Варанкин пошел вдоль провода к розетке возле дальнего окна, его место заняла Ида Лазаревна. Сквозь отверстие в задней стенке «волшебного фонаря» била тонкая струйка света, в этом лучике ее милое веснушчатое лицо казалось удлиненным, жестким. Потом и она отошла в конец зала.
Дождавшись тишины, Казароза наклонила голову, чтобы вскинуть ее с первым звуком рояля. Волосы посеклись в луче, который наконец перестал мигать.
Он еще успел улыбнуться в ответ, когда сзади раздался вопль:
— А-а, контр-ры! Мать вашу…
Затем уши заложило от грохота. Свечников не сразу сообразил, что это выстрел.
Завизжати женщины. В крике, в стуке падающих стульев громыхнуло еще дважды. Судорогой свело щеку, словно пуля пролетела совсем близко. Кто-то задел ногой провод, розовый луч пропал, но уже рванули ближнюю штору. Зажглось электричество. Пространство между первым рядом и сценой быстро заполнялось людьми. Свечников отшвырнул одного, другого, пробился вперед и замер.
Она лежала на спине, рука закинута за голову. Блузка быстро намокапа кровью, две светлые пуговички у ворота, прежде незаметные, все отчетливее проступали на темном.
Он подошел к окну и начал перебирать газеты, выискивая свою. Перед пенсией он работал в заводской многотиражке, ее до сих пор присылали ему на дом. Это составляло предмет его гордости, ни сыном, ни невесткой не разделяемой.
Внезапно автомобильный выхлоп с улицы гулко ударил в стекла.
Сколько было выстрелов, три или четыре, Вагин позднее вспомнить не мог. Уши сразу же заложило от грохота. Стреляли за спиной, совсем близко, и когда потом выяснилось, что Казароза убита выстрелом от окна, для него это было полнейшей неожиданностью. Зато уже тогда он машинально отметил, что Осипова рядом с ним почему-то нет.
Впереди закричали. Со стуком распахнулась дверь, дробь шагов сыпанула по ступеням. Человек десять бросились вон из зала, остальные устремились в противоположную сторону, к сцене. Несколько секунд розовый луч еще висел над ней, потом включили свет. Сквозь женский визг прорезался истеричный тенор Варанкина:
— Товарищи члены клуба, прошу не расходиться! Мы должны дать показания!
В проходе мужчины навалились на курсанта.
— Контр-ры! Убью-у! — ревел он, извиваясь всем своим разболтанным, но крепким телом.
Карлуша умело выкручивал у него из руки револьвер. Растоптанные георгины валялись на полу вместе с розовой лентой. Божественной Зинаиде Казарозе…
От сцены, раскидывая по пути стулья, бежал Свечников. Свежевыбритая синяя голова по-бычьи наклонена вперед, в руке болтается дамская сумочка на длинном ремешке. Добежав, он локтем, без замаха, саданул курсанту в зубы, тут же сгреб его, обвисшего, за грудки, размахнулся, чтобы врезать по-настоящему, и в развороте задел стоявшего сзади Вагина. В поисках опоры тот инстинктивно вцепился в сумочку, висевшую у Свечникова в левой руке. Заклепки с треском отскочили, вместе с сумочкой Вагин отлетел к стене, но Свечников этого не заметил. Он изумленно разглядывал оставшийся у него ремешок, не понимая, почему эта плоская змейка зажата в его кулаке, и не видел, что между ним и трезвеющим на глазах курсантом вклинился одутловатый мужчина в кожане с добела истертыми швами.
— Караваев, из губчека, — представился он Свечникову, тяжело глядя на него из-под складчатых калмыцких век.
Курсант, сидя на корточках, скулил разбитым ртом. Карлуша тыкал ему за ухо дуло его же собственного револьвера.
— Вставай, гад! Кому говорю!
Тот медленно встал, и Вагин вспомнил наконец, где он его видел.
Ритм, возникший в памяти час назад, оделся в слова:
«Сограждане и товарищи! Друзья курсанты! Завтра исполняется ровно год с того дня, как под рев пушек и трескотню пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Завтра год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, дала деру вместе с ним. Железная метла пролетарской революции поймала их в свои твердые зубья и вымела вон из нашей рабоче-крестьянской горницы. Где эти гордые генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец? Они исчезли как дым, как предрассветный туман…»
На плацу проведена была известью свежая полоса, вдоль нее выстроились восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков тупыми носами упирались в белую отметину, в едином наклоне сидели на головах новенькие фуражки со звездочками.
