Страница:
Иноземцев постучал, ему открыла розовощекая толстушка Катя.
– Ой, Юра! – улыбнулась, поправляя распущенные белокурые волосы. – А Люси нет, сегодня все девчонки в Эрмитаже работают.
– В Эрмитаже?
– Да. Окна клеят. Ну, полосками крест-накрест. Меня раньше отпустили, я на дежурство заступаю.
– Ты скажи Людмиле, что я заходил. Пусть она мне домой позвонит.
– Передам, – кивнула Катя. И добавила одобрительно: – А тебе идет командирская форма.
В гастрономе на проспекте 25 Октября Иноземцев купил колбасы, батон белого хлеба и плавленых сырков, которые очень любил. Он уже знал, что появились магазины с «коммерческими» ценами, но все же удивился – так дорого все это теперь стоило.
Когда он приехал домой, Таня сидела, поджав ноги, в уголке дивана и читала, свесив на лоб кудряшку-спиральку.
– Юрка, представь, – выпалила она, – в Японии ежегодно полторы тысячи землетрясений!
Восторгом открытия горели ее чистые светло-карие глаза.
– Я потрясен этим фактом, – сказал Иноземцев. – Давай-ка нормально питаться.
– Давай! – Таня вскочила, отбросив книжку. – Я сварила чудный суп из крабов. В магазинах почему-то полно этой «чатки». Как правильно – «чатка» или «снатка»? На банке можно прочесть и так, и этак.
Сладковатый суп из «чатки» Иноземцеву не понравился, но, чтоб не расстраивать Таню, он его похвалил. Потом напились чаю с колбасой и сырками, и тут принесли телеграмму. В ней было три слова: «Приеду завтра мама».
Мама любила краткость («сестру таланта», как она часто напоминала авторам детских книжек, говоря с ними по телефону). Иноземцев позвонил в справочную и узнал, что поезд из Мурманска приходит в десять утра с минутами. А ему, Иноземцеву, завтра в семь тридцать надлежало быть на пристани возле памятника Крузенштерну – оттуда рейсовый катер увезет его в Кронштадт, к месту службы.
– Дьявольщина, – бормотал он, вышагивая по комнате с дымящейся папиросой в зубах. – Вечно это идиотское несоответствие расписаний.
Позвонила Людмила.
– Ну что, – спросил Иноземцев, – весь Эрмитаж заклеила?
– Тебе смешно, – ответила она резковато, – а я валюсь с ног от усталости.
– Люся, я рано утром ухожу в Кронштадт. Может, приедешь ко мне домой?
– Уже завтра тебя отправляют?… Знаешь что, приезжай в общежитие. Идти куда-то я просто не в состоянии. Посидим в красном уголке…
Домой Иноземцев вернулся поздно. А ранним утром попрощался с сонной сестрой, строго наказал писать в Кронштадт до востребования и чтобы мама сообщила ему о своей поездке в Мурманск.
В Кронштадте, в штабе отряда траления его немедленно направили на базовый тральщик «Гюйс» инженер-механиком, и уже спустя несколько часов тральщик ушел в море. Таллин, Ирбенский пролив, остров Эзель, снова Таллин. «Гюйс» ставил минные заграждения, проводил за тралом конвои, перевозил войска.
К полудню ветер стих. Носились над внешним рейдом чайки, возбужденные обилием кораблей, кричали хрипло и печально. Еще неспокойна была вода, раскачанная штормом, но уже погасли на волнах пенные гребни. Залив успокаивался. По-северному неярко заголубело небо, и солнце выглянуло из-за белой, мелко надерганной ваты облаков.
Снялся с якорей первый конвой – шесть транспортов с войсками, вспомогательные суда и корабли охранения. Один за другим, кильватерной колонной, задраив по-походному броняшки иллюминаторов, в десятки стереотруб и биноклей обшаривая море и небо, пошли на восток, навстречу своей судьбе. Стая чаек с хриплым хохотом устремилась за ними.
Два часа спустя отправился в путь второй конвой, а вскоре и остальные. Всего шли двадцать два груженых транспорта в охранении канлодок, тральщиков, сторожевых кораблей и катеров-охотников.
Около 16 часов начал движение отряд главных сил с пятеркой БТЩ в голове. Шел крейсер «Киров» с командующим флотом и его штабом на борту, шли лидер «Ленинград», четыре эсминца, несколько подводных лодок, торпедные катера и морские охотники. Покинув рейд, отряд сразу начал обгонять тихоходные конвои, чтобы первым войти в минные поля юминдского заграждения.
Спустя час двинулся отряд прикрытия – лидер «Минск», эсминцы «Скорый» и «Славный», подводные лодки, катера. Построившись уступом, заняли место в голове отряда пять базовых тральщиков, вторым слева – «Гюйс». Уходили в реве вентиляторов, в лязге тральных лебедок, в грохоте рвущихся снарядов: уже подтянули немцы артиллерию на берег полуострова Вимси, кинжалом нацеленного на Аэгну. Снаряды ложились с недолетом. Вставали за кормой уходящих кораблей белые водяные столбы. Обогнув Аэгну, отряд поворотил на восток.
На юте «Гюйса» идет спорая работа. Боцман Кобыльский уже подал краном к срезу кормы красные бочонки буев, тяжелую борону углубителя. Минеры подкатывают по рельсам тележки с решетками-отводителями, с буйками, готовят оттяжки. Тральное хозяйство не сложно, но громоздко. Лейтенант Толоконников поглядывает на секундомер: постановка трала имеет свои нормативы – как и любая другая работа на боевом корабле в походе. Но подгонять мичмана Анастасьева и его минеров не требуется. И когда Анастасьев, все приготовив, докладывает Толоконникову, тот мигом приставляет мегафон к губам и кричит в сторону мостика:
– Трал к постановке готов!
С ветром, с облачком выхлопных газов доносится с мостика густой командирский бас:
– Пошел трал!
Плюхнулись в воду, расходясь в стороны, решетки-отводители. Под быстрый стук лебедки пошла стравливаться с барабана тралчасть – стальной трос, увлекаемый углубителем в темную глубь. Подсекающий трал снабжен резаками, они при движении тральщика должны захватить и перерезать минреп – трос, держащий мину под водой, – и тогда мина всплывет, ее увидят.
Сматывается за борт тралчасть. Под бдительным оком Анастасьева минеры Клинышкин и Бидратый подвешивают к соединительным звеньям – через каждый резак – буйки. Стучит лебедка, маслянисто шуршит стальная нить, уходя в воду, – и вот готово, трал поставлен, стоп лебедка! Два красных буйка, обозначающих ширину протраленной полосы, пенят воду далеко за кормой по обе стороны от кружевной, взбитой винтами кильватерной дорожки.
Теперь – только идти в строю, во все глаза, во всю оптику наблюдая за морем и воздухом, и дай-то бог, чтоб до самого Кронштадта не прерывался однообразно-деловитый стук дизелей.
Но было не так.
