все головы повернуты к ней.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег…
– Раз-говорчики в строю! – сердится горластый глав-старшина. – Пр-рекратить безобразие! Взять ногу! И-и-раз, два, три! Баб, что ли, не видели?
Надя на бегу показала ему язык. Главстаршина не заметил этого злостного выпада.
– Смешочки в строю! – сердится он еще пуще. – Песню!
Затихает топот, удаляется колонна, уносит «Катюшу» все дальше, к Ленинградской пристани.
Надя добегает до угла Коммунистической, поворачивает налево. Здесь несколько красноармейцев строят дзот на разрытой мостовой. Таскают на носилках землю, высыпают на бревенчатый накат. Блестят на солнце мокрые спины. Красноармеец восточного типа выкатывает на бегущую Надю темные глаза, восхищенно цокает языком.
А вот и сам геометр, когда-то начавший планировку города. В Петровском парке, лицом к гавани, к Южному берегу, стоит на высоком постаменте черный бронзовый Петр. Оперся на прогнувшуюся шпагу. На нем мундир Преображенского полка, штаны до колен, через плечо андреевская лента. Длинноволосая литая голова не покрыта. Под царскими ботфортами выбито на шлифованном граните:
ОБОРОНУ ФЛОТА И СЕГО МЕСТА
ДЕРЖАТЬ ДО ПОСЛЕДНЕЙ СИЛЫ И ЖИВОТА
ЯКО НАИГЛАВНЕЙШЕЕ ДЕЛО.
Памятник обкладывают мешками с песком, вон их сколько понавезли. Пока еще только постамент обложен, и два плотника на стремянках деловито стучат молотками, сколачивают вокруг него ящик из досок. Уже к ботфортам подбираются.
– Бог помощь, работнички, – подходит к плотникам долговязый моряк в надвинутой на брови мичманке. – Что это вы, никак гроб Петьке мастерите?
Старший из плотников, только слезший со стремянки – досок взять, – хмуро глянул на моряка. У того худощавое лицо, губы сложены улыбчиво, уголками кверху. На рукавах его фланелевки две узких лычки.
– До первой статьи дослужился, а ума не больно нажил, – говорит плотник хрипло. – Кто он тебе, сосед по квартире, чтоб ты его Петькой обзывал?
– Он самодержец всея Руси.
С этими словами старшина первой статьи вскакивает на горку набитых песком мешков и принимает позу «под Петра»: руку упер в бок, шею вытянул, грозно сдвинул брови.
– Ты это… не дури. – Плотник усмехается. – Артист.
Старшина, спрыгнув наземь, протягивает ему пачку:
– Закури, отец.
– Это что ж за папиросы? – разглядывает плотник пачку с улыбающимся женским лицом.
– Эстонские. «Марет» называются. По-нашему – «Маруся».
– Слабенькие. – Прищурив глаз, плотник раскуривает папиросу. – Баловство… Сам-то откуда? Не с «Марата»? – кивает он на темно-серую громаду на Большом рейде.
– Оттуда. Служу на линкоре «Марат», курю папиросы «Марет».
Старшина увидел мелькнувшее среди высоких дубов светлое платье и спешит навстречу бегущей девушке.
Надя Чернышева гибким движением ускользает от объятия. Она раскраснелась от бега. Чинно протягивает руку лодочкой:
– Здравствуй, Витя.
– Привет, Надюша! – Он трясет ей руку и, глаз не сводя с ее лица, сыплет бойкой скороговоркой: – Командир башни отпустил, а то бы так и снялись с якорей, не повидавшись. Это ж надо – как пришли из Таллина, так и торчим на рейде, готовность боевая, о береге и думать не моги. А сегодня «самовар» отправили на берег – шкиперское имущество получать, ну, я и упросил командира башни отпустить меня на часок и кинулся сразу звонить тебе с Усть-Рогатки.
– Какой самовар?
– А вон.
Он указывает на паровой катер с высокой, ярко начищенной медной трубой, покачивающийся у стенки Петровской пристани. Несколько краснофлотцев перетаскивают с грузовика на катер ящики и тюки.
