Откуда она здесь взялась? В сказках так появляются феи.
   - Ты кто? - спросил я.
   - Я - Лэа, - охотно ответила девочка.
   Какое странное имя!
   - А ты? - спросила она в свою очередь.
   - Я - Юра.
   - Юри? - переспросила девочка, помахав коричневыми ногами. - Ты откуда приехал?
   - Из Москвы.
   - И давно?
   - Вчера.
   - Один?
   - Нет, с родителями.
   - А кто твой отец?
   - Он работает в "почтовом ящике".
   - Разве можно работать в почтовом ящике? - развеселилась Лэа.
   Мне пришлось разъяснить непонятливой, что "почтовый ящик" - вовсе не ящик, а учреждение. Только раз оно "ящик" - о нем распространяться не следует.
   - А-а, - протянула она, - теперь понимаю.
   - Ты эстонка?
   - Эстонка.
   - А по-русски ты говоришь хорошо.
   - Мы в школе учим русский язык. Ты где живешь?
   - На Каштановой улице. У Черкасовых.
   - О-о! Отец говорил, что Черкасов был знаменитым и большим капитаном. Но он умер очень давно.
   - А это что за корабль? - постучал я ногой по палубе.
   - Его звали "Смелым". Ты видишь пробоины? Отец говорил, в него пять катеров стреляли в упор! А "Смелый" возил людей с острова, с того острова, что виден с нашего берега. Когда ушли катера, отец подошел на своей шхуне, забрал к себе раненых, "Смелого" взял на буксир и втащил сюда. Теперь корабль забыли, и он опускается каждый месяц все глубже. Его засасывает... Как это будет по-русски?.. - Она задумалась, вспоминая нужное слово. - Ил, правда? Я так говорю? И только я прихожу сюда. Здесь очень страшно, когда дождь и гроза. Мама моя говорит: "Тебе бы быть мальчиком, Лэа, ты бы, как твой отец, ходила в Атлантику капитаном!"
   - Твой отец капитан и ходит в Атлантику?
   - Да, капитан и ходит в Атлантику за сардинами.
   - На большом корабле?
   - Нет. На маленьком.
   - Он храбрый человек, если на маленьком.
   - Он моряк, - гордо ответила девочка.
   Тут я признался ей, что сегодня в первый раз в жизни видел море.
   - Ну что ж, - согласилась Лэа, - с каждым бывает все когда-нибудь в первый раз. Меня в мае в первый раз покусала собака, и меня кололи - ух, неприятно - в живот.
   Но собака оказалась здоровой, и мы с ней подружились.
   Лэа показывала мне "Смелый", как свою собственность. Внутренние помещения были затоплены мутно-зеленой водой, но мы побывали на мостике и вскарабкались на корму, поднявшуюся над тиной.
   Я чувствовал, что опаздываю к обеду, а отец терпеть этого не мог. Он с таким видом смотрел на часы, что ты готов был провалиться сквозь землю. И действительно, когда я прибежал на Каштановую улицу, отец величественно, заложив руки за спину, совершал послеобеденный моцион в полосатой пижаме.
   - Опаздываешь? - спросил он, многозначительно взглянув на часы.
   Я попытался было ему рассказать, что познакомился с морем, с городом, с парком и с кораблем, незаслуженно забытым. В ответ я услышал:
   - Значит, не нашли нужным вспомнить. Иди обедай.
   Отец всегда был убежден, что если человек посажен в
   тюрьму, то за дело, если уволен с работы - тоже сам виноват. Если кто и совершил подвиг, но это не отмечено свыше, значит, подвиг был не заслуживающим внимания.
   Я, не смея противоречить отцу, ел оставшуюся от обеда копченую рыбу, суп из камбалы и клубничный кисель.
   Я подружился с морем и с Лэа. Мы боролись с волнами, крупно набегавшими на берег, кувыркались на песке, навещали наш таинственный и чудесный корабль, с каждым днем опускавшийся в густую тину все глубже.
   Я читал книги из шкафов капитана Черкасова, упивался кругосветными плаваниями, приключениями моряков и самое интересное пересказывал Лэа. Ее интересовало все, что интересовало меня.
