– То есть как – не получил?
   – За три года дослужиться до помощника командира тральщика…
   – А я считаю – нормально. Уж очень ты обидчив, Андрей Константиныч. «Чувствую»! Ничего ты чувствовать не можешь. Теперь так. Помощником плавать в беспартийном качестве – одно. Командиром – совсем другое. Пиши заявление в партию. Рекомендацию я дам, Уманский даст, ну и Анастасьев.
   – Хорошо, – говорит Козырев. – Напишу.
 
   У себя в каюте Иноземцев сел за стол с твердым намерением написать письма. После разговора в кают-компании настроение у него было скверное. Чем я ему не угодил (думал он о Балыкине)? Почему он всегда насуплен, почему смотрит с неприязнью, как на бабайку? Я ведь просто говорю то, что думаю… то, что есть на самом деле… А он сразу обрывает: «Что это значит?» Да ничего не значит! В следующий раз, если прицепится, так и скажу… так и скажу… А что скажу?
   Маме с Танькой надо написать. Тревожно за них. И за Люсю. Как там они в Питере под бомбежками? Мне-то ладно, я человек военный, меня противник должен бомбить. А их-то за что?…
   Ну вот, стук в дверь. Не дадут побыть одному!
   – Ты один, Юрий Михайлович? – заглянул в каюту Галкин.
   – Как видишь. Тебе Слюсарь нужен? Он в рубке.
   – Нет, я хотел с тобой… – Галкин стоял у двери, теребя лямку противогаза. – В общем… просто хотел тебе спасибо сказать… что за меня вступился…
   – Да что ты, Галкин! – Иноземцев поднялся. – Какое спасибо?
   – Вот я и решил… – Галкин, похоже, не услышал его слов. – Решил сегодня же… Мало ли что случится, так я решил тебе сказать, чтоб ты знал…
   – Серафим, – вспомнил Иноземцев имя Галкина, – ты не переживай так сильно. Ты просто делай свое дело, понимаешь? Когда занят делом, ни о чем другом не думаешь, – легче. Ты сядь…
   – Да нет, я на минутку. – Галкин поскреб свой узкий подбородок со следами юношеских прыщей. – Ты не думай, я не за жизнь свою боюсь, а… Но когда кричат, не доверяют… когда ты последний человек на корабле…
   – Вот они тебе и мешают, мысли эти, – сказал Иноземцев, проникаясь участием к этому растерявшемуся пареньку, которому было, кажется, еще хуже, чем ему самому. – Ты их выбрось из головы. Ты командуй, Серафим! Голос подай, понимаешь? – с горячностью продолжал Иноземцев. – Чтоб все слышали и видели, что ты делаешь свое дело. Ори погромче! Понял?
   Галкин кивнул, с некоторым недоумением посмотрев на Иноземцева зеленоватыми глазами. И вышел из каюты.
   Как легко давать советы другим (подумал Иноземцев, возвращаясь к столу). Вдруг он понял, что в таком взвинченном настроении не сможет написать письма. Ладно. Отложим на завтра. Если, конечно, это завтра наступит.
 