– Повезло, увидел тебя все-таки! – Виктор сбивает мичманку на затылок. Незагорелый лоб покрыт испариной, улыбка – от уха до уха – выражает мальчишеский восторг. С откровенным восторгом смотрит на Надино лицо, по которому – от колыхания деревьев в вышине – плавно скользят солнечные пятна. – У тебя глаза в тени серые, а на солнце синие. Ух ты, красивая!
– Перестань. – Надя опускает глаза. Но ей приятны его слова. – Я на работе на полчаса отпросилась… А ты – разные глупости…
– Глупости? Я в своем артпогребе сижу, как в пещере, света белого не вижу, у меня одна отрада – тебя вспоминать…
– Глупости, – повторяет Надя, но в ее голосе не осуждение, а только привычная строгость недавней школьницы.
– Давай погуляем. – Виктор берет ее под руку, Надя пытается высвободиться, но он держит крепко, и они медленно идут среди дубов Петровского парка. Облетевшие рыжие листья шуршат под ногами. – У нас знаешь что было? В боцманской команде держат собачку – беленькая такая, в черных пятнах, зовут Кузей. Собачка дисциплинчатая, морской службе обученная. Вот недавно прибирались боцманята на баке, у них ведь всегда дурная работа найдется – здесь подкрасить, там поскрести, – и Кузя, само собой, с ними. Он во всех работах участвует. И тут приходит на бак старпом. Кузя как увидел его, так встал на задние лапы и правой передней честь отдает. – Виктор подогнул коленки, глаза радостно выпучил, высунул набок язык и правую растопыренную пятерню поднес к виску. Надя прыснула. – Старпом мимо прошел и, знаешь, машинально этак руку вскинул к козырьку. – Виктор и это показал: лицо у него сделалось строгое, уголки смешливых губ брезгливо опустились, правой рукой Виктор сделал короткую отмашку. – Тут же, – продолжал он, – старпом рюхнулся, кому ответил на приветствие, и сильно осерчал. Тьфу, говорит, нечисть на корабле развели. – Надя тихо смеется. Виктор опять берет ее под руку и ведет по аллее.
– Неудобно, Витя, люди смотрят.
– Ну и что ж такого? Пусть смотрят, кому делать нечего. Надюш, а знаешь что? Ты со мной никогда не соскучишься.
У Нади от этих слов щеки розовеют. Никогда (думает она). Это что же значит?… Значит, он всегда хочет быть со мной, раз так говорит… Значит, не никогда, а всегда… Всегда он будет со мной? Сердце у Нади сладко замирает. Как странно, мы ведь совсем мало знакомы… и такие слова…
– Я, Надюш, страшно тебя люблю, – говорит Виктор.
Ох! Надя еще пуще заливается краской. Да как же можно?… Такие слова только в книжках бывают. Очень сердце стучит. И хочется снова услышать невозможные, небывалые эти слова. И страшно.
– Нельзя так говорить, Витя…
– Почему? – Он останавливается и смотрит сверху вниз восторженными глазами, в которые, кажется, перелилась вся зелень парка.
– Потому что мы еще мало друг друга знаем… – Наставительный тон плохо дается Наде. Вдруг она вскинула взгляд на старшину. – Витя, я что-то беспокоюсь: отец в Таллине…
– В Таллине? – Старшина становится серьезным. – А что он там делает?
– У него командировка на тамошний судоремонтный завод. Как уехал в июле, так и… А ведь в Таллинне бои…
– Да-а. – Виктор морщит лоб. – В Таллинне жарко. Да ничего, придет он. Там полно кораблей.
– А вы почему не там? – с некоторым даже вызовом спрашивает Надя. – Со своими-то грозными пушками?
– Почему, почему… Я не командующий флотом, а и то понимаю: нельзя линкор под бомбами держать.
– Непряхин! – кричит со стенки Петровской пристани моряк в кителе с нашивками главстаршины. – Давай скорее, уходим!
