Кроме курьерских, за Вагиным числились другие, более почетные обязанности. После похорон пришлось адаптировать для крестьянских масс актуальную статью «Как бороться с безнавозьем», сочиненную каким-то ученым агрономом, затем ждать, пока Надя перепишет ее на машинке, а после еще выправлять опечатки. К вечеру, как обычно, его отправили с гранками в губком, там прицепились к опубликованным под рубрикой «Из прошлого Прикамья» стихам самозваного принца Голкондского:
 
Окончевает свой живот
Голконды принц Шивабрамот
В краю, где гибельными хлады
Окованы Рифейски грады,
И полунощна, слышно, тьма
Созиждет немощи ума.
 
   Эти вирши найдены были в бумагах Губернской архивной комиссии. В предисловии Осипов пылко ими восхищался, но в губкоме они восторга не вызвали. Ни о какой контрреволюции, правда, речи не заходило. Стихи велено было убрать на том не лишенном в общем-то смысла основании, что если печатать всех сумасшедших, бумаги не хватит.
   Надя дожидалась в редакции, домой пошли вместе. По дороге она рассказывала про гимназию, про то, как прошлой зимой утерла нос отцу Геннадию, который вел у них Закон Божий:
   — Он и так-то неумный, а тут еще дернуло его беседовать с нами о большевизме. Стал говорить, что во всем виноваты учителя и родители. Они будто бы не давали детям должного воспитания, не внушали им твердой веры в Бога, не заставляли говеть, ходить в церковь, поэтому дети вырастали неверующими, впадали в хулиганство и становились большевиками. Мне это показалось как-то плоско. Подняла руку, он спрашивает: «Чего тебе?» Я сказала, что у меня есть вопрос, встала и говорю: «Как раз перед большевистским переворотом мы ездили в гости к тете Жене в Москву. Я и моя двоюродная сестра Зина в поезде спали на одной полке, а ночью вагон сильно толкнуло, и на нас упал со стола стакан с водой, где были замочены клюква и лимон…» Он не вытерпел и говорит: «Что это ты такое рассказываешь, дитя мое? Какая клюква?» Я говорю: «Она была замочена в стакане с водой, который свалился на нас, когда мы ехали в Москву к тете Жене. Я и моя двоюродная сестра Зина легли спать, а ночью вагон сильно толкнуло…» Девочки фыркают, а он все еще не верит, что над ним издеваются. Спрашивает: «И что?» А я: «Вот если на нас ночью упал стакан с водой, где были замочены клюква и лимон, может ли это быть знамение?» Он спрашивает: «Знамение чего?» — «Того, — говорю, — что всем нам при большевиках будет кисло».
   — И что дальше? — поинтересовался Вагин.
   — Ничего. Села и смотрю невинными глазами.
   — А он что?
   — Промолчал. Что тут скажешь?
   — А стакан действительно упал?
   — Да, — подтвердила Надя, — и в нем были замочены клюква и лимон, — понесло ее по инерции. — Ночью вагон сильно толкнуло…
 
   На Соликамской повеяло аптекарским запахом цветущих лип. Шли мимо сада имени Лобачевского, в прошлом — Тюремного.
   Переименовали его не теперь, а задолго до того, как тюрьма стала называться исправдомом. Предание гласило, что великий математик специально приезжал сюда из Казани и сам вычертил план этого сада, причем зашифровал в нем какую-то опередившую свое время, чрезвычайно важную для человечества идею, которую не мог или не хотел высказать прямо. Места для саженцев он будто бы наметил с таким расчетом, чтобы любая точка на всей территории сада не заслонялась бы деревьями от взгляда по крайней мере одного из четырех стражников, дежуривших по четырем его углам. Гуляя здесь, каждый арестант в каждое мгновение обязательно виден был одному из этой четверки. Скрываясь от него, он в тот же миг открывался другому, следующему, хотя сад был не маленький, в форме правильного квадрата со стороной примерно в сотню шагов, и пустот в нем казалось не больше, чем в Загородном. Правда, если присмотреться внимательнее, заметна становилась некоторая прихотливость посадки. Раньше сад вместе с тюремным замком был обнесен общей оградой, но и после того, как он отошел в ведение гражданских властей, правдивость предания так никто и не проверил на опыте. Таинственная надпись, начертанная рукой гения, тоже оставалась непрочитанной в ожидании того часа, когда мир окажется на краю гибели, но не погибнет. Невинное дитя найдет упавший с небес ключ к спасительным письменам.