Почти сразу за Аэгной увидели: впереди, в восточной части горизонта, бледное голубовато-дымчатое небо будто испачкано грубыми бурыми мазками. Потом далекая картина дополнилась глухими раскатами бомбовых разрывов. Все отчетливее нарастали звуки боя. Теперь Козырев с мостика «Гюйса» видел в бинокль не только дымы отряда главных сил, но и перебегающие частые высверки зенитного огня и столбы воды, выбрасываемые взрывами бомб. Столбы вставали бесшумно, будто во сне, но, спустя секунду-другую, доносились удары, и впервые различил Козырев звенящий призвук в этих ударах – будто не в воду били бомбы, а в металл. Чудилось в отдаленных звонах нечто от древних набатов…
Приблизилось – резко и сразу. Шестерка «юнкерсов» прошлась длинной дугой над отрядом прикрытия, вызвав зенитный огонь, и теперь огонь почти не умолкал до самой темноты.
Там, впереди, горели, тонули разбомбленные транспорты, катера и спасательные суда подбирали людей. Не прекращались атаки самолетов на «Киров». Береговая батарея на мысе Юминда обстреляла его, как только он вошел в зону досягаемости. В ответ заговорили башни «Кирова». Артиллерия меньших калибров была развернута в северную сторону: из финских шхерных укрытий выскочили и понеслись к крейсеру торпедные катера – была отбита и эта атака. Но уже вошли корабли в воды Юминды. Всплывали мины, подсеченные резаками тралов. Протраленная полоса была узкой, да и от плавающих мин становилось трудно уклоняться с наступлением темноты. Подорвался и затонул старейший на Балтфлоте эсминец «Яков Свердлов» – вот где закончилась его долгая служба России. Подорвался новый эсминец «Гордый» – стойкость экипажа спасла корабль от гибели, но ход он потерял, и пришлось другому эсминцу, «Свирепому», взять израненного «Гордого» на буксир.
А отряд прикрытия отбивался от «юнкерсов». Воздушные атаки следовали одна за другой. Заградительный огонь кораблей был плотен, и чаще всего «юнкерсы» сбрасывали бомбы не прицельно. Корабли маневрировали, уклонялись от бомб. Но у тральщиков, идущих с тралами, маневр очень ограничен. Тральщик, тем более «пашущий» в строю, должен идти прямо, заданным курсом. Верно, «юнкерсы» охотились за лидером и эсминцами, а на такую «мелочь», как тральщики, бомб тратили меньше.
Красные буйки «Гюйса» вдруг ушли под воду, резко натянулась тралчасть… рывок…
– Мина! – кричит Клинышкин, первым увидевший, как всплывший черный шар высунул поблескивающую макушку. – Товарищ мичман, мину подсекли! Слева сто шестьдесят!
Начинались минные поля Юминды. Вскоре на «Гюйсе» увидели сразу две плавающие мины, подсеченные, наверное, тральщиками головного отряда. Волна накинула одну опасно близко к левому борту «Гюйса». Навстречу мине протянулся футшток. Вдоль бортов тральщика стоят наблюдатели с футштоками, отпорными крюками, обмотанными на конце ветошью. Мягко, осторожно, чтоб не задеть свинцовые рога-взрыватели, не разбудить дремлющую в черном шаре смерть, наблюдатели отталкивают мину от борта, отводят за корму. А идущий левее сзади морской охотник прошивает ее пулеметной очередью, и она, издырявленная, потеряв плавучесть, идет ко дну.
Но все плавающие мины не расстреляешь, а их становилось все больше и больше…
Еще две штуки подсек трал «Гюйса».
– Расстреливать надо, – ворчит Клинышкин, глядя на мины, качающиеся на волнах (и волны кажутся ему загустевшими, ведь какую чертову тяжесть держат). – Нас как учили? Подсеченные мины – расстреливать… это что же делается… Как суп с клецками…
Где уж там расстреливать мины. Отбиться бы от настойчивых самолетных стай… Завывают сирены на «юнкерсах», два или три устремляются в пике, «Минск» им нужен, эсминцы нужны… «Гюйс» бьет из всех стволов, отрывисто рявкает на полубаке сотка…
Черный дым вымахнул из ближайшего «юнкерса», – не выходя из пике, он с ревом врезается в воду.
– Сбили-и-и! – орет на корме Клинышкин.
Шитов, командир сотки, поворачивает к мостику счастливое, серое от пороховой гари лицо.
– Продолжать огонь! – хрипит Толоконников, сорвавший голос.
Столбы огня и воды. Рев моторов. Орудийный гром.
А солнце давно зашло. На западе, за кормой, за дымами войны, за рыхлой неподвижностью облаков догорает багрово-красный закат. Восток уже плотно затянут синей вечерней мглой. В той стороне – Кронштадт, спасение, надежный гранит причала. Далеко… А пока что – где-то справа проклятая Юминда, указательный палец, воткнутый в залив, в воду, начиненную минами.
Еще несколько мин подсек «Гюйс». Все больше плавающих вокруг. Тут – глаз да глаз… Свистки и крики наблюдателей с бака, с обоих бортов: мина по носу… мина слева… справа…
Рывок тралчасти – и взрыв за кормой. Мина рванула в трале! Анастасьев махнул рукой Клинышкину, стоящему у лебедки: давай! Выбрать остаток перебитой тралчасти, теперь уже не нужной, чтоб не болталась за кормой. Это уж второй трал, первый перебит взрывом мины в прошлом походе. Все, больше нет. Стучит лебедка, ползет, шурша и вздрагивая, трос, наматываясь на барабан, – и тут впереди слева вымахивает огненный столб и раскатывается грохот. Обдало, толкнуло горячим воздухом. Тральщик, однотипный с «Гюйсом», шедший левым в строю, погружается кормой в воду. Водяной столб опадает, накрывая задранный к небу нос гибнущего тральщика.
– Подорвался «Выстрел»! – кричит на мостике «Гюйса» сигнальщик Плахоткин.
Волков скомандовал рулевому лево на борт и перевел ручки машинного телеграфа на «стоп оба».
– Одерживать!.. Прямо руль!
Оборвался гул дизелей. «Гюйс» скользит по инерции к месту гибели левого соседа. Вода усеяна обломками, чернеют головы людей, спешащих отплыть от гибельного водоворота воронки, которая образовалась там, где ушел под воду «Выстрел».
Остановился «Гюйс», закачался на темной воде. Иноземцев, поднявшийся из машины посмотреть обстановку, замер у левого борта, пораженный картиной ночи. Впереди, милях в двух, горел транспорт, от языка огня бежали, колыхаясь на черной, будто маслянистой воде, отблески розового света. К борту «Гюйса» плыли люди, на их головы и взмахивающие руки тоже падал этот розовый свет беды.