   Однажды она предложила мне зайти к ним. Ее мать, еще молодая эстонка, угостила меня земляникой. Лэа шила в небольшом белом домике с маленькой стеклянной террасой. Я часто забегал к ней, а Лэа бывала у нас - она очень понравилась маме. Это была моя первая дружба с девочкой. До сих пор я держался от девчонок подальше.
   Я, правда, чувствовал свое превосходство. Еще бы! Она всю свою жизнь прожила в этом маленьком городке, зимой окутанном вьюгами и засыпанном снегом, и только раза два съездила с матерью в Таллин. Я жил в Москве, побывал в Ленинграде и в Киеве и наконец приехал в Эстонию.
   Когда я лежал с вывихнутой ногой, в раскрытом окне то и дело появлялось загорелое личико Лэа. Она звонко спрашивала:
   - Алло! Как здоровье? - А потом, перемахнув подоконник, садилась рядом и предлагала: - Что тебе почитать?
   А когда я поправился, мы вышли с ней к морю и увидели несколько голубых кораблей, выстроившихся на рейде. Команды кораблей сошли на берег, и матросы гуляли по улицам, пили в киосках крем-соду. Мы слышали веселые шутки матросов, смех девушек.
   А потом мы пришли с Лэа в парк и увидели спокойный застывший пруд. Нашего "Смелого" как не бывало на свете!
   - Его вытащили на берег и распилили! - грустно сказала Лэа.
   Пропала таинственность, пруд больше не был романтической заводью, куда отвели истекавший кровью корабль.
   Он стал гнилым, тусклым, затянутым безобразной тиной, в которой мерзко квакали лягушки.
   - Уйдем отсюда подальше, - сказал я Лэа.
   И она поняла.
   За обедом я рассказал отцу про "Смелого", втайне надеясь, что он... А впрочем, что бы мог теперь отец сделать?
   Но он, вытирая салфеткой усы, сказал совершенно спокойно:
   - И не подумал бы вмешиваться. Там, наверху, виднее.
   В первый раз в жизни мой умный отец показался мне самодовольным и черствым.
   В день рождения отца с утра стали приносить телеграммы. Поздравляли "выдающегося ученого", "дорогого учителя", "корифея науки". Мать со старушками хлопотала на кухне. Отец пошел на утренний моцион в черном костюме, в белой сорочке и в черном галстуке. Очень парадный, он медленно ходил по каштановой аллее, делая поворот у последнего каштана и отсчитывая:
   "...Семь... восемь... десять... одиннадцать..."
   Приехали гости в двух больших черных машинах - его помощники и ученики. Какой-то толстый мужчина в серой фетровой шляпе носил свой серый летний костюм, как генеральский мундир. К его каждому слову прислушивался и отец, склонив голову. Он был весь внимание, что случалось с ним редко. Меня не посадили за стол, и я из соседней комнаты слышал, как толстый человек произносил тост за "гордость нашей науки". Он перепутал имя и отчество отца, но его оплошности, казалось, никто не заметил. Потом выступали другие, и по их словам выходило, что, не будь отца, не было бы создано ничего полезного на свете. Стало особенно шумно после того, как толстый отбыл на своей черной машине. Я сидел в углу и читал. Обо мне так никто и не вспомнил.
   Разговор за столом был мне не понятен, говорили только умные вещи, недоступные непосвященным.
   Но когда гости с раскрасневшимися от вина лицами выходили проветриться, они называли отца уже менее почтительно - "шеф" и "Стрб". И я удивился: зачем понадобилось хорошую русскую фамилию превращать в кличку?
   Они говорили еще о каких-то Бэбах и Таньках, которых, к сожалению, нельзя было захватить с собой к "шефу". Эти девушки "освежили бы жизнь".
   - Хотел бы я посмотреть, какую физиономию скорчила бы жена шефа, сказал, хихикая, любимый ученик отца Шиманский, и все рассмеялись.
   - Может быть, перенести наше бдение в храм чревоугодия? - предложил другой серьезный человек по фамилии Габерцуг. С ним все согласились.