   В цикле эзотерических чтений этому саду была посвящена целая лекция с последующей дискуссией, а пока что он считался одной из городских достопримечательностей и местом свиданий. Впрочем, по традиции, кусты здесь выкорчевывали под корень. Кто-то до сих пор посыпал шлаком дорожки, скамейки прятались в тенистых уголках, но сидевшие на них парочки должны были знать, что их уединение обманчиво, что от ангелов по четырем углам, от их огненных глаз не укроется ни поцелуй, ни рука, якобы невзначай положенная барышне на колено.
   Отсюда по Вознесенской, ныне улице Первого июля, вышли на еще не переименованную Кунгурскую. Улицы, идущие перпендикулярно Каме, реже подвергались этой напасти.
   На углу стояло двухэтажное каменное здание школы-коммуны «Муравейник», похожее на угличский терем царевича Дмитрия. Во время войны с немцами архитектор Драверт построил в городе несколько таких зданий в русском стиле. В этом, на углу Кунгурской и Вознесенской, раньше тоже размещалась школа, и, тоже с артельным уклоном. Называлась она «Улей», но, видимо, в губнаробразе муравьев сочли насекомыми, классово более близкими, чем пчелы.
   — Смотри, — сказала Надя, но Вагин уже и сам увидел, что возле крыльца с пузатыми колоннами остановилась запряженная Глобусом редакционная бричка.
   Из нее вылез Сикорский, за ним — Свечников с револьвером в руке.
   — Милашевскую помнишь? — на ходу бросил он Вагину. — Вечером она к тебе зайдет. Отдашь ей сумочку.
24
   В школьном музее шло занятие лекторской группы, поднялись в какой-то класс на втором этаже. Пока все рассаживались, Майя Антоновна щелкана фотоаппаратом, снимая Свечникова на фоне афиши:
   ЭСПЕРАНТОязык мира и дружбы, с ним вас легко поймут в любой стране мира. Он в 10-12 раз проще любого из иностранных языков. Занятия проводят опытные преподаватели. Справки по телефону…
   Собралась в основном молодежь. У некоторых ребят были зеленые значки-звездочки на свитерах и на лацканах, у девушек — зеленые ленты в волосах.
   — Если вы будете знать, например, грузинский язык, вас тоже поймут в любой стране, — сказал Свечников.
   Аудитория притихла, ожидая комментария.
   — С грузинским вас легко поймут грузины. Всюду, где они есть, — пояснил он. — С эсперанто — эсперантисты.
 
   — Нет-нет, ни в кого он там не стрелял, это я тебе гарантирую, — ответила Ида Лазаревна. — Стрельба уже кончилась, тогда он незаметно вынул из-за пазухи пистолет и сразу выбросил в окно. Клянусь!
   Она возвела глаза к висевшему над кроватью портрету Ла Майстро, призывая его в свидетели.
   — Николай Григорьевич прав, — признал Сикорский, — мне тоже показалось, что в темноте кто-то выстрелил рядом со мной. Я испугался, что станут всех обыскивать, ну и… Думаю, еще свалят на меня.
   — Откуда у вас этот пистолет?
   — Я военный врач, мне по штату положено.
   Эту фразу Свечников слышал уже раз десять. Как, впрочем, и все остальное.
   — С собой-то зачем его принесли?
   — Я же вам говорил. Чтобы дома не оставлять.
   — Говорили, но я так и не понял почему.
   — Боялся, что украдут.
   — Кто его может украсть?
   — Мало ли.