«Но враг еще не сломлен! — выпучивая глаза, кричал Свечников. — Еще атаман Семенов, как волк, бродит по степям Забайкалья, мечтая перегрызть горло Республике Советов. Еще стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, еще Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…»
Затем выпуск повзводно, церемониальным маршем прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло июньское солнце, пацаны на крышах окрестных сараев потрясенно внимали медной музыке своей мечты. Грозно били подошвы в теплую пыль, от чеканного шага тряслись у курсантов щеки. Руки взлетали, разлетались и недвижно прирастали к бедрам, когда очередной взвод приближался к начвоенкому под тяжелым багровым знаменем с надписью про 3-й Интернационал. Надя долго пребывала в уверенности, что это слово произошло от слияния усеченных слов интерес и национальный и является революционным синонимом патриотизма.
После парада курсанты закурили, разбившись на кучки. Свечников ходил от одной компании к другой, приглашал всех на завтрашний концерт в клубе «Эсперо». Его вежливо выслушивали и снова начинали говорить о своем. Слышалось: Польский фронт, Южный фронт. В стороне бренчала гитара, пели:
Сумочка так и осталась у Вагина, все про нее забыли. —Он вышел на улицу. По Кунгурской, затем по Сибирской спустился к Каме. Было тепло, тихо, тополя Козьего затона, днем истекавшие на ветру своим пушистым семенем, к ночи умиротворенные, безмолвно стояли за чугунной решеткой с обезглавленными столбиками. От венчавших когда-то навершья двуглавых орлов с вензелем Александра I местами уцелели только куски когтистых лап. Раны давно заросли, но по ночам чуть заметно серели под луной. Чугун на сломах еще сохранял чувствительность к лунному свету.
Напротив располагался клуб латышских стрелков «Циня», то есть борьба. Там собирались осевшие на Урале латыши из расформированных частей. На родину их не пускали, субботними вечерами они сидели за длинным столом, играли в лото, читали рижские газеты двухмесячной давности. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. Скучные белобрысые парни молча потягивали жиденькое пивко, потом запели: Саулериет аиз мэжа. Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, таком, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: «Солнце спускается за лесом…»
Ближе к дому почудилось, что сзади кто-то идет. Вагин оглянулся. Чья-то тень прижалась к забору, и в ту же секунду вместе с тошнотной пустотой в солнечном сплетении явилась мысль, что это из-за сумочки. Других вариантов попросту быть не могло. Стоило усилий преодолеть соблазн и не положить ее на землю, чтобы тот, кто следит за ним из темноты, взял бы совершенно не нужный ему самому маленький черный баульчик с металлическими рожками, а его самого оставил бы в покое. Последние два квартала Вагин пробежал на предательски слабеющих ногах, суетливо оглядываясь на бегу. Улица была пуста, но ощущение, что сзади кто-то есть, не исчезало.
Он нырнул в калитку, взлетел на крыльцо и пока нашаривал в кармане ключ, пока всовывал его в скважину, все время затылком чувствовал на себе чей-то взгляд, думая, что с таким чувством, наверное, ждут выстрела в спину. Немного отпустило лишь после того, как захлопнул, запер и крюком заложил за собой дверь. Бабушка уже спала. Ставни, слава богу, были закрыты.
«Ничто не может сказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки», — говорила Надя. Он зажег лампу и присел к столу. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным, как выстрел.
Казароза умерла, перевернуть ее сумочку вверх дном и вытряхнуть на стол то, что в ней лежало, было бы кощунством. Ежась, когда обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, он по очереди достал и в ряд выложил перед собой пустой пузырек отдухов в виде лебедя, еще один точно такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет какие-то пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня — один частый, другой с крупными зубьями, щербатый. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.
Все эти милые при живой хозяйке, а теперь жалкие вещички никак не могли придать сумочке ее вес. Половина всей тяжести приходилась, видимо, на непонятный, твердый наощупь сверток, лежавший на самом дне. Вагин осторожно вынул его. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.
