- Вадим ужасно ревнив, - сказала она, поправляя свои спадавшие на глаза волосы, - а я считаю, что хорошо с ним устроена. Поэтому менять его на курсанта, хотя ты мне нравишься,-йе намерена.
   Николай возмутился:
   - Подумай, Юрка, такая молодая и какая практичная!
   Да, осмотревшись в этой компании, я многое стал замечать, что свежему человеку не придет и в голову.
   Постоянно посещавший салон Мадлены Петровны кудлатый напыщенный человек написал всего один в своей жизни сценарий не имевшего успеха у зрителей фильма, а ходит гоголем, грудь колесом и с такой солидностью говорит "я, я, я", что можно подумать, отечественная кинематография без его участия погибла бы вовсе. А другой написал пять толстых романов, до дыр зачитанных в нашей училищной библиотеке, а сидит в углу скромненько, и никто им не интересуется, да, кажется, его и за писателя не считают. (Я хотел было поговорить с ним о полюбившихся мне героях, но постеснялся.)
   Некоторые юнцы с вдохновенными лицами, которые ходят по пятам за Вадимом и застенчиво читают, когда он им разрешает, свои вирши, талантливее его. А вот поди ж ты! Вадим на пять корпусов впереди. Подавать себя надо уметь, оказывается, вот что!
   Вадим, хотя мы с ним почти что дружили, стал мне казаться неискренним. Подумалось: он пишет свои, на первый взгляд, острые стихи потому, что у нас есть какой-то ничтожный круг юнцов и девчонок, которым такая недобрая острота нравится. Они горласты - Вадиму это и приятно, и выгодно. Как-то я спросил Вадима, вспомнив, что он просил консультации: будет ли он писать о флоте?
   Он ответил, поморщившись:
   - Терпеть не могу ведомственной поэзии. Сегодня напишешь о моряках, завтра пристанут летчики, послезавтра придут печники, сталевары, за ними парикмахеры, банщики...
   Я возмутился:
   - Так можно обвинить в ведомственной поэзии и Лермонтова, и Пушкина, и Маяковского!.. О флоте писали отличные поэты.
   - Кто, позволь тебя спросить?
   - В первую очередь Алексей Лебедев.
   Вадим поднял глаза к потолку:
   - Алексей Лебедев? Милый ты мой простак, что ты понимаешь в поэзии? Твой Лебедев - сущая бездарь.
   Я не выдержал. Мы заспорили. Я ударил его. Ударил за Лебедева, погибшего на траверзе Киля...
   Этого не следовало делать. Поклонники Вадима Гущинского накинулись на меня. Произошла безобразная драка. Нежная поэтесса, писавшая лирические стихи, кричала голосом базарной торговки:
   - Я добьюсь, чтобы тебя из училища выгнали! Сволочь!
   Кто-то уже услужливо звонил из кабинета писатель
   ницы по телефону к коменданту города и дежурному по училищу. Я оделся и под негодующими взглядами ушел из салона Мадлены Петровны.
   Я совершил несколько преступлений: опоздал из увольнения, пришел пьяным, с большим синяком под глазом (по пути от Мадлены Петровны с горя зашел в забегаловку). Разумеется, всего этого мне не простили.
   Да я и сам бы никому не простил. Поэтому возмездие принял, как должное, хотя сердце было готово разорваться на части.
   Ущемленный, покидал я училище. Получил назначение без радости. Наказание вполне заслуженно, но оно было столь явным, столь заметным для всех, что приводило меня в исступление и в уныние. Мне казалось, каждый встречный обращает внимание, что на новеньком кителе, еще топорщившемся в плечах, на погонах вместо двух блестит всего одна звездочка и каждый встречный догадывается: я в чем-то провинился, наказан.
   Это отравляло существование. Иногда даже находил страх:, как меня встретят на флоте начальники? Может быть, сразу бесповоротно запишут в разряд проштрафившихся, не дадут выдвинуться? Одно утешало и радовало:
   соединение, куда я еду, - то, о котором мечтал. В него входят и ракетные катера. В основном же катера в нем торпедные, на них я проходил практику и стажировался.