   Вскоре они гурьбой вышли из дома, уговорив пойти и отца в ресторан "Ранна-хооне". Мать вспомнила обо мне, накормила. Она прибирала посуду с нашими хозяйками и все огорчалась: значит, не оценили ее все старания, раз пошли в ресторан.
   - Мама, можно мне пойти к Лэа?
   - Иди, только возвращайся не поздно.
   Через час мы сидели с Лэа на берегу широкой реки, рассекавшей город.
   - Ты посмотри, как красиво, - говорила она.
   Перед нами в огненном зареве заката чернели десятки рыбачьих судов со спущенными парусами. А дальше, на том берегу, сверкали желтым пламенем окна деревянных домишек, искрился шпиль кирхи, блестели окна автобуса, поднимавшегося на мост.
   Лэа часто мне говорила: "Посмотри, как красиво". Она умела ценить красоту буйно цветущей сирени, силу могучих дубов и изогнутых сосен, красоту песков с камышами, сгибаемыми морским ветерком, и, что самое главное, красоту моря, то густо-зеленого, то багрового на закате.
   И сейчас, когда мы прибежали на пляж, напротив стеклянного здания "Ранна-хооне" стоял, тяжело прижимая багровую воду, эсминец и по воде неслась музыка.
   Офицеры с эсминца шли по умытому, твердому песку пляжа, и я, осмелев, подошел к ним, молодым, загорелым, веселым, и спросил срывающимся голосом:
   - Простите, пожалуйста. Это очень трудно - стать, как вы, моряком?
   Моряки рассмеялись, но один из них ответил совершенно серьезно:
   - Если любишь море, парень, то ничего сложного нет.
   Флоту люди нужны.
   - Я люблю море.
   - Подрастешь - иди в морское училище. Мы все прошли эту школу. Глядишь, и ты станешь командовать кораблем.
   - Я? Эсминцем?
   - А почему бы и нет? Тебя как зовут?
   - Юрой.
   - Фамилия?
   - Строганов.
   - Встретимся на морях, Строганов, - уже серьезно сказал офицер. - Я не шучу. Только будь настоящим.
   Флот не терпит белоручек и хлюпиков. Ну, бывай здоров, парень. У нас мало времени. Видишь, он, милый, нас ждет, - показал моряк на корабль, темневший в зареве заката. - Моя фамилия Пегасов. Иван Пегасов. А он, показал Пегасов на товарища своего, - Савелов, мой командир.
   Офицеры вошли в "Ранна-хооне".
   Лэа подбежала ко мне:
   - Что он сказал тебе, Юри?
   - Он сказал, что я тоже могу стать моряком, когда вырасту.
   - Ну. вырасти, это не так уж и долго.
   Эсминец расцветился огнями. Они отражались в потемневшей воде. Осветился и "Ранна-хооне", как огромный стеклянный фонарь. Он отбрасывал светлые квадраты на темную тихую гладь.
   Взявшись за руки, мы пошли между морем и светящимся рестораном и увидели за толстыми стеклами отца и его гостей. Отец сидел во главе стола и снисходительно слушал речь Шиманского, высоко поднявшего покачивающийся бокал.
   Моряки с эсминца заняли столик поблизости от окна, и Пегасов что-то заказывал официанту.
   - Встретимся на морях! - сказал я через стекло.
   - Ты что? - удивилась Лэа.
   - Я сказал ему, что мы встретимся в море.
   - Кому?
   - Пегасову.
   - Да ведь он не услышал.
   - Неважно.
   Я поспел домой раньше отца и видел, как он возвращался из "Ранна-хооне". Шиманский и Габерцуг бережно поддерживали его под руки. Он шел очень медленно, словно нащупывая дорогу и боясь оступиться. Протянет ногу, пощупает и тогда только ступит. Шиманский все повторял:
   - Смелее, дорогой учитель!
   Отцу пришлось с помощью учеников подняться на три ветхие ступеньки.
   Все кончилось благополучно. Ученики распрощались, уехали. Отец захрапел, завершив день своего рождения.
   О празднестве напоминали только лежавшие на столе телеграммы.