Под бархатом оказался слой желтой вощеной бумаги, под ней — маленькая гипсовая рука, вернее, одна только кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Сероватые пальцы сложены вместе, словно обхватывают невидимое яблоко, лишь указательный выдавался вперед, отходя от остальных. В точности как на плакате, украшавшем сцену Стефановского училища.
С растущим изумлением Вагин разглядывал эту ручку из гипса, суеверно не решаясь ее коснуться. Вдруг возникло и окрепло тревожное чувство, что следившего за ним человека интересует именно она.
Он снова взялся за сумочку, пошарил в ней и нашел в углу старый, сильно помятый театральный билет со штампом Дом Интермедий. Соляной городок, Пантелеймоновская, 2. На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:
Глава пятая
Свечников снял пиджак и, прежде чем прилечь, вынул из бумажника старую фотографию на картоне с обтрепавшимися углами, с надписью внизу: А. Яковлев. Портрет Зинаиды Казарозы. 1912.
В центре, на фоне пустыни, окруженная зверями, какие не могли бы соседствовать друг с другом не только в природе, но даже в зоологическом саду, стояла крохотная стройная женщина с волнистыми волосами и птичьей клеткой в руке. Вокруг бурлил звериный шабаш. Слева ее атаковали обитатели джунглей, здесь же разевал пасть вставший на дыбы русский медведь, обвитый, как Лаокоон, чудовищными змеями, для которых он, однако, был не жертвой, а союзником, опорой в смертоносном броске. Заодно с ними выступал свирепый тигр, оседланный макакой в буржуйском цилиндре. Справа, среди взбесившейся домашней скотины, выделялась еще одна обезьяна, вооруженная казачьей пикой. Под ее предводительством выступала ватага злобных кроликов, к ним примыкал отсутствующий у Брема оскаленный мохнатый уродец с прямым и длинным рогом на поросячьем носу. Высокую и узкую, с круглым верхом, клетку женщина держала за кольцо, выставив ее перед собой, как фонарь в пути по ночному лесу. В клетке сидела райская птица. От нее исходило неземное сияние, оно-то и делало маленькую смуглую женщину недоступной для всех этих тварей.
Губчека размещалась в здании бывшей духовной семинарии напротив кафедрального собора. В одной из комнат второго этажа Свечникова усадили возле стены, Караваев сел за стол, Карлуша — на подоконник. Окно выходило во двор,з а ним угадывались в темноте яблони семинарского сада.
— Значит, Свечников Николай Григорьевич, — заговорил Караваев. — Одна тысяча восемьсот девяносто второго года рождения. Из рабочих. В армии с одна тысяча девятьсот пятнадцатого…
Перед ним лежала раскрытая папка с бумагами, время от времени он туда заглядывал.
— Окончил школу прапорщиков. В одна тысяча девятьсот семнадцатом вступил в партию социалистов-революционеров.
— Левых, — с нажимом уточнил Свечников.
— Угу… Был на Дутовском фронте. В коммунистической партии с января одна тысяча девятьсот девятнадцатого. На Восточном фронте — с февраля. Воевал в должности комроты и помначштаба Лесново-Выборгского полка двадцать девятой дивизии. Причина демобилизации?
— Показать?
Свечников начал расстегивать гимнастерку.
— Не психуйте, — поморщился Карлуша. — В бане будете хвастать.
— А ты вообще кто такой?
— Попрошу ему не тыкать! — сказал Караваев. — Это Карл Нейман, наш товарищ из Питера…. Итак, в каких отношениях состояли с гражданкой Казарозой, она же Шеншева, Зинаидой Георгиевной?
— Ни в каких не состоял.
— А зачем приходили к ней в театр?
— Просил выступить на концерте у нас в клубе.
— Почему именно ее?
— Слышал, как она поет.
— Где?
— В Петрограде.
— Когда?
— В позапрошлом году.
— Точнее.
— Ноябрь месяц.
Из своей папки Караваев вынул листок с карандашной надписью по-английски.
— Узнаете?
— Откуда это у вас? — вяло удивился Свечников.
— Не важно. Вы писали?
— Я.
— Знаете английский язык?
— Нет. Просто переписал буква в букву.
— Чекбанк Фридмана и Эртла, девятнадцать, Риджент-парк, Лондон, — прочел Караваев. — Какие у вас дела о лондонскими банкирами?
— При чем здесь Казароза?
— Отвечайте, что спрашивают. Соображаете ведь, где находитесь.