Один за другим подплывают уцелевшие моряки «Выстрела». Хватаются за сброшенные с «Гюйса» концы. Боцман Кобыльский пролезает меж леерами за борт. Стоя на привальном брусе, одной рукой ухватясь за леерную стойку, протягивает другую подплывающему краснофлотцу:
– Давай, браток! – Вытягивает сильным рывком из воды. – За стойку держись, теперь подтягивайся… Давай! – вытаскивает следующего. – Да что ж ты… как мешок… Крепче держись! Оглушило тебя, что ли?… Во… вот так… давай…
Совсем стемнело, погас на западе красный костер заката. Тревожно перемигивались в ночи ратьеры.
И мили не прошли, как новая беда. Рвануло, полыхнуло желтым огнем у борта «Минска». Лидер остановился, потеряв ход, с заклинившимся рулем. Пока экипаж боролся за живучесть корабля, перекрывая пути воде, проникшей в нижние помещения, к борту «Минска» был вызван эсминец «Скорый». Он подошел и подал на лидер буксирные концы, дал ход, канаты натянулись – и тут новый взрыв. «Скорый» вздрогнул, как остановленный на скаку конь, корпус его в середине с длинным и страшным металлическим скрежетом переломился надвое. Сыпались, прыгали за борт моряки, кому посчастливилось быть наверху в минуту катастрофы. С «Минска» спускали шлюпки. «Скорый» уходил под воду. Две неподвижные фигуры виднелись на его мостике – командир и комиссар. Они ушли со своим кораблем.
Мазут расползался по воде, медленно и тяжело горя неживым огнем. Прочь, прочь от горящего пятна, от буруна, вскинувшегося на месте гибели «Скорого», спешили отплыть люди.
Волков, развернув «Гюйс», осторожно подвел его к плывущим. Часть скоровцев была поднята на его борт, часть – на борт «Минска». Выплывшая из облаков луна, скошенная почти наполовину тенью, проложила по воде латунную переливающуюся дорожку. Дорожка протянулась к левому борту «Гюйса», слабо осветив людей на мостике, и людей с футштоками, стоявших вдоль борта, и, ближе к корме, неподвижную фигуру инженера-лейтенанта Иноземцева. Опять он поднялся из машины – что-то неудержимо влекло его наверх. Он видел горящее мазутное пятно, плывущих людей и поодаль – призрачный, окутанный паром силуэт «Минска», возле которого стояло спасательное судно, тоже входившее в состав отряда. Вокруг еще виднелись в лунном свете корабли, они казались странно безлюдными, как бы плывущими сами по себе, а не идущими по воле людей к определенной цели. И сама эта ночь казалась не реальной, данной ночью в череде других ночей, а последней, после которой уже ничего быть не может. Ничего, кроме острого запаха горящей нефти.
Внизу, в недрах корабля, ожили двигатели, забилось, мелко сотрясая палубу, железное сердце. Иноземцев, оторвавшись от грозного зрелища ночи, поспешил в машинное отделение. Лунная дорожка, будто приклеившись к борту «Гюйса», двинулась вместе с кораблем. Это продолжалось недолго: луна снова влетела в облака. Стало темно и холодно.
«Луге» днем повезло: бомбы рвались по обоим бортам, но прямых попаданий транспорт избежал. Капитан умело маневрировал. Расчеты двух зенитных автоматов и трех ДШК тоже умело работали.
– Повезло, – сказал Чернышев своему меднолицему спутнику, когда стало темнеть и утих вой «юнкерсов» в небе. – Ясно тебе, Речкалов? Повезло нам.
Они не видели, что происходило на воде и в воздухе: никого из пассажиров на верхнюю палубу не выпускали, – но, конечно, слышали рев моторов, стук зениток, протяжные грохоты бомбардировок.
Все это время Чернышев с Речкаловым сидели в коридоре жилой палубы напротив входа в кают-компанию. Тут горел тусклый плафон. Чуть поскрипывала переборка, на ней, над головой Чернышева, висели ярко-красный огнетушитель и свернутый спиралью серый пожарный шланг. Из кают-компании, превращенной в лазарет, доносились стоны раненых. Много их было на «Луге», все каюты были ими забиты.
К Чернышеву и Речкалову подсел маленький курносый ефрейтор с облупившейся звездочкой на мятой пилотке. Правая рука у него висела на грязной перевязи. Здоровой рукой он вытащил из кармана многократно сложенную эстонскую газету, сказал, часто моргая и улыбаясь:
– Эх, бумага есть, а табачку нету. Не разживусь ли у тебя, отец?
Чернышев экономно отсыпал ему махорки из кисета, свернул цигарку, дал прикурить. Ефрейтор затянулся с наслаждением.
– Спасибочко, – сказал. – А то у меня уши опухли не куримши.
– Вам что же – не выдают табаку?
– Как не выдают? Положено. Но, сам посуди, отец, какое снабжение на передке, когда цельный месяц из боя не вылазишь?
Бычков – так его звали – был рад-радешенек, что спасся, что рана легкая, что теперь на Большой земле малость отдохнет в госпитале, «жир нарастит на кости», а уж потом можно «обратно воевать». Рассказывал, как с боями отступали они от станции Тапа аж до таллинской окраины, где трамвайная последняя остановка. И несколько раз все с новыми подробностями принимался о танках рассказывать, как они шли по картофельному полю, а он, Бычков, со своим пулеметом и вторым номером сховался на дне траншеи, а потом, когда танки прошли, высунулся и уложил пехоту, – почитай, цельный взвод, – которая перла за танками. А по танкам этим ка-ак вдарит артиллерия, морская, говорили, – так от них «одни шкилеты»… Тогда-то его, Бычкова, и поранило – надо же, осколком от своего снаряда… Ну, дела (крутил он весело головою)!
И опять, окутываясь махорочным дымом, начинал сначала, как шли они по картофельному полю…
А Чернышев ему и еще двум легкораненым, заявившимся на махорочный дух, о своем рассказал. Как с Кронштадта в июле месяце послали группу судоремонтников в Таллин. Он-то думал – по ремонту, по корпусной, стал быть, специальности, – ан нет. На Таллинском судоремонтном заводе излишки техимущества накопились. Надо было, стал быть, разобрать, что к чему, упаковать все это как полагается и погрузить на суда, в Краков отправить…
– В Краков? – Ефрейтор Бычков присвистнул. – Это в Польшу-то?
– Деревня, – строго посмотрел на него Чернышев из-под козырька своей кепки железного цвета. – Краков – это Кронштадт у нас так называют. Для краткости. Ясно тебе?
И продолжал:
– Что сортовая сталь, что листовая – это для нужд судоремонта первое дело. Само собой, цветные металлы, баббит… комплекты корабельные… Ну, не твоего ума это дело, ефрейтор. Факт, что отправили в Краков много нужного железа. И все, ясно тебе? Отправить отправили, а вот часть группы не успела уйти с последним караваном, застряла, а потом такое началось… Велено было идти на посадку в Купеческую гавань, добрались туда через обстрелы, то и дело на землю кидайся, час лежи, два лежи, ну, добрались – а там!.. Видел ты, ефрейтор, как вагоны с боезапасом рвутся? То-то же. А ты говоришь – картофельное поле…
Тут вышел из кают-компании очкарик-врач в белом халате, покрутил недовольно носом:
– Что вы тут расселись, курилку устроили? Хоть топор вешай.