   Ясным выдалось утро двадцать третьего сентября. Это было плохо. Уж лучше бы лил дождь и стелились над Кронштадтом тучи. Пусть была бы осень как осень. Но нет, утро было ясное.
   Раннее солнце осияло Кронштадт. Было тихо. Война будто не проснулась еще.
   Густо дымя, шел по Малому рейду работяга-буксир «Ижорец-88», волоча за собой длинную восьмилючную баржу с белой надписью на черном борту «ЛТП-9». Из кормовой надстроечки баржи, одиноко торчавшей на краю огромной палубы, выглянула Лиза Шумихина, позвала мужа чай пить.
   – Чай пить – сырость в брюхе разводить, – ворчливо откликнулся старшина баржи Шумихин. – Не видишь, что ли, поворачивать будем сейчас к форту.
   Он стоял у штурвала, сухонький небритый человек лет под пятьдесят, в бушлате и шапке, нахлобученной на седоватые лихие брови. За спиной у него торчала винтовка. Он плавно крутил штурвал, поворачивая вслед за буксиром громоздкую баржу. Черный дым, валивший из трубы «Ижорца», снесло при повороте в сторону линкора «Марат», и кто-то из маратовских сигнальщиков на мостике погрозил буксиру кулаком: дескать, что же это ты, труженик моря, раздымился сверх меры, белый свет застишь?
   Лиза вынесла с камбуза большую кружку чая и ломоть хлеба.
   – На, пей. Хлеб солью посыпан, как ты любишь.
   – Спасибо, матрос, что чай принес. – Шумихин принимает кружку, звучно отхлебывает.
   Лиза поглядывает на эсминцы, стоящие на рейде, на желто-белое здание старинного штурманского училища, теперь штаба флота, вытянувшееся вдоль Итальянского пруда, на облетевший Петровский парк. Смотрит на приближающийся бетонный островок.
   – На форту «П» будем разгружаться? – спрашивает она.
   Шумихин кивнул.
   А на кронштадтских улицах появились прохожие. Идут штабные командиры, идут рабочие Морского завода, арт-складов, мастерских.
   В проходной Морского завода Чернышев и Надя предъявляют пропуска и входят на заводскую территорию.
   Еще в начале июля, до командировки в Таллин, Чернышев устроил дочь на работу в заводоуправление, в отдел главного механика. Временно, конечно. Как только отбросят немца и кончится война, – так решили Чернышевы на семейном совете, – уйдет Надя с работы и подаст в Ленинградский мединститут. А пока что – лучше всем быть вместе. В отделе Надя быстро научилась чертить и делать «синьки» – светокопии чертежей. Ей понравилась эта работа, требующая аккуратности.
   Между деревообделочным цехом и шлюпочной мастерской отец и дочь выходят на широкую заводскую улицу – Третью дистанцию – и поворачивают налево, к докам. У Шлюпочного канала прощаются.
   – Ну, дочка, покамест. Прям не хочется тебя отпускать. Смотри, если тревога – сразу в убежище, ясно тебе?
   Чего уж яснее. Надя кивает. А Чернышев не отпускает ее, опять принялся выговаривать за то, что вчера – да разве можно так? – еще отбой не дали, а она, Надя, уже выскочила из укрытия. Так ведь она в санитарном звене…
   – Значит, под бомбы лезть? – сердится Чернышев. – Санитару людей надо спасать, а не губить себя.
   – Я не лезу под бомбы, я их боюсь, – говорит Надя.
   – Чтоб до отбоя носу не казала из убежища, ясно?
   – Хорошо, папа.
   Она бежит по мостику через Шлюпочный канал, не отвечая на заигрывания моряков с катера-«каэмки», что стоит в канале. Бежит мимо механического цеха, огибая гору битого кирпича на месте рухнувшей стены. Хоть бы не было сегодня… Хоть-бы-не-было-бом-бежки – отстукивают ее каблучки по чугунным ступенькам. Она вбегает в свой отдел – комнату с полукруглыми окнами, заставленную шкафами, столами с чертежными досками. Здесь никого еще нет – рано, рабочий день еще не начался.
   Надя нетерпеливо стучит по рычагу телефонного аппарата.
   – Базовая? Земляницыну Олю позовите. – И после паузы: – Оля? Это я, Надя… Так ты вызовешь?… Жду… Занято? Олечка, ты звони туда, звони. Как только освободится, сразу меня вызывай. Один сорок шесть, помнишь?
 
   Но только в десятом часу удалось прорваться сквозь служебные разговоры.
   В дежурной рубке линкора «Марат» звонит телефон. Розовощекий старший лейтенант в наглухо застегнутой шинели с сине-бело-синей повязкой на рукаве выдергивает трубку из зажимов:
   – Дежурный по кораблю слушает.
   – Товарищ дежурный, – слышит он высокий женский голос, – очень прошу, Непряхина Виктора позовите.
   – Какого Непряхина?
   – Старшину первой статьи… комендора…
   – А в чем дело? – сердито сдвигает брови дежурный. – Вы понимаете, куда звоните?
   – Очень прошу, товарищ командир… Хоть на одну минутку…
   – Да вы кто такая? Жена?
   – Я?… Невеста я… – дрогнул в трубке умоляющий Надин голос.
   Дежурный хмыкнул в сердцах. Краснофлотцу-рассыльному:
   – Старшину первой статьи Непряхина знаете?
   – Так точно, – отвечает тот. – С первой башни он, командир погреба.
   – Бегите за ним. Чтоб через тридцать секунд был здесь для разговора с невестой.
   Ухмыляющийся рассыльный сорвался с места.
   – Ждите, – кинул дежурный в трубку и положил ее на стол. – Чертовщина, – бормочет он, разминая папиросу. – Невесты, видите ли, не перевелись в Кронштадте. Бред собачий…
 