— Это эсперантистский банк, — объяснил Свечников, — в нем хранятся вклады русских эсперанто-клубов и частные пожертвования. Первые поступления относятся к девятьсот десятому году. Мы требуем возвратить этиденьги, а правление банка отказывает под тем предлогом, будто в Советской России нет независимого эспер-движения.
— Сумма вклада? — быстро спросил Нейман.
— Около сорока тысяч рублей золотом.
— Откуда вам это известно?
— Из бюллетеня Всемирного конгресса. Нам его пересылают из Москвы. Мы собираемся направить в президиум конгресса открытое письмо.
— А зачем адрес банка?
— Туда копию на английском.
— Фамилия Алферьев о чем-то вам говорит?
— Нет.
— Он же Токмаков, Струков, Инин.
— Не знаю.
— Левый эсер. Член боевой организации, участник убийства Эйхгорна в Клеве.
Фельдмаршала Эйхгорна, командующего немецкими войсками на Украине, эсеры взорвали в июле восемнадцатого. Бомба была заложена в термос. Краем уха Свечников слышал, что тогда же планировались покушения на Ллойд-Джорджа, президента Клемансо, кайзера Вильгельма и Гинденбурга. Предполагалось, что их гибель повлечет за собой прекращение войны и всеевропейское восстание измученных бессмысленной бойней народных масс. Однако до Парижа, Берлина и Лондона добраться не удалось. В итоге ограничились графом Мирбахом в Москве и Эйх-горном в Киеве.
— Есть данные, — продолжил Нейман, — что в настоящее время он прибыл на Урал для организации подпольных боевых дружин.
— С эсерами я разошелся полтора года назад. С тех пор никаких контактов с ними не имею.
— Допускаю, но дело в том, что Алферьев раньше увлекался эсперанто. Этой зимой он вел переговоры с вашим лондонским банком, хотел получить средства якобы для русского эспер-движения, а на самом деле — для нужд партии. А теперь посчитаем. Ваше эсеровское прошлое — раз, эсперанто — два, банк Фридмана и Эртла — три, Урал — четыре. Итого четыре пункта, по которым вы можете быть связаны. Не многовато ли совпадений?
— Вы что, за контрика меня держите? — удивился Свечников.
— Просто пытаемся понять, почему вы не хотите честно рассказать о ваших отношениях с Казарозой.
— Да не было никаких отношений!
— И Алферьева вы ни разу в жизни не видели?
— Не видел.
— И не слышали о нем?
— Нет.
— И не знали, что Казароза была его гражданской женой?
Боль была мгновенной. Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно. Так вот от кого слышала она эти стихи! Вот кто дал ей это имя! Он никогда не думал, что с такой силой можно ревновать мертвых.
— Чего молчите? — спросил Караваев.
— Давайте, ребята, завтра поговорим. Не могу я сейчас.
— Ага! — удовлетворенно сказал Нейман. — Значит, какие-то отношения у вас все-таки были.
Пока шли по ярко освещенным, несмотря на глубокую ночь коридорам, Казароза, Зиночка Шеншева, пела ему песню своей славы с его любимой, заезженной до беспросветного хрипа пластинки:
— «Все цыгане спят, лишь один не спит…» — из-под груды тряпья сказал лежавший с краю арестант и подвинулся. — Милости прошу.
Свечников лег рядом с ним.
Зарешеченное оконце под потолком сначала было черным, с медленно сползавшей вправо одинокой звездой, а когда погасла, чадя, семилинейка, стало понемногу бледнеть. Слышно было, как сменился за дверью караул. Храпел сосед, чертежник с пушечного завода, успевший рассказать, за что его здесь держат. Кто-то донес, будто он и есть тот человек, кто мелом вывел на стене ствольного цеха популярный на Урале и в Сибири лозунг: «Долой Ленина с кониной, да здравствует Колчак со свининой!»
Свечников уже вспомнил, что письмо в Лондон должен был написать Варанкин. Он преподавал английский в университете, ему и отдан был адрес банка. Оставалось выяснить, сам он отнес Караваеву этот листок или обошлись без его согласия.
А Казароза все пела:
Днем снова привели ту же комнату на втором этаже. Нейман по-прежнему сидел на подоконнике, Караваев — за столом, словно оба всю ночь не только не выходили отсюда, но даже не вставали с мест.