   На другое утро отец с отекшим лицом совершал неизменный моцион по Каштановой улице.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   Лето подходило к концу, мать уже поговаривала о том, как мы будем жить дома. Все самые интересные книги капитана Черкасова были прочитаны. В санатории, где работала мать Лэа, трижды сменились отдыхающие, когда случилось то, что надолго вышибло меня из безмятежного школьного возраста.
   Однажды за обедом отец, обглодав косточку свиной отбивной, взглянул на меня тяжелым взглядом и, словно вспомнив о чем-то, спросил:
   - Да, вот что. Ты заводишь неосмотрительные знакомства. Кто родители этой твоей... приятельницы?
   - Мама ее кастелянша в санатории, а папа капитан дальнего плавания.
   - Так. А где он сейчас, ее папа?
   - В Атлантическом океане.
   - А чем же он занимается?
   - Ловит сардинку.
   - Не в океане он, а в Сибири. Это тебе известно?
   - Не-ет... Я об этом ничего не слыхал.
   - Ты неразборчив. Всегда надо знать, с кем знакомишься. Кто родители, нет ли у них кого за границей.
   Не забывай, ты не просто какой-нибудь школьник, ты сын человека, которому доверяют... Тебе понятно?
   - Понятно.
   - Больше с ней не встречайся.
   - Ее папа спас "Смелый", который шел с острова с ранеными...
   - Мне это неизвестно. Больше с ней не общайся.
   Только тут до меня дошел смысл его слов. Не ходить больше к Лэа? Не видеть ее? Встретив на улице, перебегать на другую сторону, что ли?
   Я забился в лопухи, росшие возле террасы, и просидел там до вечера.
   "Всегда надо знать, с кем знакомишься", - сказал отец.
   Я вспомнил, как он однажды подробно расспрашивал пришедшего к нему немолодого уже человека, где тот работает да нет ли у него кого за границей. Человек этот учился вместе с отцом и пришел проведать своего однокашника. Он, кажется, очень обиделся, во всяком случае, больше к нам не приходил. Отец называл это бдительностью.
   Мне же казалось это недоверием к людям.
   - Юрий! - услышал я голос отца.
   Я пошел на зов.
   Я не осмеливался ослушаться и не ходил к Лэа. Мне казалось, что ее стройная фигурка в ситцевом платьице мелькала перед нашими окнами. Однажды я даже слышал, как она разговаривала со старушками.
   Отец, как всегда, совершал моцион от каштана к каштану. Он потерял полтора кило и был счастлив. Мы собирались уже уезжать. Как же Лэа? Неужели я с ней не увижусь?
   Мать собирала чемоданы, когда я вдруг встретил Лэа.
   Нерешительно, боясь попасться на глаза отцу, я подошел к ней.
   - Мне отец запретил с тобой встречаться.
   - Почему? - Глаза ее наполнились слезами. Она почти крикнула: - Ну и уходи от меня!
   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
   Мы вернулись в Москву.
   Бабка встретила нас пирогами с капустой.
   Я ходил в школу. Отец ездил в командировки, а когда бывал дома, по вечерам смотрел телевизор и что-то писал.
   Мать пропадала в своей иностранной библиотеке. Иногда отец начинал интересоваться моими делами, проверял тетради, спрашивал, что я читаю. Увидел "Молодую гвардию" Фадеева, отобрал.
   - Подожди, пока выйдет переработанное издание.
   В первом Фадеев допустил большие неточности, ему на это указано.
   В Дом пионеров, где я занимался в радиокружке, однажды пришли кинематографисты. Ребят в большой зал набилось до ужаса. На эстраде разместились солидные дяди в очках и девица с умопомрачительной прической. Когда все угомонились, один из солидных очкариков стал рассказывать, что они собираются снимать фильм о гражданской войне, где главными действующими лицами будут Буденный и Варвара-пулеметчица, легендарная героиня.
   Ее будет играть очень похожая на пулеметчицу талантливая Жанна Сироткина (всклокоченная девчонка, сидевшая в президиуме, встала и раскланялась). Я фыркнул, уж больно мне смешным показалось, что она будет играть мою бабку. Я вспомнил, какой красавицей была бабка в молодости. А эта - курносая.