   На них-то я и попаду.
   И вот я простился с городом, в котором прожил несколько лет, с училищем - его я успел полюбить, с товарищами, разъезжавшимися по разным флотам. Теперь придется подыскивать новых друзей.
   Заехав в Москву, нашел мать постаревшей и очень встревоженной. Шиманский представил какие-то доказательства, что отец присвоил его работы. Теперь все открытия, связанные с именем отца, могут стать открытиями Шиманского.
   Он давно не бывал у нас в доме. Мать сказала, что как раз с той поры, когда она передала ему все отцовские записи.
   Я зашел на Чистые пруды к деду с бабкой. До чего неумолимо расправляется с людьми время! Дед вышел на пенсию, сгорбился и совсем поседел, а бабка уже не ершилась и занималась вязанием. Трудно было подумать, что эта тихая старушка вдохновляла кавалеристов на подвиги!
   Разговор с дедом был очень нелегок - старик мигом заметил мою одинокую звездочку. Пришлось покаяться.
   Дед покачал головой ("Не с того конца начинаешь ты службу"), но выразил все же надежду, что моряк из меня получится, и просил почаще писать.
   Мы выпили с ним по рюмке домашней настойки, бабка угостила нас пирогом. Дед сказал:
   - Напиши, как живет Севастополь.
   У бабки глаза заблестели. А дед принялся вспоминать миндаль, дивным розовым облаком цветущий на бульваре над морем, здания из известкового камня, лестницы, спускающиеся к синей воде, корабли в бухтах. Все помнил он так же отчетливо, будто видел вчера, а не сорок лет назад.
   Дед обнял бабку за костлявые плечи, а она прильнула к нему своей маленькой седой головкой. Какими трогательными были эти два старика, прожившие вместе долгую и трудную жизнь!
   Пора было уходить. По русскому обычаю посидели минутку.
   - Ну, в путь! - поднялся дед.
   Мы расцеловались, дед проводил меня до передней.
   - Ни пуха тебе, ни пера, - услышал я на прощание. - И побольше воды под килем.
   Мы приехали с матерью на Курский вокзал. У платформы стоял мокрый поезд, с крыш так и лило потоками.
   Казалось невероятным, что он привезет меня в солнечный рай, воспеваемый бабкой и дедом.
   - Береги себя, - повторяла мать. - Ты один у меня.
   Пиши, сынок. Может, деньги понадобятся, обязательно напиши.
   - Нет, что ты, мамочка. Теперь я крепко стою на ногах.
   Я похлопал себя по груди, ощутив набитый деньгами бумажник, недавно купленный в Ленинграде на Невском. Наконец поезд тронулся.
   В вагоне было мало народу. Я постоял, покурил в коридоре. За окном мокли скучные станционные здания, высокие пригородные платформы.
   В моем купе (куда я заранее забросил свои чемоданы)
   в уголке у окна сидела девушка в сером костюме. В свете вспыхнувшей лампочки блеснуло золото пышных волос.
   Я готов был бежать от нее в другой конец поезда. Мне вспомнились негодующие глаза, ее гневное "уходи".
   Но отступать было поздно. Я поклонился. Лэа ответила легким кивком.
   - Я вижу, вы, Юри, стали-таки моряком. Садитесь.
   Вы не забыли, как меня зовут? Ваш отец не хотел...
   - Мой отец умер...
   - Простите...
   Она помолчала, глядя на пробегавшие за окном огоньки.
   - Ведь мы с вами, Юри, были друзьями. Вы помните старый затонувший корабль? У нас спохватились, что его зря разломали. Отца за спасение "Смелого" наградили грамотой Верховного Совета Эстонии. И "Смелому" поставили обелиск.
   - Вы живете по-прежнему в Пярну?
   - Да. А вы больше не ездили в Пярну?
   - Нет.
   Я разглядывал Лэа. Взрослая девушка. И красивая.