   Утром базовый тральщик «Гюйс» возвращался с постановки мин в Кронштадт. Ночной туман поднимался с белесой воды, расползался, редел, открывая слева желтовато-серый берег Котлина, справа – темную лесистую полоску ижорского побережья. «Гюйс», оставив за кормой черную пустоту ночи, будто втягивался в коридор, и там, в конце коридора, был гранитный причал, чай, отдых. Притомился экипаж от ночной работы, от бессонья. Кто не стоял вахт, прикорнули, не раздеваясь, в кубриках, в теплых закоулках машины. Козырев всю ночь простоял на мостике, ноги гудели, в горле першило от табачного дыма – накурился до красной черты. Он теперь был командир корабля, пусть временный, и в море не будет ему отдыха, надо привыкать. Ночью – ладно, ночью напряжение боевой работы держит на ногах. А вот наступило утро, туман сползает с залива, последние мили остались до гавани – и тупая утренняя усталость берет свое.
   А Балыкин как? Козырев покосился на бледное от бессонницы спокойное лицо военкома. Тоже ведь всю ночь на ногах – а похоже, что нисколько не выдохся Балыкин. Крепкий мужик, ничего не скажешь. Ему тоже нелегко: поручился за неопытного и. о. командира, и теперь, понятно, ответственность давит.
   Не бойсь, Николай Иваныч. Не подведу.
   Уже недалеко Большой Кронштадтский рейд. Козырев смотрит в бинокль, различает силуэты кораблей на рейде. Вон тот, кажется, лидер «Минск». Да, точно, «Минск», старый знакомый… Досталось тебе на переходе из Таллина. Подлатали уже тебя?
   Козырев смотрит на Южный берег, на Петергоф. Солнце выглянуло из утренней дымки, и блеснул вдали купол Петергофского собора над притуманенным парком. Невозможно представить себе, что там, в Петергофе, немцы. Пялятся со своих наблюдательных вышек на залив, на Кронштадт. Дьявольщина!
   И тут сигнальщик Плахоткин:
   – Группа самолетов! – кричит. – Правый борт, курсовой десять!
   Козырев вскидывает бинокль выше. Да, идут со стороны Петергофа… И похоже – много…
   Колокола громкого боя поднимают команду. Быстрый топот ног по стальной палубе. Артрасчеты докладывают о готовности. А гул моторов в небе нарастает.
   – Посмотри, Николай Иванович, – Козырев протягивает бинокль Балыкину, – какая туча идет на Кронштадт.
   Да, много, много «юнкерсов». Кажется, еще больше, чем вчера.
   Лейтенант Галкин – фуражка надвинута на брови, ремешок опущен, глаза на побелевшем лице полны отчаянной решимости – подает голос:
   – Дальномерщик, дистанцию!
   На рейде захлопали зенитки, корабли открыли огонь. Ну вот, теперь в гавань не войдешь, придется остаться на рейде (решает Козырев, бросая рукоятки телеграфа на «малый»). Веселый предстоит денек.
   Самолеты разделились на группы, одна направляется к рейду. Сейчас будет в зоне досягаемости…
   – Галкин! Готово целеуказание?
   – Готово! – кричит Галкин в мегафон. На лице у него не то гримаса, не то улыбка. – Носовое, кормовое, к бою! Автоматы, к бою! – орет он оглушительно. – Правый борт десять… угол места сорок… дистанция полторы тысячи – огонь!
 