   Я потихоньку выбрался из зала, позвонил бабке по телефону и попросил ее сейчас же прийти.
   - Зачем? - поинтересовалась она.
   - Вот увидишь, не пожалеешь.
   Она вошла в зал как раз в тот момент, когда читали сцену из сценария, где Буденный лично давал задание пулеметчице Варваре. Солидный, в очках режиссер пояснил, что Варвара жива до сих пор и вся эта сцена написана с ее слов.
   - Вот и врешь, - сказала от дверей бабка. - Жива-то я, правда, жива, но никто со мной не советовался.
   - А вы кто такая? - спросил, смешавшись, солидный.
   - Варвара я, пулеметчица! - ответила бабка, и все увидели ее два ордена Боевого Красного Знамени. Ее пригласили в президиум и посадили рядом с Жанной Сироткиной.
   Жанна Сироткина смотрела на бабку не то с ужасом, не то с изумлением (по-моему, ее испугала мысль, что пройдут годы и она станет такой же, как бабка, - сухой и морщинистой).
   Бабка рассказала, как все это было на самом деле. Давал ей задания не товарищ Буденный, а начдив Городовиков. И по бабкиному рассказу все получилось куда интереснее, чем в сценарии. Солидные дяди так в нее и вцепились. А бабка, догадавшись, что ее будет изображать в картине Жанна Сироткина, оглядела девицу с головы до ног и сказала ей с сожалением:
   - Уж не знаю, как и сыграешь ты, милая. Больно ты хлипкая, модная. В наше время мы были покрепче в плечах, погрудастее, да и косы носили - не то что вы вашу растрепенку.
   Бабку тут же пригласили быть консультантом и сказали, что ей за это заплатят.
   Вскоре после этого случая отец пришел домой из своего "почтового ящика" чрезвычайно взволнованный: все лицо в красных пятнах. Он не поздоровался ни со мной, ни с матерью, прошел прямо в бабкину комнату. Отец не часто удостаивал бабку своими посещениями, поэтому та изумленно поднялась ему навстречу, отложив в пепельницу недокуренную папиросу.
   - Вот-с... Варвара Корнеевна... подложил под меня фугас ваш Варсанофий Михайлович...
   - Господь с тобой, какой фугас, Леонтий? Заговариваешься о покойнике...
   - Уж лучше бы и для меня и для вас был бы ваш Варсанофий покойником. Спокойнее бы жилось. Ан нет.
   Не убит он, ваш Варсанофий, мой тестюшка, не убит...
   - Жив?! - воскликнула бабка, обезумев от счастья.
   - Да неужели живой? - закричала мама.
   - Да говори же, зять, говори! - тормошила бабка отца.
   - Отпустите меня. Хорошего ничего не скажу. А плохого на всю жизнь теперь хватит. Пригласили меня в соответствующее учреждение, Варвара Корнеевна. И сообщили, что ваш Варсанофий Михайлович ничего лучшего не придумал, как сдаться в плен Гитлеру...
   - Врешь! - крикнула бабка яростно. - Сам себя порешил бы, не сдался бы!
   - Факты - упрямая вещь. - Отец тяжело задышал. - Ваш... ваш (подчеркнул он) Варсанофий Михайлович осужден и находится в лагере.
   - Его только мертвого в плен заграбастать могли!
   Бабка, держась за косяк, стала медленно сползать на пол. Я подхватил ее, но она, став вдруг очень тяжелой, оттягивала мне руки.
   - Папа, да помоги же!
   Отец, отмахнувшись, пошел в свою комнату хромающей, тяжелой походкой.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Шли годы. Отца за деда не трогали. Поняли, что он женился на дочери моряка, занимавшего довольно высокое положение. Не мог же он знать, что тесть впоследствии продаст свою Родину!
   Продал?! Дед?! Мне на всю жизнь запомнился яростный выкрик бабки: "Его только мертвого в плен заграбастать могли!"
   Иногда мать с бабкой, обнявшись, глухо рыдали. Мать очень деда любила, и для нее уже стало привычным, что его нет, что утонул он в холодной воде бурной Балтики.
   Теперь мучительно думалось: увидят ли они его когданибудь? На это надежд было мало.