   Я спросил, куда она едет.
   - В Ялту, в дом отдыха.
   - Вы учитесь?
   - Работаю медицинской сестрой в рыболовной флотилии. А вы тоже едете в отпуск?
   - Я получил назначение в Севастополь.
   - Значит, там и будете жить?
   Пришел проводник, отобрал билеты. Пока он стелил нам постели, мы пошли в ресторан. Я шел за Лэа по тряским переходам, прикрытым гармошками, по ковровым дорожкам со следами мокрых ног, мимо немногих людей, выглядывавших из дверей отделений. У входа в ресторан она обернулась и улыбнулась.
   Мне захотелось рассказать ей все о себе, но за столиком двое командировочных шумно распивали графинчик водки.
   Мы вернулись в вагон. В купе сидел третий пассажир - толстый, со свисавшим животом. Он сразу принялся расспрашивать, кто мы и куда едем.
   Мы вышли с Лэа в пустой коридор. За широкими окнами пробегали черные мрачные тучи. Я рассказал ей о плаваниях на парусниках, о том,-с какой радостью еду служить. Спросил, не замужем ли она, убежденный, что получу ответ: "Конечно же нет!" Но она сказала, что у нее есть жених. Он берет на мотогонках призы. Андрее не профессиональный мотоциклист, он служит в Пярну в горфинотделе. Он нравится и ее матери, и отцу...
   Так... Она вернется к мотоциклисту, его фотографии станут печатать в спортивной газете, а она будет вырезать их и собирать в аккуратный альбом.
   Я долго не мог заснуть в этот вечер. Толстяк омерзительно храпел, и я жалел Лэа, которая тоже, наверное, не спит из-за гнусного храпа. На остановках в окно светили фонари, истошно орал громкоговоритель - на железных дорогах почему-то считается, что гонять пластинки необходимо и ночью.
   "Кто я для нее? Просто знакомый мальчишка".
   Я постарался представить белокурого Андреса. Он гордо сидел в седле своего мотоцикла, в кожаных крагах и в кожаной куртке. Лэа стояла рядом, положив руку ему на плечо. Они улыбались друг другу. И всему миру. Им было вдвоем хорошо...
   Проснулся я от яркого света, бившего в открытую дверь - Лэа стояла одетая у окна в коридоре, и толстяк что-то яростно рассказывал ей. Я схватил полотенце, мыло и бритву, пошел умываться. Она кивнула приветливо.
   Когда я вернулся, чисто выбритый, приглаженный и причесанный, постели уже были прибраны. Она пила чай из стакана в мельхиоровом подстаканнике.
   - Я и вам заказала, да, пожалуй, остыл, - придвинула она мне стакан, пакетик с сахаром и сухарики.
   Я пил, держа стакан на весу, ненавидя толстяка, занявшего полдивана. Тогда Лэа пригласила сесть рядом с ней. И вдруг в голову мне пришло несусветное: нет никакого Андреса в Пярну, она моя невеста, жена, и мы едем с ней к месту службы... И будем жить вместе, и она станет встречать меня, моя Лэа, когда я приду домой с моря...
   Она спросила, здоров ли я, и приложила к моему лбу ладонь. Ладонь была прохладная, нежная.
   - Температура нормальная, - серьезно определила она.
   Толстяк помешал откровенному разговору, мы болтали о пустяках. Обедали в переполненном ресторане; стояли в коридоре вагона, глядя на бегущие мимо окон поля, и наконец простились на симферопольском вокзале.
   Лэа поехала в Ялту. Только возле Бахчисарая я сообразил, что не знаю, в каком она будет жить доме отдыха, и не оставил ей почтового номера своей части.
   А впрочем, нужно ли это? Бравый мотоциклист Андрее прочно стоял между нами на своих крепких ногах.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   Нет, не таким представлял я себе Севастополь, по рассказам деда и бабки. Он казался мне очень южным, в галерейках, обвитых глициниями и розами; но не было нынче в нем ни экзотики Грина, ни романтики Паустовского. Не осталось следа и от тех страшных развалин, о которых рассказывали преподаватели-моряки.