   Виктор Непряхин выпрыгивает из орудийной башни, бежит по верхней палубе «Марата», влетает в дежурную рубку.
   – Разрешите? – тянется к телефонной трубке, лежащей на столе.
   – Тридцать секунд на разговор, – отрывисто говорит дежурный командир и, посмотрев на часы, перешагивает комингс рубки.
   Виктор – задохнувшимся голосом в трубку:
   – Надя?
   – Да! – Надя стоит у стола, накручивая на палец шнур. – Здравствуй, Витя, – говорит она тихо. Ей не хочется, чтоб сотрудницы слышали.
   Голос Непряхина в трубке:
   – Надя! Плохо слышно! Говори громче! Надя, где ты?
   – Здесь я… Витя, я получила твое письмо…
   – Что получила? – нервничает Непряхин. – Громче говори!
   – Письмо получила! Витя, ты писал, что у тебя ожоги…
   – Да чепуха! Надя, времени нету, ты самое главное скажи!
   – Витя, ты в письме пишешь – если я разрешу…
   – Громче, Надя! Ну что ты лепечешь? Прямо скажи – скучаешь? Любишь?
   – Да! Да! – вскинула Надя голову. – Люблю!
   В этот миг отделился от земли и поплыл над Кронштадтом, забираясь все выше, протяжный вой сирены.
   На линкоре «Марат» ударили колокола громкого боя.
   А Непряхин, блаженно улыбаясь, кричит в телефонную трубку:
   – Надюшка, дорогая ты моя, скажи еще раз! Надя… Дежурный выхватывает у него трубку:
   – Боевая тревога, а этот жених уши развесил! Марш на боевой пост!
   И Непряхин помчался во весь дух к своей башне.
   Уже заняли места зенитчики «Марата» – у 76-миллиметровых орудий на крышах башен, у зенитных автоматов, у пулеметов на мостике, опоясывающем трубу. Уже звучат команды: «Правый борт!.. Прицел… Целик… Орудия зарядить!..»
   Пришли в движение орудийные стволы.
 
   Большая группа немецких бомбардировщиков над Кронштадтом. Ударили зенитки с кораблей и с берега. Небо, только что голубое, теперь будто вспахано белыми плугами разрывов.
   На Морском заводе, в гранитной коробке дока Трех эсминцев, где стоит на ремонте сторожевой корабль, мастер Чернышев кричит рабочим-корпусникам:
   – Кончай работу! Все в убежище!
   Но разве добежишь, если уже над головой рев пикирующих машин?
   – Ложи-ись! – орет Чернышев. – Ты куда, ч-черт? Речкалов бежит по сходне, переброшенной с верхней палубы сторожевика на стенку дока.
   – Ложись, Речкалов!! Спятил, что ли?… – Махнув рукой, Чернышев сбегает по гранитным ступеням на дно дока и бросается ничком.
   Сквозь зенитный лай – нарастающий свист, оборвавшийся грохотом взрыва. Еще и еще рвутся бомбы на заводской территории. Серия бомб вдоль Шлюпочного канала…
   Речкалова взрывной волной чуть не сбросило в канал. Он медленно, трудно поднимается, ощупывает голову, с которой слетела мичманка. Перед его глазами в желтоватой дымной пелене плывет по каналу сорвавшийся со швартовов катер-«каэмка» с мертвыми телами двух краснофлотцев. Еще кто-то безжизненно повис на перилах мостика, перекинутого через канал.
   Пошатываясь, идет Речкалов дальше, в «квадрат» заводоуправления.
   Карусель «юнкерсов» переместилась в сторону Средней гавани, оттуда доносятся нарастающий стук зениток и протяжные грохоты бомбовых взрывов.
   Речкалов входит в подъезд Надиного отдела.
   – Чернышева здесь? спрашивает он дежурного мпво.
   – Никого нет, – отрывисто отвечает тот. – Чего шляешься? Давай в убежище!
   «Юнкерсы» один за другим, как бы нехотя переваливаясь через крыло, пикируют на корабли, стоящие на рейдах, у стенок Средней гавани, на линкор «Марат», на крейсер «Киров». Разрывы бомб взметают водяные столбы.
   Среди огромных столбов, вырастающих тут и там, маневрирует буксир «Ижорец-88», волоча за собой неуклюжую длинную баржу «ЛТП-9».
   – Ничего, Лиза! – кричит старшина баржи Шумихин с кормы. – Не боись, Лиза!
   – Не боюсь, – бормочет Елизавета. Она стоит у двери камбуза с кружкой и тряпкой в руках и с ужасом смотрит на проносящиеся над рейдом бомбардировщики. – Только вот – баржа-то набита снарядами… и зарядами… А так, – шевелит она дрожащими губами, – чего ж бояться… Гос-споди…
   – Вправо крути, Тарасов! – орет Шумихин капитану буксира. – Счас как раз по курсу положит, так ты вправо!..
   Он срывает винтовку с плеча и целится в пикирующий «юнкере». Выстрела, конечно, не слышно.
 