– А где нам сидеть? – нахохлился Чернышев. – В каютах мест нету, наверх не выпускают.
– Ну, хоть не дымите. Пароход еще подожжете.
– Не подожгем, доктор. Тут самое место для куренья, вон и ящик с песком.
Махнул рукой врач…
А Чернышев продолжал: как метались они по горящим улицам, и Киселев Алексей Михайлович, ихний начальник, разузнал у встречного командира, что идти надо в Минную гавань, а тут опять обстрел уложил надолго… Потом Алексей Михайлович куда-то подевался, и остались они вдвоем с Речкаловым… Патруль их задержал… В Минную уже под утро заявились, и там бешеный старлей не хотел их на тральщик пускать…
– Помнишь, Николай, как он за пушку свою хватался?
– Помню, Василий Ермолаич, – кивнул Речкалов.
Он, видно, был молчальник. Его широкое, медным загаром покрытое лицо с выгоревшими желтыми бровями, с россыпью рябинок вокруг носа было замкнуто – будто раз и навсегда. На нем все было морское – мичманка, бушлат, фланелевка, брюки, – только без нашивок. Сразу видно: служил человек на флотах, потом, как срок службы вышел, демобилизовался и остался в Кронштадте – Кракове этом самом – на Морском заводе работать. А молчальник – ну что ж, таким уродился.
Зато Чернышев Василий Ермолаевич слово за щекой не задерживал. Добился-таки, что примолк ефрейтор Бычков со своим картофельным полем. Теперь Василий Ермолаич про Таллин рассказывал.
Честно сказать, понравился ему город. Чисто все, культурно, старинные дома да башни у них, эстонцев, в почете. А уж магазины! Еще шла первое время торговля, и купил он, Чернышев, для жены пальто не пальто, плащ не плащ, но вроде этого. А дочке – шелковые чулки. В Таллине, хочешь – верь, хочешь – не верь, ефрейтор, все бабы в шелковых чулках ходят. Вот и купил дочке, пусть носит. Их, чулки эти, если в руку взять, так одна прохлада, а весу никакого – ясно тебе? Ну, потом, когда война надвинулась, позакрывали там все… улицы опустели… а были случаи, когда из домов по нашим постреливали…
– Да они все с немцами заодно, – прохрипел один, обмотанный бинтами от горла до живота, шинель внакидку. – Эти – гутен морген, а те – гутен таг.
– Не скажи, солдатик, – возразил Бычков. – Рядом с нами эстонский полк стоял, и дрались они, чтоб ты знал, не хуже нас. И помирали так же. Вот те и гутен таг.
– Эт верно, – сказал Чернышев. – Нельзя на целый народ, понимаешь, валить чохом.
– Сами сказали – из окон стреляли, – буркнул забинтованный.
– Ну, были случаи. Фашисты в каждом могут быть народе, не только в Германии.
Речкалов принес с камбуза кипятку в котелке. Чернышев из чемодана достал хлеб и полкруга тонкой рыжей колбасы. Забинтованный выложил сухари и сахар, а Бычков – надо же! – банку бычков в томате. Посмеялись этому замечательному совпадению.
Много ли надо жизни человека? Согреть нутро чаем – ну, пусть кипятком – и продовольствием, хоть бы и в сухом виде, потом затянуться всласть махорочным дымком (вот только махорки осталось мало, всего ничего, – подумал Чернышев, пряча отощавший кисет). Ну и само собой, чтоб не скучно было: кусок легче в горло проходит, если со смехаечками.
После еды и кипятка стали слипаться глаза. Что ж, и это понятно – столько времени не спамши. Растянулись на палубе, покрытой коричневым линолеумом, положили под голову кто шинель, кто тощий сидор, а Чернышев – фанерный свой чемоданчик и поплыли в темное царство снов.
Не слышали, как снялся транспорт с якоря, как застучал внизу двигатель, как заскрипели от усилившейся бортовой качки переборки. Василий Ермолаич спал с раскрытым ртом, в горле у него негромко клокотало. А Бычков задал такого храпака, что лампочка в плафоне мигала. Очкарик-доктор, проходя в кают-компанию, покачал головой, перешагивая через вытянутые ноги.
Проснулись, когда началась бомбежка. Только Бычкову пальба не мешала – он спал несокрушимым сном много поработавшего человека.
Хуже нет, когда сидишь взаперти и не знаешь, что делается вокруг. Речкалов пошел было посмотреть на обстановку, но вскоре вернулся, сказал:
– Не выпускают наверх. Сильно бомбят.
– Сильно бомбят! – проворчал Чернышев. – Это и без тебя слышно…
А забинтованный:
– Кто б объяснил мне одну вещь: где наши ястребки подевались? Всегда кричали – ястребки, ястребки, – а где они, а?
– Где, где, – с досадой сказал Чернышев, он тоже об этом думал и пытался найти объяснение. – Стал быть, на других участках заняты. Фронт – вон он какой длинный, через всю страну.
– Почему же они все на других участках, а тут их нету? Чернышев посмотрел на забинтованного, на хмурую небритую его личность. Хотелось ответить как следует, чтоб заткнулся тот, – но не шли, не находились нужные слова. И верно (думал он) – почему их нету на данном участке неба?
А транспорт вздрагивал железным телом при близких ударах, и не раз казалось: вот это нам влепили… это нам… Но всякий раз проносило, стихал на недолгое время зенитный лай, и становился слышен упрямый стук двигателя, – значит, шли. Каждый такт машины – еще шаг к дому, к Кронштадту… Потом опять начиналось… И опять, обмирая, слушали они звуки невидимого боя.
У доктора, когда он опять проходил в кают-компанию, спросил Чернышев, сколько времени, оказалось – восьмой час вечера. Уже и ефрейтор Бычков очнулся от своего сладкого сна. Зевнул протяжно, сказал: «Обратно стреляют» – и, зверски скривясь, принялся здоровой рукой скрести раненую – там, где бинты не доставали.
Темно уже было, наверное, там, наверху. В темноте, что ли, они летают (думал Чернышев, прислушиваясь с тоскою к ударам бомб)? Не июнь же на дворе с белыми ночами. В конце августа ночи темны… А, вот утихло… Надолго ли?… Да, тишина… улетели бомбовозы…
Тогда-то и сказал Чернышев:
– Повезло нам.
– Точно, отец, – подтвердил ефрейтор Бычков. – А за ночь мы и до Кракова твоего дойдем, а?
– За ночь? – засомневался Чернышев. – Скорость у нас небольшая, за ночь, может, и не дойдем. Но уж близко будет.
– Значит, отдыхай до утра. – Бычков лег головой в другую сторону, ноги протянул к ящику с песком. – Эх, спал туда, теперь сюда посплю!