   — Вы что, всегда носите его с собой?
   — Не всегда.
   — А позавчера для чего взяли?
   — На всякий случай. Не хотел оставлять дома.
   Точно такой же разговор состоялся между ними полчаса назад. Сейчас круг замкнулся по второму разу. Вздохнув, Свечников перевел взгляд на Иду Лазаревну.
   — Ты-то меня почему обманула?
   — В чем? — искренне удивилась она.
   — Еще спрашиваешь?
   — Я тебя не обманывала. Я в самом деле нашла его около нужника.
   — Почему не сказала, что это его пистолет?
   — А зачем?
   — Здрасте! Я же тебя спрашивал, чей он.
   — Я и ответила: теперь — мой.
   — Но я спросил, чей он был раньше, и ты сказала, что не знаешь.
   — А кто ты мне такой, чтобы все тебе рассказывать? — парировала Ида Лазаревна.
   — Ладно. — Свечников поднялся. — Поехали.
   — Интересно, куда это?
   — В губчека. Не хотите говорить мне, расскажете там.
   — Пожалуйста, подождите! — остановил его Сикорский. — Что именно вы хотите знать?
   — От вас — одно. Чего ради вы притащили этот пистолет в Стефановское училище?
   — А от меня? — спросила Ида Лазаревна.
   — От тебя — другое. Сама знаешь что.
   — Почему я не доложила тебе, чей это пистолет?
   — Да.
   — Не хочу, миленький, чтобы председателем правления выбрали тебя. Варанкина так и так не выберут, а лучше уж он, — кивнула она на Сикорского, — чем ты.
   — Какая тут связь?
   — Элементарная. Ну, испугался человек. Почему, не важно. Все мы теперь пуганые. А ты вокруг этого несчастного пистолета такое бы накрутил! Я тебя знаю. У Ивана Федоровича не осталось бы никаких шансов.
   — Идочка, выйди, на минутку, — попросил Сикорский, когда она умолкла.
   — С какой стати? Это моя комната.
   — Хорошо, тогда мы выйдем.
   В коридоре, плотно прикрыв за собой дверь, он сказал:
   — Жена у меня пьет. Осенью напилась до полного безумия, взяла мой пистолет… Словом, чуть его не убила.
   — Сына? — догадался Свечников.
   — Да. Плечико ему поранила, но решила, что все, мертв, и выстрелила себе в грудь. Чудом жива осталась… А все ради меня. Чтобы нашел я себе другую, детишек нарожал, был бы счастлив, а ее, мертвую, снова полюбил бы за то, что она для меня сделала… Слава богу, оба живы, но пистолет я с тех пор дома не оставляю. Хоть он и без патронов, а все-таки от греха подальше. Она ведь это дело не бросила. Попивает.
   — На что вам пистолет-то? Сдали бы, и делу конец.
   — Не могу. Без него моя Ольга Глебовна в два счета сопьется. Атак покажешь его ей, она как-то в разум входит.
   Вернулись в комнату.
   — Тряпочки чистенькой у тебя не найдется? — обратился Сикорский к Иде Лазаревне.
   — Какой еще тряпочки?
   — Желательно белой.
   — Для чего это?
   — Увидишь.
   Он с сомнением принял протянутый ему лоскут, относительно белый, но грязноватый.
   — Ладно, сойдет.
   С треском оторвал кончик, намотал его на карандаш, затем взял со стола пистолет, ввел этот банник в дуло и, покрутив там, вынул обратно.
   — Ни пятнышка, видите? — продемонстрировал Сикорский снятую с карандаша тряпочку. — Нагара нет, значит, в последнее время никто из него не стрелял.
   — Что я и говорила, — победно улыбнулась Ида Лазаревна. — А ты не верил.
   — Ты, случаем, его не почистила? — спросил Свечников.
   — Странный вопрос, — ответила она высокомерно.
   — Почему?
   — Для тебя — странный. Ты же меня знаешь. Действительно, что-либо мыть, вытирать и чистить было не в ее правилах.