   С носовой башни «Марата» взрывной волной сбросило трубочного 76-миллиметрового орудия. Град осколков. Падает установщик прицела.
   – Банкет вырвало! – кричит наводчик командиру орудия. – Орудие не разворачивается!
   А командир оглушен, не слышит, у него с головы сорвало каску. Наводчик хватает молоток и зубило, яростными ударами выбивает банкет. Потом кидается к штурвалу наводки, гонит орудие на предельный угол возвышения, наводит на очередной пикировщик.
   Длинными очередями – чем ближе самолет, тем длиннее – бьют зенитные автоматы и пулеметы. Один из «юнкерсов» загорелся, из него повалил черный дым, и, не выйдя из пике, он врезается в воду. А вот еще один сбит!
   Но уже десятки других машин с диким воем сирен атакуют «Марат», пикируют сразу с нескольких сторон. Это «звездный» налет. Рвутся близ бортов и на стенке бомбы, сотрясая огромное тело линкора. Со звоном ударяют осколки в броню. Тут и там возникают пожары. Струи воды из шлангов сбивают пламя. Линкор окутывается дымом и паром. В этом аду зенитчики продолжают отбиваться от стай пикировщиков. Еще и еще вываливаются из боя подбитые «юнкерсы». Чернеет и пузырится краска на горячих стволах маратовских зениток. Их обертывают мокрыми одеялами, чтобы предотвратить преждевременный взрыв снарядов в канале ствола.
   Погибают расчеты зенитных батарей. У 76-миллиметровки на носовой башне уже никого не осталось. Лейтенант, управлявший огнем, становится к штурвалу наводки.
   – Подносчиков! – кричит он. – Боезапас подносить некому!
   Раненый наводчик ползет, волоча перебитую ногу, к снарядному ящику, подает лейтенанту снаряд…
   С воем проносятся над рейдом «юнкерсы». Грохочущие столбы вскидываются один за другим – легла очередная серия бомб, и снова обрушиваются на «Гюйс» тонны воды и ила, поднятого с грунта взрывами. У артиллеристов и пулеметчиков лица в черных разводах, только прорези глаз белы – глаз, устремленных на чудовищное небо, изрытое облачками разрывов, исполосованное трассами огня. Оглохшие, очумелые, бьют изо всех стволов, а корабль содрогается от взрывных волн, кренится на крутых поворотах – это Козырев маневрирует, следя за пикировщиками, уходя от бомб.
   Но, не отрывая взгляда от «юнкерсов», Козырев уголком глаза видит, что серия бомб накрыла «Минск», ах ты ж, черт, накрыла!
   А это нам… В нас летят с неба черные капли, черные плевки… Пр-раво на борт! Дрожит и сотрясается, кренясь, мостик под ногами. Бомбы лягут за кормой. Трах-трах-трах-х-х!.. Тральщик подкинуло кормой кверху, он будто простонал протяжно… Нет, это сквозь дикие завывания металла пробился чей-то голос… Галкина, что ли? Что-то случилось на корме, что-то случилось… Вот – доходит до притупившегося слуха голос Галкина, усиленный мегафоном: «Сорокапятка выведена из строя… орудийный расчет…» Опять взрывы. Ну – что орудийный расчет? Не разглядеть, что там случилось, дымом заволокло корму. Балыкин бросает: «Иду на ют» – и сбегает с мостика, потом его голос доносится с кормы: «Санитаров к сорокапятке!»
   А там, за дымами, за столбами, за вспышками огня – видит Козырев, как уходит под воду лидер «Минск».
 