– Сейчас! – Виктор досадливо мотнул головой в сторону катера. – Во паразит, не даст с человеком поговорить… Надюш, – берет он девушку за плечи, – хоть на прощанье разреши…
– Нельзя, Витя, – высвобождается она.
– Долго тебя ждать, Непряхин? – орет уже с катера главстаршина.
– Иду! – Виктор побежал, на бегу оглянулся: – Не забывай, Надюш!
Потом, когда катер, выбросив из медной трубы черный дым, пошел по синей воде гавани, Непряхин стоял в корме и махал Наде рукой. Надя тоже махала, пока черный буксир с баржей не заслонили маратовский «самовар». А когда медлительная баржа отодвинулась, катер был уже в воротах Средней гавани – вот и все, скрылся за волнорезом.
Надя идет меж высоких дубов к выходу из парка. Вслед ей стучат плотничьи молотки, заколачивают в деревянный ящик царя Петра.
Небо над Таллином черно от дыма. Свежеющий норд-ост рвет широкие дымные полотнища в клочья, в редких просветах проступает бледная голубизна. Горят склады в торговом порту. Горят деревянные дома на городских окраинах. На Нарвском шоссе, длинной стрелой вонзающемся в город с востока, на речке Пирита и близ озера Юлемистэ, в пригородном лесу Нымме – из последних сил, истекая кровью, сдерживают стрелки 10-го корпуса и морская пехота натиск четырех немецких дивизий. Захлебываются последними очередями пулеметы в траншеях у памятника «Русалка». В старинном парке Кадриорг, близ белокаменного дворца, бросаются в безнадежные контратаки храбрые курсанты-фрунзенцы. С последней гранатой в руке в залитых кровью тельниках падают на зеленую траву, на изрытую воронками таллинскую землю.
27 августа. Последний день обороны Таллина.
Уже отдан приказ отходить. Тяжко, без передышки ахают береговые батареи на островах Найсаар и Аэгна – им приказано расстрелять весь боезапас до последнего снаряда. Бьют с рейда главные калибры крейсера и эскадренных миноносцев – флот вместе с артиллерией корпуса ставит заградительную стену огня перед рвущимися к городу фашистскими клиньями.
Вынужденный покинуть свою главную базу, флот готовится снять ее защитников с пылающего островка суши.
Наверное, никогда не видел таллинский рейд такого скопления кораблей. Их темно-серые силуэты почти слились с фоном задымленных берегов. Тут флагман флота – новейший крейсер «Киров». Он лишь недавно, во главе отряда легких сил, вернулся в Таллин из Рижского залива. Обычный выход из залива – Ирбенский пролив – был заперт немецким минным заграждением. Пришлось идти мелководным проливом Мухувяйн – он же Моонзунд – его промерили, обвеховали, углубили землечерпалками, чтобы пробить «Кирову» фарватер. Провели крейсер впритирку – и вот он тут, на просторном рейде главной базы.
«Ах, хорош!» – думает старший лейтенант Козырев, с мостика базового тральщика «Гюйс» наведя бинокль на крейсер. Ничего лишнего. Строен и подтянут, как призовой скакун… Не повезло мне (думает Козырев) – рвался на большие корабли, ну пусть не на крейсер, о таком счастье и мечтать нечего, а хотя бы на эсминцы… Нет, попал на тральщик. Спасибо еще, что на БТЩ – новый, быстроходный. А то ведь мог, как миленький, загреметь на катера, на всякую мелочь вспомогательную…
Он ведет бинокль по рейду. Вон стоят два братца-лидера «Ленинград» и «Минск», систершипы, как говорят на британском флоте. Нет такой величавой мощи, как у крейсера, но тоже ничего. Хорош этот резкий переход от острых вертикалей к горизонталям торпедных аппаратов. А вот эсминец седьмой серии – фок-мачта и труба у него как бы откинуты назад, и это придает кораблю особую выразительность, нацеленность на быстрое движение. Еще эсминец, и еще… много их тут, заветных, на рейде… Ну, это «Яков Свердлов», старый миноносец «Новик» – по высоким трубам видно. Никак не отпустят тебя, старина, на пенсию…