— Вы утверждаете, — не здороваясь, начал допрос Караваев, — что с Казарозой познакомились в ноябре восемнадцатого года. При каких обстоятельствах это произошло?
Свечников рассказал.
— И с тех пор вы не встречались?
— Нет.
— И не переписывались?
— Нет.
— Вы с ней виделись позавчера, в театре, — вмешался Нейман, — и тогда же пригласили ее выступить на концерте. Получается, это был ваш первый разговор после той встречи в Петрограде. Но афиша вчерашнего праздника отпечатана неделю назад, и в ней указывается, что первого июля Казароза будет петь в Стефановском училище. Почему вы были уверены, что она вам не откажет?
— Так мне казалось.
— Когда она уже начала петь, вы сказали мне, чтобы я не вздумал провожать ее после концерта. Хотели остаться с ней наедине?
— Хотел.
— Для чего?
— Проводить ее до театра.
— Надеялись, что она пригласит вас остаться у нее на ночь?
Свечников пожал плечами и не ответил.
— У вас в редакции, — неожиданно сменил тему Караваев, — служит Виктор Осипов. По нашим сведениям, редактор не хотел брать его на службу, но вы настояли. Почему?
— Некому было вести литературный кружок.
— А может быть, потому, что он тоже раньше состоял в партии эсеров?
— Первый раз слышу.
— Вы знакомы с его творчеством?
— Кое-что читал.
— Вот одно его произведение. Взгляните. Караваев достал из папки, развернул и протянул Свечникову слегка пожелтевшую газету «Освобождение России», номер за 11 мая 1919 года. На последней полосе отчеркнуто было стихотворение «Разговор солнца с морем». Внизу указывалось имя автора: В.О-в.
В первых строчках рисовалась картина Черного моря, сладко дремлющего под солнечными лучами, затем следовал растянутый на добрый десяток четверостиший монолог солнца. В нем оно скрупулезно перечисляло морю свои к нему благодеяния: его живительные лучи согревают воду, дают жизнь рыбам, дельфинам, черепахам и морским птицам, питают водоросли и кораллы, взращивают жемчужины в раковинах и т. д.
— Про кортик адмирала Колчака слыхали? — спросил Караваев.
— Нет.
— В семнадцатом году революционные черноморские моряки приказали ему сдать личное оружие. Тогда он, чтобы не отдавать им свой адмиральский кортик, выбросил его за борт.
Свечников равнодушно кивнул и продолжал читать.
Напомнив морю о своих перед ним заслугах, солнце потребовало ответной благодарности. Оно заявило:
— Он. Не сомневайтесь. Между прочим, кое-кто из эсеров сотрудничал с Колчаком.
— Чего тогда он их на водокачках вешал?
— Это уже детали. Даже некоторые колчаковские генералы им симпатизировали. Например, Пепеляев.
— Не левым же!
— Слушай, — резко меняя тон и переходя на ты, сказал Караваев, — нам ведь про тебя кое-что известно. Вот, скажем, позавчера ты был на выпуске пехкурсов, и говорил там, будто нашу пятиконечную звезду, символ братства рабочих пяти континентов, мы позаимствовали у эсперантистов. Только перекрасили из зеленого в красный. Говорил?
— Ну, говорил.
— Зачем?
— Потому что так и есть. Это еще три года назад Крыленко предложил, и Ленин принял.
— Какой Крыленко? Нарком юстиции?
— Да. Он бывший эсперантист.
— Откуда такие сведения?
— Не знаю. Все знают.
— Все! Кто — все? Да за одну эту пропаганду на тебя уже можно дело заводить! А ты еще со шляхтой переписываешься. Нет, скажешь?
По возможности, спокойно Свечников объяснил, что клуб «Эсперо» ведет переписку со многими эсперанто-клубами, сам он отправил письмо в одноименный варшавский клуб. Содержание письма — призыв к эсперантистам с родины Заменгофа бороться за прекращение интервенции против Советской России.
— Кто, — спросил Нейман, — у вас главный?
— Пока что Сикорский. Нового председателя правления будем выбирать через неделю.
— И кто кандидаты?
— Сикорский, Варанкин и я.
— А как у вас организована переписка?
— В централизованном порядке. Все письма отправляются с клубной печатью. Текст пишется в двух экземплярах, копия остается в архиве.
— Что изображено на печати?