   — Казарозу убили не из него, — подытожил Сикорский, кладя пистолет на стол.
   — Какого же черта, — взорвался Свечников, — вы его выбросили? Можете мне объяснить?
   — Нет.
   — Не хотите?
   — Не могу.
   — Почему не можете?
   — Сам не знаю. Как-то так получилось. Выбросил, а потом уж сообразил, что можно было и не выбрасывать.
   Свечников скверно выругался и, оставив пистолет на столе, вышел на улицу. След в очередной раз оказался ложным. Нейман сбил с толку своими подозрениями, будто стреляли в него, Свечникова, а попали в Казарозу.
   Теперь он знал про нее многое, но понимал хуже, чем раньше, когда не знал ничего. Стоило только подумать о ней, как она превращалась в пятно пустоты. Тайна ее души таилась в загадке ее смерти.
   Берясь за вожжи, он впервые со вчерашнего вечера подумал о гипсовой ручке. Одновременно, как когда они с Сикорским отъезжали от гортеатра, в кончиках пальцев опять ожило какое-то мутное воспоминание, до сих пор так и не сумевшее облечься в слова.
   Варанкин был дома.
   — Жена говорит, — сказал он, — вы ко мне вчера заходили. Со стола ничего не брали?
   — Брал. Если снова напишете, — предупредил Свечников, — мне тоже есть что про вас написать.
   — Что, например?
   — Что вы — не марксист, а перекрасившийся гиллелист.
   — Даневич накляузничал?
   — Какая разница, кто? Факт остается фактом. Гиллелизм — новая еврейская религия, а гомаранизм произошел от гиллелизма. Естественно, вы это скрываете.
   То, что осталось от гипсовой ручки, побрякивало в кармане пиджака. Не вникая в протесты Варанкина, уверявшего, будто от гиллелизма до гомаранизма сто верст, и все лесом, Свечников по одному выложил эти обломки на стол, а затем, как из мозаики, сложил из них исходную фигуру. По мере того, как она рождалась из хаоса, на лице Варанкина проступало вялое недоумение.
   — Что это? — спросил он, когда работа была закончена.
   — Не притворяйтесь. Вы все отлично понимаете. Своим указательным пальцем Свечников коснулся гипсового, отходящего от остальных.
   — Это, — сказал он, — еврейский народ, и он указывает путь к всечеловечеству. Правильно?
   — А-а, — вспомнил Варанкин.
   — Кто формовал такие ручки? Вы?
   — Я?
   — Не обязательно вы лично. Может быть, ваши единомышленники?
   — Бог с вами! Зачем?
   — Для религиозных обрядов. В брошюре, которую показал мне Даневич, говорится, что у гиллелистов должны быть свои храмы, свой Синод.
   Варанкин начал объяснять, что на практике до этого не дошло, очень скоро Заменгоф сам отказался от своей идеи, осознав ее ущербность, ее ограниченность рамками сугубо еврейского, совершенно неприемлемого для других наций подхода к проблеме поствавилонизма. Слюна, летящая у него изо рта, свидетельствовала о несомненной искренности. Врал он нередко, но всегда сухими губами. Свечников понял, что напрасно теряет время. Единственный человек, хоть что-то, может быть, знающий об этой ручке, вот-вот должен был появиться у Вагина.
   «Так, на память», — ответила Милашевская, когда он спросил, для чего понадобилась ей сумочка Казарозы. Интонация, с какой это было сказано, сейчас казалась фальшивой.

Глава пятнадцатая
РОЗОВЫЙ СВЕТ

25
   — Ни марок, ни спичечных этикеток мы не собирали, — сердито говорил Свечников. — Эсперанто нам нужен был не для этого. Мы жили совсем не так, как вы, по-другому.
   — А как? — спросила носатая девушка с зеленой лентой в прическе.
   — Кун бруста вундо… Со свинцом в груди.
   — Дословно это значит «раненный в грудь», — уточнила Майя Антоновна.