– Ой, Юра! – улыбнулась, поправляя распущенные белокурые волосы. – А Люси нет, сегодня все девчонки в Эрмитаже работают.
– В Эрмитаже?
– Да. Окна клеят. Ну, полосками крест-накрест. Меня раньше отпустили, я на дежурство заступаю.
– Ты скажи Людмиле, что я заходил. Пусть она мне домой позвонит.
– Передам, – кивнула Катя. И добавила одобрительно: – А тебе идет командирская форма.
В гастрономе на проспекте 25 Октября Иноземцев купил колбасы, батон белого хлеба и плавленых сырков, которые очень любил. Он уже знал, что появились магазины с «коммерческими» ценами, но все же удивился – так дорого все это теперь стоило.
Когда он приехал домой, Таня сидела, поджав ноги, в уголке дивана и читала, свесив на лоб кудряшку-спиральку.
– Юрка, представь, – выпалила она, – в Японии ежегодно полторы тысячи землетрясений!
Восторгом открытия горели ее чистые светло-карие глаза.
– Я потрясен этим фактом, – сказал Иноземцев. – Давай-ка нормально питаться.
– Давай! – Таня вскочила, отбросив книжку. – Я сварила чудный суп из крабов. В магазинах почему-то полно этой «чатки». Как правильно – «чатка» или «снатка»? На банке можно прочесть и так, и этак.
Сладковатый суп из «чатки» Иноземцеву не понравился, но, чтоб не расстраивать Таню, он его похвалил. Потом напились чаю с колбасой и сырками, и тут принесли телеграмму. В ней было три слова: «Приеду завтра мама».
Мама любила краткость («сестру таланта», как она часто напоминала авторам детских книжек, говоря с ними по телефону). Иноземцев позвонил в справочную и узнал, что поезд из Мурманска приходит в десять утра с минутами. А ему, Иноземцеву, завтра в семь тридцать надлежало быть на пристани возле памятника Крузенштерну – оттуда рейсовый катер увезет его в Кронштадт, к месту службы.
– Дьявольщина, – бормотал он, вышагивая по комнате с дымящейся папиросой в зубах. – Вечно это идиотское несоответствие расписаний.
Позвонила Людмила.
– Ну что, – спросил Иноземцев, – весь Эрмитаж заклеила?
– Тебе смешно, – ответила она резковато, – а я валюсь с ног от усталости.
– Люся, я рано утром ухожу в Кронштадт. Может, приедешь ко мне домой?
– Уже завтра тебя отправляют?… Знаешь что, приезжай в общежитие. Идти куда-то я просто не в состоянии. Посидим в красном уголке…
Домой Иноземцев вернулся поздно. А ранним утром попрощался с сонной сестрой, строго наказал писать в Кронштадт до востребования и чтобы мама сообщила ему о своей поездке в Мурманск.
В Кронштадте, в штабе отряда траления его немедленно направили на базовый тральщик «Гюйс» инженер-механиком, и уже спустя несколько часов тральщик ушел в море. Таллин, Ирбенский пролив, остров Эзель, снова Таллин. «Гюйс» ставил минные заграждения, проводил за тралом конвои, перевозил войска.
К полудню ветер стих. Носились над внешним рейдом чайки, возбужденные обилием кораблей, кричали хрипло и печально. Еще неспокойна была вода, раскачанная штормом, но уже погасли на волнах пенные гребни. Залив успокаивался. По-северному неярко заголубело небо, и солнце выглянуло из-за белой, мелко надерганной ваты облаков.
Снялся с якорей первый конвой – шесть транспортов с войсками, вспомогательные суда и корабли охранения. Один за другим, кильватерной колонной, задраив по-походному броняшки иллюминаторов, в десятки стереотруб и биноклей обшаривая море и небо, пошли на восток, навстречу своей судьбе. Стая чаек с хриплым хохотом устремилась за ними.
Два часа спустя отправился в путь второй конвой, а вскоре и остальные. Всего шли двадцать два груженых транспорта в охранении канлодок, тральщиков, сторожевых кораблей и катеров-охотников.
Около 16 часов начал движение отряд главных сил с пятеркой БТЩ в голове. Шел крейсер «Киров» с командующим флотом и его штабом на борту, шли лидер «Ленинград», четыре эсминца, несколько подводных лодок, торпедные катера и морские охотники. Покинув рейд, отряд сразу начал обгонять тихоходные конвои, чтобы первым войти в минные поля юминдского заграждения.
Спустя час двинулся отряд прикрытия – лидер «Минск», эсминцы «Скорый» и «Славный», подводные лодки, катера. Построившись уступом, заняли место в голове отряда пять базовых тральщиков, вторым слева – «Гюйс». Уходили в реве вентиляторов, в лязге тральных лебедок, в грохоте рвущихся снарядов: уже подтянули немцы артиллерию на берег полуострова Вимси, кинжалом нацеленного на Аэгну. Снаряды ложились с недолетом. Вставали за кормой уходящих кораблей белые водяные столбы. Обогнув Аэгну, отряд поворотил на восток.
На юте «Гюйса» идет спорая работа. Боцман Кобыльский уже подал краном к срезу кормы красные бочонки буев, тяжелую борону углубителя. Минеры подкатывают по рельсам тележки с решетками-отводителями, с буйками, готовят оттяжки. Тральное хозяйство не сложно, но громоздко. Лейтенант Толоконников поглядывает на секундомер: постановка трала имеет свои нормативы – как и любая другая работа на боевом корабле в походе. Но подгонять мичмана Анастасьева и его минеров не требуется. И когда Анастасьев, все приготовив, докладывает Толоконникову, тот мигом приставляет мегафон к губам и кричит в сторону мостика:
– Трал к постановке готов!
С ветром, с облачком выхлопных газов доносится с мостика густой командирский бас:
– Пошел трал!
Плюхнулись в воду, расходясь в стороны, решетки-отводители. Под быстрый стук лебедки пошла стравливаться с барабана тралчасть – стальной трос, увлекаемый углубителем в темную глубь. Подсекающий трал снабжен резаками, они при движении тральщика должны захватить и перерезать минреп – трос, держащий мину под водой, – и тогда мина всплывет, ее увидят.
Сматывается за борт тралчасть. Под бдительным оком Анастасьева минеры Клинышкин и Бидратый подвешивают к соединительным звеньям – через каждый резак – буйки. Стучит лебедка, маслянисто шуршит стальная нить, уходя в воду, – и вот готово, трал поставлен, стоп лебедка! Два красных буйка, обозначающих ширину протраленной полосы, пенят воду далеко за кормой по обе стороны от кружевной, взбитой винтами кильватерной дорожки.
Теперь – только идти в строю, во все глаза, во всю оптику наблюдая за морем и воздухом, и дай-то бог, чтоб до самого Кронштадта не прерывался однообразно-деловитый стук дизелей.
Но было не так.