   Был новый город со светлыми зданиями на широких проспектах.
   В гостинице, великолепной, с колоннами, номеров, конечно, не оказалось, и я, увидев, что в сумрачном вестибюле их ждут, сидя в креслах, даже полковники, согласился на общежитие.
   У меня был свободный остаток дня, в часть я должен был явиться завтра с утра. На бульваре, за растрепанным ветром кустарником и балюстрадой, открылось море с равелином вдали, с памятником затопленным кораблям, выраставшим из волн и из пены, с теплоходом, выдвигавшимся из глубины бухты. И что-то стремительное, еле приметное в волнах, пронеслось неподалеку от берега, одно, другое, третье - знакомые торпедные катера. Их ведут мои будущие товарищи. Как они встретят меня?
   Я долго сидел на скамейке, глядя на потускневшее к вечеру море, пока не замерз и за бухтой не стали загораться огни. Зажглись они и на Приморском бульваре - фиолетовые фонари, раскачиваемые ветром. И тогда я пошел куда глаза глядят, вышел на площадь, где увидел бронзового Нахимова, а за ним знакомую по фотографии колоннаду пристани. Я не мог удержаться, чтобы не спуститься по отлогим ступеням к черной волнующейся воде, не потрогать спокойные морды каменных львов, стороживших пристань, и не проводить несколько баркасов и катеров, отправлявшихся к кораблям. И вконец промерзший, голодный, зашел в небольшое кафе.
   Идя утром в штаб по бетонной дорожке, я наслаждался близостью моря, любовался набегавшими на берег злыми волнами. На холмах чернели изогнутые, ободранные неистовым ветром деревья и были разбросаны белые постройки.
   И вдруг прямо передо мной выросла небольшая скала.
   На ней, задрав нос и сопротивляясь стремительным ветрам, стоял торпедный катер, готовый к прыжку, с зенитками, устремленными в небо...
   Это было так неожиданно и так удивительно, что я не сразу сообразил: передо мной не макет и не памятник, а катер, побывавший в боях, вечное воспоминание о тех днях, когда он и его боевые соратники отсюда, из этих бухт уходили в бой. Они возвращались с победой. Или погибали, не посрамив флотской чести.
   Я вошел в штаб и попросил доложить о себе адмиралу.
   Адмирал сидел в большом светлом кабинете, с выбеленными стенами, клеенчатым диваном, двумя столами, картой на столе. За высокими и широкими окнами расстилалось то, что могло заменить все картины на свете: между рыжими холмами лежала тихая голубовато-зеленая бухточка, у причала стояли мои старые знакомые - катера, а у широкого каменного причала - корабли незнакомой мне формы.
   Адмирал поднялся мне навстречу. Он выслушал мой рапорт о прибытии.
   - Ну, садитесь. - Он показал на диван и сел со мной рядом. - Отложим в сторону анкеты, - сказал он, глядя спокойным и ободряющим взглядом. Когда ко мне приходит живой человек, прежде всего я хочу знать, чем он дышит. Так вот. Чем вы дышите, чем живете?
   Любите ли вы море и флот? Тому, кто не любит моря и флота, лучше сменить флотский китель на гражданский пиджак...
   Волнуясь, я заверил его, что служить на флоте - моя давнишняя мечта. Если б она не сбылась, я бы считал себя конченым человеком.
   - Даже так? - Адмирал улыбнулся...
   А я почувствовал, что могу и обязан рассказать ему все. Торопясь и захлебываясь, опасаясь, что я отнимаю у адмирала драгоценное время, я постарался как можно более связно рассказать, что ссорился с покойным отцом из-за его пренебрежительного отношения к флоту, что дед поддержал меня. Рассказал я и о случае в училище.
   Адмирал слушал внимательно, чуть склонив голову. Я не посмел сказать самого главного - о своей заветной мечте служить на новых катерах. Я знал, что туда отбирают лучших из лучших, моряки соревнуются между собой, чтобы попасть на катера, и понимал, что в моем положении на это рассчитывать не приходится.