   - Ну, уж мне не дожить, - вздыхала горестно бабка.
   Она совсем высохла и ссутулилась.
   Очевидно, слушок дошел и до киностудии. Что-то к бабке, именовавшейся "консультантом фильма" и даже получавшей за это каждый месяц какие-то деньги, перестали ходить и звонить ей по телефону солидные, очкастые дяди, да и сам фильм, поскольку бабка была в нем главным действующим лицом, как будто прикрыли.
   Мы еще раз ездили в Пярну на дачу, жили у тех же старушек, и отец совершал утренний моцион под каштанами. Я окончательно влюбился и в море, и в корабли, ночевавшие на рейде.
   Однажды мельком увидел я Лэа на берегу того самого, затянутого ряской пруда. Она сидела под дубом в голубеньком платьице, выросшая, почти уже девушка, с книгой на коленях. Я смотрел на нее не отрываясь, и она, очевидно, почувствовала, потому что глаза ее широко раскрылись, и, сбросив книгу с колен, она вскочила и кинулась было ко мне, но тут же опомнилась, подняла книгу и пошла прочь, вся освещенная солнцем, горевшим между вековыми дубами.
   Больше я ее не встречал.
   Мы вернулись в Москву. Я опять ходил в школу, занимался, читал и мечтал, что пойду в военно-морское училище.
   Хорошо помню мартовский день, когда мы узнали о смерти Сталина. Известие поразило нас - меня, маму, бабку. Но отец больше всех убивался. Он был сломлен, захлебываясь, рыдал. Мать отпаивала его валерьянкой. Отец поднимал голову от залитой слезами подушки и глухо вещал:
   - Все погибло! Теперь все погибло!
   - Что погибло? - спросила наконец бабка. - Опомнись, Леонтий.
   - Все! Все мы погибли!
   - Ну, знаешь, ты, Леонтий, горюй, да не заговаривайся, - сама рыдая, сердито сказала бабка. - Ну, помер, и он не бессмертен. И мы все помрем. Бессмертен лишь народ. Ленина потерял - и то выстоял. И каких дел, гляди, натворил. Войну на своих плечах вынес! А ты - погибли, погибли! Будет брехать тебе, зять!
   Прошло года три. В серый, тоскливый день, когда и снег, казалось, за окнами посерел, позвонили у двери так резко, что и мать и бабка одновременно, чуть не столкнувшись, кинулись в переднюю.
   Я услышал короткое восклицание, похожее на стон, и увидел большого и страшного человека, заросшего густой бородой. Он был в каком-то подобии флотского бушлата, порыжелого донельзя, в ушанке из собачьего рыжего меха. Мать и бабка повисли на его широких плечах.
   - Ну, полноте, полноте, - говорил человек, прижимая к себе и маму и бабку. Слезы текли у него из глаз в его страшную бороду, и он продвигался с грузом своим очень медленно в теплые комнаты. Как видно, крепко промерз.
   И через головы матери и бабки он увидел меня и сказал сквозь слезы:
   - Ба-а! Да это Юрка так вырос? Шагай-ка сюда!
   Это был мой дед Варсанофий Подколзин, офицер советского военного флота.
   - Ну, Варька, ну, Сашка, полно, ну здесь я, с вами, как видите, живой и здоровый, чего ж вы ревете? - убеждал он бабку и мать. - Значит, и вы здоровы и живы!
   И зять мой здоров? И преуспевает? - И, не дождавшись ответа, торопливо добавил: - А я еду с вокзала, все думаю: а вдруг никого дома нет? Что тогда делать, а? На лестнице ждать? Тихо, шампанское не разбейте, по дороге купил...
   Дед высвободился и поставил на стол бутылку шампанского с этикеткой, засиженной мухами. Как видно, он покупал вино на углу, в нашем продмаге. Там спрос был больше на водку.
   Через час дед сидел, распаренный после ванны, во всем чистом, выбритый, без ужасной своей бороды, в штанах, вправленных в валенки, в кителе с золотыми нашивками - когда с ним случилось, погон еще не носили.