Почти сразу за Аэгной увидели: впереди, в восточной части горизонта, бледное голубовато-дымчатое небо будто испачкано грубыми бурыми мазками. Потом далекая картина дополнилась глухими раскатами бомбовых разрывов. Все отчетливее нарастали звуки боя. Теперь Козырев с мостика «Гюйса» видел в бинокль не только дымы отряда главных сил, но и перебегающие частые высверки зенитного огня и столбы воды, выбрасываемые взрывами бомб. Столбы вставали бесшумно, будто во сне, но, спустя секунду-другую, доносились удары, и впервые различил Козырев звенящий призвук в этих ударах – будто не в воду били бомбы, а в металл. Чудилось в отдаленных звонах нечто от древних набатов…
Приблизилось – резко и сразу. Шестерка «юнкерсов» прошлась длинной дугой над отрядом прикрытия, вызвав зенитный огонь, и теперь огонь почти не умолкал до самой темноты.
Там, впереди, горели, тонули разбомбленные транспорты, катера и спасательные суда подбирали людей. Не прекращались атаки самолетов на «Киров». Береговая батарея на мысе Юминда обстреляла его, как только он вошел в зону досягаемости. В ответ заговорили башни «Кирова». Артиллерия меньших калибров была развернута в северную сторону: из финских шхерных укрытий выскочили и понеслись к крейсеру торпедные катера – была отбита и эта атака. Но уже вошли корабли в воды Юминды. Всплывали мины, подсеченные резаками тралов. Протраленная полоса была узкой, да и от плавающих мин становилось трудно уклоняться с наступлением темноты. Подорвался и затонул старейший на Балтфлоте эсминец «Яков Свердлов» – вот где закончилась его долгая служба России. Подорвался новый эсминец «Гордый» – стойкость экипажа спасла корабль от гибели, но ход он потерял, и пришлось другому эсминцу, «Свирепому», взять израненного «Гордого» на буксир.
А отряд прикрытия отбивался от «юнкерсов». Воздушные атаки следовали одна за другой. Заградительный огонь кораблей был плотен, и чаще всего «юнкерсы» сбрасывали бомбы не прицельно. Корабли маневрировали, уклонялись от бомб. Но у тральщиков, идущих с тралами, маневр очень ограничен. Тральщик, тем более «пашущий» в строю, должен идти прямо, заданным курсом. Верно, «юнкерсы» охотились за лидером и эсминцами, а на такую «мелочь», как тральщики, бомб тратили меньше.
Красные буйки «Гюйса» вдруг ушли под воду, резко натянулась тралчасть… рывок…
– Мина! – кричит Клинышкин, первым увидевший, как всплывший черный шар высунул поблескивающую макушку. – Товарищ мичман, мину подсекли! Слева сто шестьдесят!
Начинались минные поля Юминды. Вскоре на «Гюйсе» увидели сразу две плавающие мины, подсеченные, наверное, тральщиками головного отряда. Волна накинула одну опасно близко к левому борту «Гюйса». Навстречу мине протянулся футшток. Вдоль бортов тральщика стоят наблюдатели с футштоками, отпорными крюками, обмотанными на конце ветошью. Мягко, осторожно, чтоб не задеть свинцовые рога-взрыватели, не разбудить дремлющую в черном шаре смерть, наблюдатели отталкивают мину от борта, отводят за корму. А идущий левее сзади морской охотник прошивает ее пулеметной очередью, и она, издырявленная, потеряв плавучесть, идет ко дну.
Но все плавающие мины не расстреляешь, а их становилось все больше и больше…
Еще две штуки подсек трал «Гюйса».
– Расстреливать надо, – ворчит Клинышкин, глядя на мины, качающиеся на волнах (и волны кажутся ему загустевшими, ведь какую чертову тяжесть держат). – Нас как учили? Подсеченные мины – расстреливать… это что же делается… Как суп с клецками…
Где уж там расстреливать мины. Отбиться бы от настойчивых самолетных стай… Завывают сирены на «юнкерсах», два или три устремляются в пике, «Минск» им нужен, эсминцы нужны… «Гюйс» бьет из всех стволов, отрывисто рявкает на полубаке сотка…
Черный дым вымахнул из ближайшего «юнкерса», – не выходя из пике, он с ревом врезается в воду.
– Сбили-и-и! – орет на корме Клинышкин.
Шитов, командир сотки, поворачивает к мостику счастливое, серое от пороховой гари лицо.
– Продолжать огонь! – хрипит Толоконников, сорвавший голос.
Столбы огня и воды. Рев моторов. Орудийный гром.
А солнце давно зашло. На западе, за кормой, за дымами войны, за рыхлой неподвижностью облаков догорает багрово-красный закат. Восток уже плотно затянут синей вечерней мглой. В той стороне – Кронштадт, спасение, надежный гранит причала. Далеко… А пока что – где-то справа проклятая Юминда, указательный палец, воткнутый в залив, в воду, начиненную минами.
Еще несколько мин подсек «Гюйс». Все больше плавающих вокруг. Тут – глаз да глаз… Свистки и крики наблюдателей с бака, с обоих бортов: мина по носу… мина слева… справа…
Рывок тралчасти – и взрыв за кормой. Мина рванула в трале! Анастасьев махнул рукой Клинышкину, стоящему у лебедки: давай! Выбрать остаток перебитой тралчасти, теперь уже не нужной, чтоб не болталась за кормой. Это уж второй трал, первый перебит взрывом мины в прошлом походе. Все, больше нет. Стучит лебедка, ползет, шурша и вздрагивая, трос, наматываясь на барабан, – и тут впереди слева вымахивает огненный столб и раскатывается грохот. Обдало, толкнуло горячим воздухом. Тральщик, однотипный с «Гюйсом», шедший левым в строю, погружается кормой в воду. Водяной столб опадает, накрывая задранный к небу нос гибнущего тральщика.
– Подорвался «Выстрел»! – кричит на мостике «Гюйса» сигнальщик Плахоткин.
Волков скомандовал рулевому лево на борт и перевел ручки машинного телеграфа на «стоп оба».
– Одерживать!.. Прямо руль!
Оборвался гул дизелей. «Гюйс» скользит по инерции к месту гибели левого соседа. Вода усеяна обломками, чернеют головы людей, спешащих отплыть от гибельного водоворота воронки, которая образовалась там, где ушел под воду «Выстрел».
Остановился «Гюйс», закачался на темной воде. Иноземцев, поднявшийся из машины посмотреть обстановку, замер у левого борта, пораженный картиной ночи. Впереди, милях в двух, горел транспорт, от языка огня бежали, колыхаясь на черной, будто маслянистой воде, отблески розового света. К борту «Гюйса» плыли люди, на их головы и взмахивающие руки тоже падал этот розовый свет беды.