   – Кто есть живой, все сюда-а! – слышит Речкалов пронзительный крик. – Убежище завалило-о-о!
   Сквозь дым и красноватую кирпичную пыль бежит Речкалов на этот крик. У обрушившейся стены – неясные фигуры.
   – Чернышеву Надежду не видали? – обращается к ним Речкалов.
   – Какую еще Надежду? – резко отвечает голос, который только что звал всех, кто жив. – Бери лопату и откапывай! Эй, люди-и-и! Все сюда-а!
   Кирки и лопаты вгрызаются в груду развалин. Пыль оседает на лица и плечи людей, пробивающих проход к подвалу убежища.
   – За санитарами послали? – спрашивает кто-то.
   – Да вот они бегут.
   Речкалов оборачивается и видит подбегающую Надю. Она с напарницей тащит носилки.
   – Надежда! – Речкалов вытирает пот со лба. – А я тебя ищу…
   – Где отец? – взглядывает она мельком на него.
   – В доке Трех эсминцев. – Речкалов из-под ладони следит за новой волной «юнкерсов», идущей над заводом. – Ты бы, Надежда, это… подальше… – Он оттесняет Надю к стене.
   – Пусти, Речкалов. Пусти, говорю! – Она барабанит кулачками по его спине. – Прямо чугунный…
   Тут содрогнулся Кронштадт от мощного взрыва. Где-то за корпусами Морзавода, за Петровским парком вымахнул гигантский столб пламени и черного дыма. Казалось, само небо вспыхнуло, и на лица людей лег мгновенный отсвет зарева.
   – Ох ты-ы! – вырвалось у Речкалова. – Попадание в корабль…
   С ужасом смотрит Надя на расползающиеся по небу клубы дыма, поглотившие бледное и далекое солнце.
 
   Когда десятки бомбардировщиков пикируют волна за волной на корабль, прямые попадания неизбежны. Страшным было последнее из них. Полутонная бомба разворотила «Марату» нос. Сдетонировал боезапас в носовой башне, и не стало башни, разорванной взрывом. Рухнуло огромное сооружение фок-мачты с боевой рубкой, с главным командным пунктом. Там, где она возвышалась еще минуту назад, ползло кверху чудовищное кольцо черного дыма. Линкор сел носом на грунт – здесь было неглубоко. Бурлящая, едва не вскипающая от жара вода поглощала рваную, скрученную сталь.
   Еще продолжают стрелять уцелевшие зенитки «Марата». С окутанного дымом пулеметного мостика несется последняя трассирующая очередь вслед уходящим «юнкер-сам». Несколько подбитых фашистских машин, резко теряя высоту, тянут к Южному берегу черные шлейфы.
   Все корабли в Средней гавани покрыты слоем ила и песка, поднятого с грунта бомбами. В разводах грязи лица зенитчиков, сигнальщиков – всех, кто наверху.
   К разбомбленному линкору спешат катера и буксиры. Подбирают плавающих в воде моряков. Подводят подкильные концы под тонущий, изрешеченный осколками маратовский паровой катер с медной трубой. Из затопленных помещений линкора выносят раненых. Среди нагромождений обгоревшего металла нашли убитого краснофлотца, но руки его невозможно оторвать от рукояток зенитного пулемета – вцепились мертвой хваткой.
   Дым и клубы пара, и перекрещивающиеся струи воды из шлангов, и стихающий зенитный огонь…
 