   — Возможно, — согласился Свечников.
   — А Ида Лазаревна рассказывала мне, — сообщила та же нахальная девушка, — что у вас с ней был роман.
   — Ну так и что? Одно другого не исключает.
   — Еще она пела мне вашу любимую песню.
   — Какую?
   — Про красноармейца, у которого злые чехи убили мать и отца, а сестру взяли в плен, но он ее освободил. Помните?
   — Нет.
   — Я запомнила только последних два куплета.
   — И можете спеть?
   — У меня плохой слух. Но прочесть могу. Девушка поправила свою ленту и прочла:
 
Я трое суточек старался,
Сестру из плена выручал.
С сестрой мы в лодочку садились
И тихо плыли по реке,
 
 
Но вдруг в кустах зашевелилось,
Раздался выстрел роковой.
Сестра из лодочки упала,
И я остался сиротой.
 
   Никогда в жизни Свечников не слышал этой песни, но нехитрая мелодия легко угадывалась, и выстрел роковой отозвался в сердце мгновенным сознанием своего сиротства. Все умерли, он один остался в лодочке, сносимой неумолимым течением. За ним гнались злые чехи, а впереди все было темно, во мраке слышался гул уже близкого моря, и дующий оттуда соленый ветер наполнял рот вкусом крови.
 
   Шел восьмой час, но Милашевская к Вагину еще не заходила. В комнате сидела Надя с растекшейся на коленях кошкой и рассказывала, как при Колчаке у них на квартире стоял один белочех из дивизии Чечека, он говорил ей, что чешские кошки откликаются не на «кис-кис», а на «чи-чи-чи».
   — А на эсперанто как их подзывают? — спросила она не без ехидства.
   — Никак, — сказал Свечников, принимая от бабушки Вагина стакан отдающего рыбой чая.
   Мимоходом подумалось, что вопрос не так уж смешон, как могло показаться Варанкину или Иде Лазаревне с их интеллигентским снобизмом. Ни сам Заменгоф, ни его сподвижники не позаботились о том, чтобы кошки, куры, гуси, козы и прочая живность имели бы свои призывы, обращенные к каждому виду в отдельности. Вообще скудость сельскохозяйственной лексики была ахиллесовой пятой эсперанто. В будущем это могло затруднить его проникновение в толщу крестьянских масс.
   — Соседка у нас, — говорил Вагин, рассматривая на просвет стакан с грязно-бурой жидкостью, — чайные выварки собирает по домам, высушивает, смешивает с нормальным чаем, потом фасует и продает. Пропорция, в лучшем случае, два к одному. А она вот, — стаканом указал он на бабушку, — добрая душа, наши же выварки у нее покупает.
   — Раз только и было, — оправдалась бабушка. — Пожалела ее. У ей муж в тюрьме, дите на руках.
   — В следующий раз Генька за выварками придет, так ты ему лучше сразу вместо них деньги отдай, — сказал Вагин. — Всем будет спокойнее.
   Пока он развивал эту тему, появилась Милашевская.
   — Благодарю, я на минутку, — ответила она, когда ей предложили присесть. — Сегодня я так устала, что мечтаю об одном — пораньше лечь спать.
   Вагин принес сумочку. Милашевская торопливо раскрыла ее и тут же, защелкнув замочек, сказала:
   — Здесь не хватает одной вещицы.
   — Какой? — напрягся Свечников.
   — Такая маленькая ручка из гипса. Не видали?
   — Нет, — ответил он прежде, чем Вагин успел открыть рот.
   — Странно. Куда она могла деться?
   — Не знаю.
   — Вы, значит, точно не брали?
   — А что это за ручка? — не выдержал Вагин.
   — Гипсовый слепок с руки ее умершего сына. Зиночка всегда носила его с собой.