Один за другим подплывают уцелевшие моряки «Выстрела». Хватаются за сброшенные с «Гюйса» концы. Боцман Кобыльский пролезает меж леерами за борт. Стоя на привальном брусе, одной рукой ухватясь за леерную стойку, протягивает другую подплывающему краснофлотцу:
– Давай, браток! – Вытягивает сильным рывком из воды. – За стойку держись, теперь подтягивайся… Давай! – вытаскивает следующего. – Да что ж ты… как мешок… Крепче держись! Оглушило тебя, что ли?… Во… вот так… давай…
Совсем стемнело, погас на западе красный костер заката. Тревожно перемигивались в ночи ратьеры.
И мили не прошли, как новая беда. Рвануло, полыхнуло желтым огнем у борта «Минска». Лидер остановился, потеряв ход, с заклинившимся рулем. Пока экипаж боролся за живучесть корабля, перекрывая пути воде, проникшей в нижние помещения, к борту «Минска» был вызван эсминец «Скорый». Он подошел и подал на лидер буксирные концы, дал ход, канаты натянулись – и тут новый взрыв. «Скорый» вздрогнул, как остановленный на скаку конь, корпус его в середине с длинным и страшным металлическим скрежетом переломился надвое. Сыпались, прыгали за борт моряки, кому посчастливилось быть наверху в минуту катастрофы. С «Минска» спускали шлюпки. «Скорый» уходил под воду. Две неподвижные фигуры виднелись на его мостике – командир и комиссар. Они ушли со своим кораблем.
Мазут расползался по воде, медленно и тяжело горя неживым огнем. Прочь, прочь от горящего пятна, от буруна, вскинувшегося на месте гибели «Скорого», спешили отплыть люди.
Волков, развернув «Гюйс», осторожно подвел его к плывущим. Часть скоровцев была поднята на его борт, часть – на борт «Минска». Выплывшая из облаков луна, скошенная почти наполовину тенью, проложила по воде латунную переливающуюся дорожку. Дорожка протянулась к левому борту «Гюйса», слабо осветив людей на мостике, и людей с футштоками, стоявших вдоль борта, и, ближе к корме, неподвижную фигуру инженера-лейтенанта Иноземцева. Опять он поднялся из машины – что-то неудержимо влекло его наверх. Он видел горящее мазутное пятно, плывущих людей и поодаль – призрачный, окутанный паром силуэт «Минска», возле которого стояло спасательное судно, тоже входившее в состав отряда. Вокруг еще виднелись в лунном свете корабли, они казались странно безлюдными, как бы плывущими сами по себе, а не идущими по воле людей к определенной цели. И сама эта ночь казалась не реальной, данной ночью в череде других ночей, а последней, после которой уже ничего быть не может. Ничего, кроме острого запаха горящей нефти.
Внизу, в недрах корабля, ожили двигатели, забилось, мелко сотрясая палубу, железное сердце. Иноземцев, оторвавшись от грозного зрелища ночи, поспешил в машинное отделение. Лунная дорожка, будто приклеившись к борту «Гюйса», двинулась вместе с кораблем. Это продолжалось недолго: луна снова влетела в облака. Стало темно и холодно.
«Луге» днем повезло: бомбы рвались по обоим бортам, но прямых попаданий транспорт избежал. Капитан умело маневрировал. Расчеты двух зенитных автоматов и трех ДШК тоже умело работали.
– Повезло, – сказал Чернышев своему меднолицему спутнику, когда стало темнеть и утих вой «юнкерсов» в небе. – Ясно тебе, Речкалов? Повезло нам.
Они не видели, что происходило на воде и в воздухе: никого из пассажиров на верхнюю палубу не выпускали, – но, конечно, слышали рев моторов, стук зениток, протяжные грохоты бомбардировок.
Все это время Чернышев с Речкаловым сидели в коридоре жилой палубы напротив входа в кают-компанию. Тут горел тусклый плафон. Чуть поскрипывала переборка, на ней, над головой Чернышева, висели ярко-красный огнетушитель и свернутый спиралью серый пожарный шланг. Из кают-компании, превращенной в лазарет, доносились стоны раненых. Много их было на «Луге», все каюты были ими забиты.
К Чернышеву и Речкалову подсел маленький курносый ефрейтор с облупившейся звездочкой на мятой пилотке. Правая рука у него висела на грязной перевязи. Здоровой рукой он вытащил из кармана многократно сложенную эстонскую газету, сказал, часто моргая и улыбаясь:
– Эх, бумага есть, а табачку нету. Не разживусь ли у тебя, отец?
Чернышев экономно отсыпал ему махорки из кисета, свернул цигарку, дал прикурить. Ефрейтор затянулся с наслаждением.
– Спасибочко, – сказал. – А то у меня уши опухли не куримши.
– Вам что же – не выдают табаку?
– Как не выдают? Положено. Но, сам посуди, отец, какое снабжение на передке, когда цельный месяц из боя не вылазишь?
Бычков – так его звали – был рад-радешенек, что спасся, что рана легкая, что теперь на Большой земле малость отдохнет в госпитале, «жир нарастит на кости», а уж потом можно «обратно воевать». Рассказывал, как с боями отступали они от станции Тапа аж до таллинской окраины, где трамвайная последняя остановка. И несколько раз все с новыми подробностями принимался о танках рассказывать, как они шли по картофельному полю, а он, Бычков, со своим пулеметом и вторым номером сховался на дне траншеи, а потом, когда танки прошли, высунулся и уложил пехоту, – почитай, цельный взвод, – которая перла за танками. А по танкам этим ка-ак вдарит артиллерия, морская, говорили, – так от них «одни шкилеты»… Тогда-то его, Бычкова, и поранило – надо же, осколком от своего снаряда… Ну, дела (крутил он весело головою)!
И опять, окутываясь махорочным дымом, начинал сначала, как шли они по картофельному полю…
А Чернышев ему и еще двум легкораненым, заявившимся на махорочный дух, о своем рассказал. Как с Кронштадта в июле месяце послали группу судоремонтников в Таллин. Он-то думал – по ремонту, по корпусной, стал быть, специальности, – ан нет. На Таллинском судоремонтном заводе излишки техимущества накопились. Надо было, стал быть, разобрать, что к чему, упаковать все это как полагается и погрузить на суда, в Краков отправить…
– В Краков? – Ефрейтор Бычков присвистнул. – Это в Польшу-то?
– Деревня, – строго посмотрел на него Чернышев из-под козырька своей кепки железного цвета. – Краков – это Кронштадт у нас так называют. Для краткости. Ясно тебе?
И продолжал:
– Что сортовая сталь, что листовая – это для нужд судоремонта первое дело. Само собой, цветные металлы, баббит… комплекты корабельные… Ну, не твоего ума это дело, ефрейтор. Факт, что отправили в Краков много нужного железа. И все, ясно тебе? Отправить отправили, а вот часть группы не успела уйти с последним караваном, застряла, а потом такое началось… Велено было идти на посадку в Купеческую гавань, добрались туда через обстрелы, то и дело на землю кидайся, час лежи, два лежи, ну, добрались – а там!.. Видел ты, ефрейтор, как вагоны с боезапасом рвутся? То-то же. А ты говоришь – картофельное поле…
Тут вышел из кают-компании очкарик-врач в белом халате, покрутил недовольно носом:
– Что вы тут расселись, курилку устроили? Хоть топор вешай.