— Звезда в круге и надпись эсперо.
— Так вот, письмо на эсперанто с такой печатью было обнаружено при обыске на петроградской квартире Алферьева.
Нейман спрыгнул с подоконника, вынул из караваевской папки несколько листков с блеклой машинописью и протянул их Свечникову.
— В вашем клубе есть пишущая машинка с латинским шрифтом?
— Нет. Ищем.
Страницы пестрели нарисованными от руки чернильными звездочками. Повторяясь внизу, под чертой, они отсылали к тем сочинениям Заменгофа, где, видимо, подтверждалась авторская мысль, не способная двигаться дальше без этих подпорок.
Дождавшись тишины, Казароза наклонила голову, чтобы вскинуть ее с первым звуком рояля. Волосы посеклись в луче, который наконец перестал мигать.
Каждое слово в отдельности она, может быть, и не понимала, но все вместе знала, конечно, догадывалась, где о чем.
Эн вало Дагестано дум вармхоро
Сенмова кушис ми кун бруста вундо…
Тепло и чисто звучат ее голос, и Свечников увидел лесную ложбину над Камой, где год назад он сам лежал со свинцом в груди, недвижим. В паузе Казароза улыбнулась ему так, будто вспомнила свой давний сон и поняла наконец, почему ей снилась тогда ложбина, заросшая медуницей и иван-чаем, омытый ночным дождем суглинок, пятно крови на чьей-то гимнастерке.
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я…
Он еще успел улыбнуться в ответ, когда сзади раздался вопль:
— А-а, контр-ры! Мать вашу…
Затем уши заложило от грохота. Свечников не сразу сообразил, что это выстрел.
Завизжати женщины. В крике, в стуке падающих стульев громыхнуло еще дважды. Судорогой свело щеку, словно пуля пролетела совсем близко. Кто-то задел ногой провод, розовый луч пропал, но уже рванули ближнюю штору. Зажглось электричество. Пространство между первым рядом и сценой быстро заполнялось людьми. Свечников отшвырнул одного, другого, пробился вперед и замер.
Она лежала на спине, рука закинута за голову. Блузка быстро намокапа кровью, две светлые пуговички у ворота, прежде незаметные, все отчетливее проступали на темном.
6
Дома Вагин прошел в свою комнату, где все уже было прибрано, пыль вытерта, газеты на подоконнике сложены аккуратной стопой. Невестка всю жизнь служила одному богу — порядку в квартире. Это холодное, как якобинский Верховный Разум, бескровное божество требовало, однако, ежедневных жертв, на которые Вагин был не способен. Надя приучила жить по-другому. В последнее время мучила мысль, что даже в день его смерти влажная уборка будет проведена по всем правилам, без малейших послаблений.Он подошел к окну и начал перебирать газеты, выискивая свою. Перед пенсией он работал в заводской многотиражке, ее до сих пор присылали ему на дом. Это составляло предмет его гордости, ни сыном, ни невесткой не разделяемой.
Внезапно автомобильный выхлоп с улицы гулко ударил в стекла.
Сколько было выстрелов, три или четыре, Вагин позднее вспомнить не мог. Уши сразу же заложило от грохота. Стреляли за спиной, совсем близко, и когда потом выяснилось, что Казароза убита выстрелом от окна, для него это было полнейшей неожиданностью. Зато уже тогда он машинально отметил, что Осипова рядом с ним почему-то нет.
Впереди закричали. Со стуком распахнулась дверь, дробь шагов сыпанула по ступеням. Человек десять бросились вон из зала, остальные устремились в противоположную сторону, к сцене. Несколько секунд розовый луч еще висел над ней, потом включили свет. Сквозь женский визг прорезался истеричный тенор Варанкина:
— Товарищи члены клуба, прошу не расходиться! Мы должны дать показания!
В проходе мужчины навалились на курсанта.
— Контр-ры! Убью-у! — ревел он, извиваясь всем своим разболтанным, но крепким телом.