   Стало тихо, и Свечников понял наконец, откуда взялось видение, вспыхнувшее перед ним накануне в этой же комнате, за этим же столом. Источником был Печенег-Гайдовский, сцена в часовне на кладбище. Все двенадцать пунктов под номерами и буквами, которые вчера, в темном зале Стефановского училища, он красным или синим грифелем записал на обороте листа с «Основами гомаранизма», были, конечно, из той же оперы. Полный бред! Мертвый мальчик шевельнул рукой, и вся конструкция рухнула, как Вавилонская башня.
   Строить ее он начал, видимо, в тот момент, когда обратил внимание, что лежавшая в сумочке Казарозы гипсовая ручка — левая. У Печенега-Гайдовского заговорщики отрубали своим жертвам правую кисть. На этом фундаменте все и воздвиглось. Если перчатку с правой руки вывернуть наизнанку, ее можно надеть на левую, и наоборот. Кладбищенская часовня превратилась в октаэдр с прозрачным куполом, Рука Судьбы обернулась братством амикаро.
   — Вообще-то, — вздохнула Милашевская, — ее надо было положить Зиночке в гроб. Теперь она никому не нужна. Разве что Алферьеву.
   — Он вчера застрелился при аресте, — сказал Свечников.
   — Господи! — Она перекрестилась. — Откуда вы знаете?
   — От Карлуши.
   — Это который с нами в поезде ехал? Зиночкин поклонник?
   — Он из питерской чрезвычайки.
   Милашевская присела к столу, машинально взяла предложенный стакан с чаем, но не пила, лишь грела об него руки, словно пришла с холода, а не с июльской жары.
   — Он был бесстрашный человек, — сказала она.
   — Алферьев?
   — Да. Зиночка рассказывала мне, что его матери делали кесарево сечение. Говорят, у таких людей нет страха смерти. Не знаю только, хорошо это или плохо.
   Она отхлебнула глоток и спросила:
   — Вы когда-нибудь бывали у Зиночки дома? Свечников покачал головой.
   — У нее в гостиной висит портрет. Яковлев нарисовал ее, когда они еще были женаты. Зиночка стоит в пустыне, окруженная зверями, а в руке держит клетку с райской птицей. Это ее голос. Ее душа… В Петрограде у меня есть фото с этого портрета. Хотите, пришлю?
   Присев за письменный стол и записывая адрес, по которому она могла выслать ему эту фотографию, Свечников опять, как вчера, почувствовал, что на него кто-то смотрит. Он выглянул в окно. Улица была пуста, однако он явственно ощущал на себе чей-то взгляд, не принадлежавший никому из тех, кто находился в комнате, и в то же время понимал, что на самом деле это не более чем воспоминание. Почему-то оно второй раз возникло именно здесь, у Вагина, причем в тот момент, когда он сидел за письменным столом.
   Свечников еще раз посмотрел на улицу. Никого, лишь перед калиткой дома напротив стояла белая коза с обломанным рогом, с чернильной меткой на заду, с репьями в свалявшейся под брюхом шерсти. Она задирала голову, пытаясь, видимо, доискаться до причины, которая мешает хозяевам повернуть щеколду. Обида слышалась в ее блеянии — дескать, вот я пришла, и сыта, насколько можно быть сытой в наше несуразное время, и вымя мое полно молоком, а меня не впускают.
   Между тем хозяева явно были дома. Сквозь пыльное стекло угадывалось колебание занавески в одном из окон, дрожание туго натянутой тесьмы. На секунду приоткрылась полоска темноты за блекло-зеленым ситцем. Вдруг совершенно ясно стало, что именно оттуда, из этого окна, кто-то смотрел на него вчера и смотрит сейчас.
   — Коза эта, она чья? — спросил он у Вагина.
   — Билька-то? Соседская.
   — А кто живет в том доме?
   — Она и живет.
   — Кто — она? Коза?
   — Та, — с раздражением объяснил Вагин, — про кого я рассказывал. Выварками торгует.
   Догадка уже холодила душу. Дрогнувшим голосом Свечников спросил фамилию этой спекулянтки, и когда она прозвучала, все разом встало на свои места. Он вспомнил, кто и где смотрел на него с такой ненавистью, что этот взгляд остался в памяти сам по себе, отлепившись от своего источника.