   Адмирал встал, подошел к окну. (Несколько катеров готовились к выходу в море.) Обернулся:
   - Я не боюсь повторить то, что вы уже, очевидно, не раз слышали в училище от преподавателей: современный корабль - это сгусток сложнейшей техники, последнее достижение науки. Сотни приборов, механизмов, устройств дают кораблю стремительное движение, открывают перед ним темные глубины, раздвигают горизонт, управляют оружием. Вся эта могучая боевая техника представляет грозную силу только в руках людей, освоивших ее в совершенстве, ухаживающих за ней с любовью.
   Без людей эта техника будет мертва. На ракетные корабли мы подбираем людей особенно тщательно. Ведь воюет не техника, а люди, вооруженные техникой. Я надеюсь, что вы заслужите право служить на таком корабле.
   Он прошелся по кабинету, подошел ко мне снова:
   - Не думайте, что ваше учение закончено. Вы избрали трудную, но почетную профессию офицера. Вам придется упорно и много учиться. Всю жизнь. Вы знаете, каковы у нас нынче матросы? Они, пожалуй, и вас кое в чем могут за пояс заткнуть. Но воспитатель их - вы.
   Узнавайте поближе их. Старайтесь, чтобы вас полюбили, и постарайтесь тоже их полюбить. Тогда они за вами в огонь и в воду пойдут. Но будьте непримиримы ко всем нарушениям службы. Они у нас все комсомольцы. Они вам помогут. Партийный коллектив у нас крепкий и дружный. Дружный, - повторил он, - а это значит, что вас поддержат во всем. Вот все, что я хотел вам сказать, - закончил адмирал, пристально на меня глядя. - Идите, устраивайтесь, осваивайтесь. В субботу увидите всех. Собрание будет: "Долг и честь корабельного офицера". Народ у нас откровенный, канцелярщины всякой не терпит. Кстати, у нас не принято выступать по бумажкам... Выкладывай, что накопилось на сердце. Думаю, наша семья придется вам по душе. Надеюсь, и вы ей тоже.
   Теперь я знаю: быть может, вся жизнь моя потекла бы вспять, если бы не Сергей Иванович Тучков. Немало погублено жизней сухими чиновниками, слепо верящими анкетам, характеристикам, слухам. В этот памятный день я получил отличный урок: доверяй человеку.
   Я представился начальнику штаба Филатову, немолодому, солидному капитану второго ранга. Он спросил меня:
   - Стажировались на ТК?
   - Так точно.
   - Я тоже на них начинал свою службу.
   Филатов плавал матросом на катере Всеволода Гущина, на том историческом катере, который навечно стоит на скале.
   Я узнал об этом, придя на собрание в клуб. В кубрике боевой славы было много экспонатов.
   Со стены смотрел бравый командир с улыбающимся лицом - Всеволод Гущин. Рядом Филатов. Оба не старше меня.
   На пожелтевшей фотографии я увидел молодого Сергея Ивановича Тучкова. На витрине лежала брошюрка, отпечатанная на желто-серой бумаге военного времени, тоже с портретом, но плохо оттиснутым и неясным. Книжечка называлась "Морской орел". В ней скупо рассказывалось военным корреспондентом:
   "Подвиг за подвигом совершал Тучков, но во всех его подвигах никогда не было стремления принять эффектную позу, в поведении отсутствовала бравада, и всегда были точный расчет, хладнокровие, забота о корабле и любовь к своему экипажу.
   Подчиненные Сергея Тучкова гордятся им, любят его и готовы идти за ним, куда только он ни прикажет. Конечно, только такая готовность идти за своим командиром, вера в него и могли обусловить тот знаменитый подвиг, когда Тучков среди бела дня со свойственным ему дерзким риском и хладнокровным расчетом проник на катере в защищенную врагом бухту, подорвал корабль, стоящий у мола, и, сражаясь один против всей береговой артиллерии, остался невредим. О нем когда-нибудь будут написаны книги..."