   Сигнал отбоя воздушной тревоги – как глоток свежего воздуха, как избавление – плывет над Кронштадтом.
   Надя и Речкалов несут на носилках раненого. У Нади ноги заплетаются от усталости: с утра не присела, сколько раненых перетаскала в медпункт. А ведь день уже клонится к вечеру. Шесть налетов было в этот проклятый день. Сотни «юнкерсов». Сотни бомб.
   – Противогаз… где мой противогаз… – стонет пожилой раненый, ощупывая дрожащей рукой борт носилок. На руке его, переплетенной синими венами, вытатуировано большое штурвальное колесо.
   – Найдется противогаз, – смотрит на него с состраданием Надя. – Никуда не денется.
   – О противогазе беспокоится, – говорит Речкалов, когда они, сдав раненого в медпункт, идут обратно, к заводоуправлению. – Не дошло еще, что ног лишился.
   – Что ты тенью за мной ходишь? – говорит Надя устало. – Я тебя прошу – пойди узнай, как там отец в доке.
   Кивнув, Речкалов уходит. Надя поднимается к себе в отдел. Комната пуста. Пол засыпан осколками оконных стекол, кусками обвалившейся штукатурки. А на столе валяется телефонная трубка, сброшенная взрывной волной с рычага. Из трубки доносятся трески, шипение какое-то. Надя машинально берет ее и слышит истерический крик телефонистки:
   – Почему трубку плохо ложите? Полдня в уши прямо трещите!
   – Так ведь… бомбежка… – растерянно лепечет Надя.
   – Бомбежка! У всех бомбежка! Ложи трубку!
   Надя кладет трубку на рычаг, валится на стул. Ее трясет. В комнату входят сотрудницы, они говорят все разом, как это водится у женщин, – они говорят: двадцать попаданий… корпусной цех пострадал и шлюпочная мастерская… ужас, ужас!..
   Вдруг Надю будто по ушам полоснули два слова: «„МАРАТ" РАЗБОМБИЛИ»…
   Надя вскакивает, бросается к двери.
 
   Усть-Рогатка – западная стенка Средней гавани – оцеплена краснофлотцами. Непривычно, страшно выглядит у дальнего конца Рогатки линкор «Марат» – без носа, без фок-мачты, без первой башни.
   Надя мечется вдоль оцепления.
   – Нельзя туда, – говорят ей. – Нельзя, девушка. – А один из краснофлотцев советует: – Беги в Петровский парк. Маратовцы, которые живы, все там.
   И верно – среди деревьев парка чернеют бушлаты. Надя бежит, чуть не попадает под колеса санитарной машины, выезжающей из парка. Из окошка кабины высунулся шофер и уж рот было открыл, чтобы обругать Надю, но – закрыл, не обругавши.
   Маратовцы расположились группами вокруг заколоченного памятника Петру. Перекусывают сухим пайком, перекуривают. А иные сидят на земле, прислонясь спиной к стволу дерева и закрыв глаза… Не просто это – пережить такой день.
   Вглядываясь в усталые, хмурые лица маратовцев, Надя переходит от группы к группе. Кинулась к высокому краснофлотцу, который, стоя к ней спиной, вешает на ветку дуба мокрый бушлат.
   – Виктор!
   Краснофлотец оборачивается. Это не Виктор. Это тот самый рассыльный, которого перед налетом дежурный командир посылал за Непряхиным.
   – Извините, – бормочет Надя и идет дальше.
   – Девушка, – окликает ее тот краснофлотец. – Вы кого ищете?
   – Непряхина. Старшину первой статьи…
   – Знаю Непряхина. И вас, между прочим, помню. Мы с Виктором в волейбольной команде играли.
   – Где он?
   – А у нас беда, – кивает краснофлотец на искалеченный линкор. – Помещения затоплены…
   – Где Виктор? – крикнула Надя. – Он здесь? Тот отводит взгляд. И помолчав:
   – Из первой башни никто не вышел. Погиб Непряхин.

23 июня 1975 года

   Я работаю в СКБ – специальном конструкторском бюро, занимающемся некоторыми проблемами судостроения. Бюро помещается на первом этаже старого дома близ Технологического института. У нас тесно и скученно, народу работает много, а комнат всего семь, столы и кульманы стоят вплотную. Наш директор давно пробивает новое помещение для бюро, и говорят, скоро начнут его строить, оно включено в какой-то титульный список. В семьдесят восьмом мы, говорят, переедем. Ну, будем считать, что к восьмидесятому – а до него еще надо дожить.
   Чем я занимаюсь? Ну, скажем так: управляемостью судов. Не теорией управляемости, нет. Теорией занимаются умные люди, математики, которые в нашем дотошном XX веке обнаружили, что общепринятое математическое обоснование управляемости, выполненное Леонардом Эйлером в конце XVIII века, не совсем годится для нынешней практики. И не такие еще истины подверг сомнению XX век. А практикой как раз и занимается моя группа в СКБ. Мы, в частности, разрабатываем новые системы подруливающих устройств, которые улучшают управляемость крупнотоннажных судов.