   Он пил крепкий, как он называл, "флотский" чай (шампанское сразу же распили) и говорил:
   - А ведь я, по правде сказать, и во сне, бывало, видывал такую картину: сижу с вами в столовой, как сейчас, чай попиваю... а только несбыточным казался тот сон...
   Просыпался и слово давал себе флотское: "Доживу, не сломите моряка". И дожил, выходит...
   - Милый, да как же ты выдержал? - каким-то неистовым воплем вырвалось у бабки. - Подумать ведь, столько лет...
   - И подольше выдерживали, - сказал твердо дед. - А почему, Варюша, выдерживали? Потому, что и там мы считали себя коммунистами. - Дед задумался. Потом тряхнул седыми густыми кудрями: - Ну, что ж? Я чист как стеклышко, ре-а-би-ли-ти-ро-ван, как теперь говорится.
   Надену погоны - и снова служить на флот.
   - Опять в море пойдешь? - всплеснула бабка тощими, сухими руками.
   - А что же ты думала, Варя? На пенсию? Моя пенсия, может, и высижена, да не выслужена. Мне подачек не надо.
   - А отец говорит, - сказал я, - что флот скоро весь ликвидируют начисто.
   - Типун ему на язык, - рассердился дед. - Одними атомами не навоюешься. Люди нужны. А моряки и тем более.
   - Я тоже так думаю, - горячо сказал я. - И иду в морское училище.
   - Ты? Ай да Юрище!
   Он протянул мне большую, размытую до волдырей руку:
   - Растрогал, Юрка. Отменный сделал подарок.
   Было о чем поговорить в тот вечер. О знакомых, о школе, о родственниках. Дед не распространялся о том, что он пережил. Только сказал между прочим, .что один за другим три корабля под ним подорвались и он трижды тонул. А очнулся в госпитале. Увидел медсестру - немку.
   Так началась его вторая и страшная жизнь. У них. Потом была третья, обидно-ужасная.
   - - Сейчас, - сказал дед, - начинаю четвертую. Как новорожденный. Видите - розовенький.
   Пришел отец и, не снимая пальто, замер на пороге, не то удивившись, не то ужаснувшись.
   - Не ждал, зятек? - спросил дед почти ласково. - А ты протри свои стеклышки. Не бойся, Леонтий Иванович, бить я тебя не стану. Спросишь: за что? А за то, что подсыпал ты следствию, что я, мол, субъект неустойчивый и разговоры, бывало, с тобою вел всякие. Сам знаешь, я, командир эскадрона Конармии, матрос революционного Черноморского флота, никогда никаких таких разговоров не вел! И не мог вести! - ударил он кулаком по столу. - Я своей партии верен!
   Отец даже подскочил на пороге.
   - Ну, ладно. Что было - быльем поросло. Поздороваемся. - Дед примирительно протянул руку. Отец униженно кинулся к ней.
   - Все небось трешься на глазах у начальства? - спросил он отца.
   - Леонтий теперь сам начальство, - сказала бабка.
   - Так я и знал.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ
   Дед с бабкой ушли от нас - им дали комнату на Чистых прудах. Отец был рад, когда бабка с дедом уехали.
   Шиманский все чаще бывал у нас. Любимый ученик уже больше не был молодым человеком в солидных очках, в нем появилась маститость и округленность форм, он становился похож на отца. И говорить стал так же размеренно, и жестикулировал плавно, и передвигался уже без живости молодости. И одевался Шиманский, подражая отцу, в просторные дорогие костюмы. И от него всегда пахло хорошим одеколоном и дорогим табаком.
   Мама старела, худела, все больше становилась похожа на бабку, и когда они вместе сидели, курили, казались сестрами, а не матерью с дочерью. Бабка к нам заходила.
   А дед, как съехал от нас, никогда не заглядывал.
   Я часто бывал на Чистых прудах. Дед работал в историческом флотском отделе, носил погоны капитана первого ранга, очень сетовал, что не часто приходится выезжать на флоты, говорил, что, как только выйдет на пенсию, поселится в одном из портовых городов - в Таллине или в Севастополе.
   - Поломали мне флотскую жизнь, - огорчался он, - представляешь, сколько отняли плаваний, Юрище?