   Звонок позвал в зал. В клубе было неуютно и холодно. На меня посматривали с любопытством: новенький!
   С докладом выступил начальник штаба Филатов. Он делился боевым опытом.
   - Нас, молодых матросов, во время войны поражало, с какой силой воли офицеры выполняли свой долг. О таких командирах, как Гущин, мы говорили: "Мы за ним и в огонь, и в воду пойдем". И шли... Офицер был примером для нас.
   Вот и вы должны быть матросам примером. Вспомним недавний шторм. С палубы смыло матроса Таранкина. Кто кинулся за ним в воду? Лейтенант Аристов. Он показал, что подвиг можно совершить и в мирное время. И его уважают и любят. А почему лейтенант Гриценко не заслужил матросской любви? Да потому, что он занимается приборами, техникой, а не людьми. Он не любит людей.
   Друзья мои! Почаще заглядывайте вы себе в душу! Вам, единоначальникам, даны большие права. Но трудны и ваши обязанности. Я хотел бы, чтобы каждый из вас получал такие вот письма, как получил один молодой офицер (Филатов достал письмо).
   "Я не знаю, как вы встречаете праздник. Может быть, как и в прошлом году, корабль проведет его вдали от базы. Вас и в прошлом году ждали дома, но не дождались: вы были с нами, с матросами. У вас в синей книжечке записано много матросских фамилий. И моя там есть. Вы говорили: "Зайдите вечером ко мне в каюту".
   Чувствуя, что виноват, заходил с опаской, ожидая нотации. Возвращался в кубрик, товарищи спрашивали: "Ну, как? В порядке?.." "Да, полный порядок. Вроде с отцом поговорил".
   Запомните: "поговорил, как с отцом", - посмотрел в зал Филатов. - А нелегко быть отцом своих подчиненных.
   Командир должен суметь вдохновить их на подвиги...
   После начальника штаба выступали один за другим офицеры, почти все мои сверстники. Выступали не по бумажкам, от души, горячо. Называли неизвестного мне Колбина, который стесняется говорить своим подчиненным правду об их упущениях. Говорили о также неизвестном мне Вешкине, который, придя из училища, ие боясь уронить свой авторитет, стал учиться у подчиненных и многого этим достиг. Говорили о помощнике командира катера Пащенко, который считает, что требовать - это значит строжайше наказывать за малейшие упущения. Матросы от него перебегают на другой борт или прячутся в люк. К одному из матросов приехала издалека жена, но Пащенко был в плохом настроении и матроса не отпустил.
   - Он человека обидел! - с горечью говорил лейтенант, осуждавший Пащенко.
   Мне нравилось, что даже горькая правда говорится друг другу в лицо, но без ожесточения, не обидно, а с искренним желанием помочь человеку исправиться.
   После собрания ко мне подходили молодые офицеры, знакомились. Среди них были и Колбин, и Вешкин, о которых только что говорили, и они, не смущаясь, называли свои фамилии. Все желали мне поскорее освоиться, и только старший лейтенант Пащенко, человек с высокомерным лицом, спросил:
   - Поторопились уже погореть?
   Он и сам это видел по моей единственной звездочке, и вопрос задавать было незачем.
   - Злоупотребляли, наверное? - щелкнул он пальцами по шее, намекая на выпивку.
   Молодой лейтенант, который осуждал Пащенко на собрании, спросил:
   - Лучшего приветствия вы не нашли?
   Его фамилия была Аристов. В столовой я сидел за столом с ним и с Вешкиным. Оба оказались холостяками, снимали комнату на двоих у хозяйки. Узнав, что я не женат, Аристов сказал, что холостякам легче живется.
   Город выстроен новый, большой, но квартир не хватает.
   Для семейных это больной вопрос, хорошие люди из-за недовольства жен, совершенно законного, нервничают, а это отражается и на службе.
   Я лежал на своей тощей койке в комнатке, в которой пахло сушеными травами и полынной настойкой. Я снял эту комнатку у старушки Подтелковой, вдовы боцмана Черноморского флота. Море билось под самыми окнами.