   Рука невольно дернулась к груди.
   Как вчера и позавчера, пиджак был надет на гимнастерку. В ее нагрудном кармане всегда, еще с той войны, лежал маленький кожаный пакетик, в нем — осьмушка тетрадного листа. На ней рукой матери, ее коряво-круглым детским почерком написано:
   Иисус Христос родился, страдал, вознесся на небеса. Как это верно, так я, имеющий это письмо святое, не буду застрелен или отравлен телом, и никакое оружие, видимое или невидимое, меня не коснется, и никакая пуля не коснется меня, ни свинцовая, ни серебряная, ни золотая, ни оловянная. Господь Бог в небесах сохранитель мой от всего. Аминь.
   Он не был отравлен телом в пятнадцатом году, под Вильно, когда немцы пустили газы, и за четыре года никакая пуля, ни германская, ни австрийская, ни дутовская, ни колчаковская, его не коснулась. Единственный раз ранило прошлым летом, но это было то исключение, которое подтверждает правило.
   Письмо святое отвело от него одну пулю, а вторую направило в гипсовую ручку.
   Обе выпустил тот, кто прятался сейчас в комнатной тьме за окном, не решаясь выйти к калитке и впустить козу. Боялся, что Свечников увидит его и все поймет.
   Вчера, когда шли с Вагиным к Стефановскому училищу, это он шел за ними, а потом выстрелил из темноты. Это его заметил во дворе Порох, но не разглядел. Его же позавчера видел и Вагин, возвращаясь домой с сумочкой Казарозы в руке. За Вагиным он, конечно, не следил, просто им было по пути, но осторожность подсказала ему, что лучше в тот вечер не попадаться на глаза знакомым.
   Теперь нетрудно было представить, что произошло на концерте в Стефановском училище. Когда свет уже погасили и Казароза стояла в розовом луче, этот гаденыш вслед за Даневичем со двора поднялся по пожарной лестнице к дальнему от сцены окну. Окно было открыто, но шторы задернуты, он смотрел в щелочку, поэтому никто его не заметил. Стрелять именно там он, скорее всего, не собирался, но тут курсант бабахнул из своего «гассера», и рука сама вырвала из штанов револьвер.
   «Два года общественно-принудительных работ с высылкой из города, — сказала тогда Ида Лазаревна. — Твое выступление внесли в протокол как речь обвинителя». — «А если бы я не выступил?» — «Было бы то же самое, но без высылки».
   — Детей у нее двое? — спросил Свечников.
   — Один-то уж взрослый, года на три только меня помладше, — сказал Вагин. — Тоже шорничает помаленьку.
   — Звать его как?
   — Генькой. Генька Ходырев… Куда вы?
   Не ответив, Свечников бросился на улицу, пересек ее, взлетел на крыльцо, дернул дверь. Та не поддалась. Он дернул сильнее, даже не пытаясь понять, открывается она вовнутрь или наружу. Глаза уже застилало бешенством.
   С крыльца, перевесившись через палисадник, ткнул кулаком в стекло. Осколки посыпались и зашуршали в цветах на подоконнике.
   — Открой! Лучше открой, гаденыш!
   Никто не отозвался, лишь где-то в глубине заверещал младенец. Матери, значит, дома нет.
   Он метнулся к калитке, но не сразу совладал со щеколдой. Коза ловко протырилась вперед, с триумфальным блеянием побежала по двору.
   Какое-то тряпье сохло на веревке, серая от уличной пыли огородная ботва подступала к самому дому. Сбоку были пристроены дощатые сени, но ломиться туда уже не имело смысла. Ухо уловило вороватый железный шорох скользнувшего в петлю дверного крюка.
   Слева торчал смердящий сортир, справа две слеги подпирали оползающую бревенчатую стену с подгнившими нижними венцами. Щели заткнуты тряпками в пятнах птичьего помета. Печной чугун с прогоревшим дном висит на гвозде.