– А где нам сидеть? – нахохлился Чернышев. – В каютах мест нету, наверх не выпускают.
– Ну, хоть не дымите. Пароход еще подожжете.
– Не подожгем, доктор. Тут самое место для куренья, вон и ящик с песком.
Махнул рукой врач…
А Чернышев продолжал: как метались они по горящим улицам, и Киселев Алексей Михайлович, ихний начальник, разузнал у встречного командира, что идти надо в Минную гавань, а тут опять обстрел уложил надолго… Потом Алексей Михайлович куда-то подевался, и остались они вдвоем с Речкаловым… Патруль их задержал… В Минную уже под утро заявились, и там бешеный старлей не хотел их на тральщик пускать…
– Помнишь, Николай, как он за пушку свою хватался?
– Помню, Василий Ермолаич, – кивнул Речкалов.
Он, видно, был молчальник. Его широкое, медным загаром покрытое лицо с выгоревшими желтыми бровями, с россыпью рябинок вокруг носа было замкнуто – будто раз и навсегда. На нем все было морское – мичманка, бушлат, фланелевка, брюки, – только без нашивок. Сразу видно: служил человек на флотах, потом, как срок службы вышел, демобилизовался и остался в Кронштадте – Кракове этом самом – на Морском заводе работать. А молчальник – ну что ж, таким уродился.
Зато Чернышев Василий Ермолаевич слово за щекой не задерживал. Добился-таки, что примолк ефрейтор Бычков со своим картофельным полем. Теперь Василий Ермолаич про Таллин рассказывал.
Честно сказать, понравился ему город. Чисто все, культурно, старинные дома да башни у них, эстонцев, в почете. А уж магазины! Еще шла первое время торговля, и купил он, Чернышев, для жены пальто не пальто, плащ не плащ, но вроде этого. А дочке – шелковые чулки. В Таллине, хочешь – верь, хочешь – не верь, ефрейтор, все бабы в шелковых чулках ходят. Вот и купил дочке, пусть носит. Их, чулки эти, если в руку взять, так одна прохлада, а весу никакого – ясно тебе? Ну, потом, когда война надвинулась, позакрывали там все… улицы опустели… а были случаи, когда из домов по нашим постреливали…
– Да они все с немцами заодно, – прохрипел один, обмотанный бинтами от горла до живота, шинель внакидку. – Эти – гутен морген, а те – гутен таг.
– Не скажи, солдатик, – возразил Бычков. – Рядом с нами эстонский полк стоял, и дрались они, чтоб ты знал, не хуже нас. И помирали так же. Вот те и гутен таг.
– Эт верно, – сказал Чернышев. – Нельзя на целый народ, понимаешь, валить чохом.
– Сами сказали – из окон стреляли, – буркнул забинтованный.
– Ну, были случаи. Фашисты в каждом могут быть народе, не только в Германии.
Речкалов принес с камбуза кипятку в котелке. Чернышев из чемодана достал хлеб и полкруга тонкой рыжей колбасы. Забинтованный выложил сухари и сахар, а Бычков – надо же! – банку бычков в томате. Посмеялись этому замечательному совпадению.
Много ли надо жизни человека? Согреть нутро чаем – ну, пусть кипятком – и продовольствием, хоть бы и в сухом виде, потом затянуться всласть махорочным дымком (вот только махорки осталось мало, всего ничего, – подумал Чернышев, пряча отощавший кисет). Ну и само собой, чтоб не скучно было: кусок легче в горло проходит, если со смехаечками.
После еды и кипятка стали слипаться глаза. Что ж, и это понятно – столько времени не спамши. Растянулись на палубе, покрытой коричневым линолеумом, положили под голову кто шинель, кто тощий сидор, а Чернышев – фанерный свой чемоданчик и поплыли в темное царство снов.
Не слышали, как снялся транспорт с якоря, как застучал внизу двигатель, как заскрипели от усилившейся бортовой качки переборки. Василий Ермолаич спал с раскрытым ртом, в горле у него негромко клокотало. А Бычков задал такого храпака, что лампочка в плафоне мигала. Очкарик-доктор, проходя в кают-компанию, покачал головой, перешагивая через вытянутые ноги.
Проснулись, когда началась бомбежка. Только Бычкову пальба не мешала – он спал несокрушимым сном много поработавшего человека.
Хуже нет, когда сидишь взаперти и не знаешь, что делается вокруг. Речкалов пошел было посмотреть на обстановку, но вскоре вернулся, сказал:
– Не выпускают наверх. Сильно бомбят.
– Сильно бомбят! – проворчал Чернышев. – Это и без тебя слышно…
А забинтованный:
– Кто б объяснил мне одну вещь: где наши ястребки подевались? Всегда кричали – ястребки, ястребки, – а где они, а?
– Где, где, – с досадой сказал Чернышев, он тоже об этом думал и пытался найти объяснение. – Стал быть, на других участках заняты. Фронт – вон он какой длинный, через всю страну.
– Почему же они все на других участках, а тут их нету? Чернышев посмотрел на забинтованного, на хмурую небритую его личность. Хотелось ответить как следует, чтоб заткнулся тот, – но не шли, не находились нужные слова. И верно (думал он) – почему их нету на данном участке неба?
А транспорт вздрагивал железным телом при близких ударах, и не раз казалось: вот это нам влепили… это нам… Но всякий раз проносило, стихал на недолгое время зенитный лай, и становился слышен упрямый стук двигателя, – значит, шли. Каждый такт машины – еще шаг к дому, к Кронштадту… Потом опять начиналось… И опять, обмирая, слушали они звуки невидимого боя.
У доктора, когда он опять проходил в кают-компанию, спросил Чернышев, сколько времени, оказалось – восьмой час вечера. Уже и ефрейтор Бычков очнулся от своего сладкого сна. Зевнул протяжно, сказал: «Обратно стреляют» – и, зверски скривясь, принялся здоровой рукой скрести раненую – там, где бинты не доставали.
Темно уже было, наверное, там, наверху. В темноте, что ли, они летают (думал Чернышев, прислушиваясь с тоскою к ударам бомб)? Не июнь же на дворе с белыми ночами. В конце августа ночи темны… А, вот утихло… Надолго ли?… Да, тишина… улетели бомбовозы…
Тогда-то и сказал Чернышев:
– Повезло нам.
– Точно, отец, – подтвердил ефрейтор Бычков. – А за ночь мы и до Кракова твоего дойдем, а?
– За ночь? – засомневался Чернышев. – Скорость у нас небольшая, за ночь, может, и не дойдем. Но уж близко будет.
– Значит, отдыхай до утра. – Бычков лег головой в другую сторону, ноги протянул к ящику с песком. – Эх, спал туда, теперь сюда посплю!