   Волны разбивались о камни, и брызги оседали на стеклах. Я слушал шум волн и думал, что и Лэа сейчас, наверное, тоже слышит этот волнующий шум и, может быть, вспоминает меня. Почему-то мне все время казалось, что она обо мне думает и когда-нибудь, быть может, придет...
   Но куда? В эту жалкую комнатку с выбеленными стенами, с высохшей веткой магнолии, кем-то прибитой к стене, с фотографией лупоглазого боцмана, с шаткими стульями и кривоногим столом? Нечего сказать, с милым рай!
   В воскресенье я пошел в город. Уже пахло зимой, дул норд-ост, синева в бухте была ледяной, а на берегу - желтый камень и деревья без листьев. Знаменитый Приморский бульвар, во всех романах описанный оживленным и шумным, был пуст, только у балюстрады над морем, выбрасывавшем тысячи брызг, темнело несколько озябших фигур. Удивительно одиноким я чувствовал себя в городе, где у меня не было знакомых.
   Я слонялся по проспекту Нахимова, по Большой Морской, зашел в кинематограф "Победа", но билеты уже были распроданы, забежал в кафе, но в нем не было мест.
   Моряки весело болтали за столиками со знакомыми девушками.
   Я зашел в ресторан "Севастополь". Официантка с ярко накрашенными губами спросила:
   - Водки или коньяку?
   Узнав, что я хочу пообедать, недовольно передернула плечами:
   - Шли бы в столовую...
   Зато музей Черноморского флота вознаградил меня сразу за все. Здесь нашел я то, о чем рассказывал дед:
   реликвии Нахимова и Корнилова, воспоминания о севастопольской Даше, модели кораблей, катеров...
   Театр, в который я попал вечером, порадовал своей нарядностью, теплом и уютом, веселым спектаклем.
   Возвращался я поздно, улицы были пусты, словно вымерли, огни в бухтах и на Северной стороне казались холодными.
   Хозяйка спала. Я прошел в свою комнатку осторожно, боясь ее разбудить. На столе лежало письмо.
   Милая мама, она беспокоилась, здоров ли я и хорошо ли устроился. Окно тихонько позванивало - в море был шторм.
   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
   Мне всегда казалось, что, придя из училища на корабль, я буду по своему кругозору выше матросов. Но я ошибся. Это были ребята из десятилетки, они прошли подготовку на флоте и с легкостью управлялись с приборами.
   Я вскоре увидел, как точно и быстро исполняются все мои команды, и мой поначалу вздрагивавший голос окреп.
   Знакомясь с матросами поближе, я узнавал, что не я один люблю Чехова, Куприна, Толстого, Тургенева. И если я читал Хэмингуэя и Олдингтона, то читали их и они.
   И не я один люблю серьезную музыку и могу отличить Чайковского от Рахманинова, а Шопена от Шумана. И не я один хожу в город, в Морскую библиотеку.
   Вечерами в казарменном кубрике спорили о рассказах Солженицына и стихах Евтушенко. Не мешало бы те споры послушать критикам из литературного салона Мадлены Петровны.
   Я вспомнил критика, посещавшего этот салон. Он всегда, когда ему приходилось ругать чью-нибудь книгу, ругался "от имени народа". Он обругал полюбившуюся мне повесть о флоте, крича с пеной у рта: "Народ ее не одобрил". Зашел бы к нам в кубрик тот критик:
   ведь матросы, курсанты - тоже народ. Из него бы перья и пух полетели.
   Мне думается, подобные люди причиняют неисчислимый вред, сбивая нас, молодых читателей, с толку. Доверчивый и поверит, что "народ не одобрил". И не станет читать хорошую книгу.
   Зимой к нам то и дело приезжали писатели, ученые и артисты. Печки раскалялись докрасна в клубе, но все же изо всех щелей дуло. Правда, в конце концов мы согревали клуб своим дыханием: он всегда был набит до отказа.