Карлуша умело выкручивал у него из руки револьвер. Растоптанные георгины валялись на полу вместе с розовой лентой. Божественной Зинаиде Казарозе…
От сцены, раскидывая по пути стулья, бежал Свечников. Свежевыбритая синяя голова по-бычьи наклонена вперед, в руке болтается дамская сумочка на длинном ремешке. Добежав, он локтем, без замаха, саданул курсанту в зубы, тут же сгреб его, обвисшего, за грудки, размахнулся, чтобы врезать по-настоящему, и в развороте задел стоявшего сзади Вагина. В поисках опоры тот инстинктивно вцепился в сумочку, висевшую у Свечникова в левой руке. Заклепки с треском отскочили, вместе с сумочкой Вагин отлетел к стене, но Свечников этого не заметил. Он изумленно разглядывал оставшийся у него ремешок, не понимая, почему эта плоская змейка зажата в его кулаке, и не видел, что между ним и трезвеющим на глазах курсантом вклинился одутловатый мужчина в кожане с добела истертыми швами.
— Караваев, из губчека, — представился он Свечникову, тяжело глядя на него из-под складчатых калмыцких век.
Курсант, сидя на корточках, скулил разбитым ртом. Карлуша тыкал ему за ухо дуло его же собственного револьвера.
— Вставай, гад! Кому говорю!
Тот медленно встал, и Вагин вспомнил наконец, где он его видел.
Ритм, возникший в памяти час назад, оделся в слова:
Накануне были со Свечниковым на торжественной линейке, посвященной первому выпуску пехотных командных курсов имени 18-го Марта. Выпуск приурочили к годовщине освобождения города от Колчака. Вагин караулил Глобуса с бричкой, а Свечников перед строем говорил речь:
Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена…
«Сограждане и товарищи! Друзья курсанты! Завтра исполняется ровно год с того дня, как под рев пушек и трескотню пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Завтра год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, дала деру вместе с ним. Железная метла пролетарской революции поймала их в свои твердые зубья и вымела вон из нашей рабоче-крестьянской горницы. Где эти гордые генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец? Они исчезли как дым, как предрассветный туман…»
На плацу проведена была известью свежая полоса, вдоль нее выстроились восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков тупыми носами упирались в белую отметину, в едином наклоне сидели на головах новенькие фуражки со звездочками.
«Но враг еще не сломлен! — выпучивая глаза, кричал Свечников. — Еще атаман Семенов, как волк, бродит по степям Забайкалья, мечтая перегрызть горло Республике Советов. Еще стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, еще Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…»
Затем выпуск повзводно, церемониальным маршем прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло июньское солнце, пацаны на крышах окрестных сараев потрясенно внимали медной музыке своей мечты. Грозно били подошвы в теплую пыль, от чеканного шага тряслись у курсантов щеки. Руки взлетали, разлетались и недвижно прирастали к бедрам, когда очередной взвод приближался к начвоенкому под тяжелым багровым знаменем с надписью про 3-й Интернационал. Надя долго пребывала в уверенности, что это слово произошло от слияния усеченных слов интерес и национальный и является революционным синонимом патриотизма.
После парада курсанты закурили, разбившись на кучки. Свечников ходил от одной компании к другой, приглашал всех на завтрашний концерт в клубе «Эсперо». Его вежливо выслушивали и снова начинали говорить о своем. Слышалось: Польский фронт, Южный фронт. В стороне бренчала гитара, пели:
Теперь гитариста с окровавленным ртом волокли к выходу. Следом шел Свечников, тоже, как видно, арестованный. Его конвоировал Караваев с револьвером в руке. Вдруг слышно стало, как у подъезда трещит мотором автомобиль.
Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена.
Она красавица, плутовка,
И дивно талья сложена…
Сумочка так и осталась у Вагина, все про нее забыли. —Он вышел на улицу. По Кунгурской, затем по Сибирской спустился к Каме. Было тепло, тихо, тополя Козьего затона, днем истекавшие на ветру своим пушистым семенем, к ночи умиротворенные, безмолвно стояли за чугунной решеткой с обезглавленными столбиками. От венчавших когда-то навершья двуглавых орлов с вензелем Александра I местами уцелели только куски когтистых лап. Раны давно заросли, но по ночам чуть заметно серели под луной. Чугун на сломах еще сохранял чувствительность к лунному свету.
Напротив располагался клуб латышских стрелков «Циня», то есть борьба. Там собирались осевшие на Урале латыши из расформированных частей. На родину их не пускали, субботними вечерами они сидели за длинным столом, играли в лото, читали рижские газеты двухмесячной давности. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. Скучные белобрысые парни молча потягивали жиденькое пивко, потом запели: Саулериет аиз мэжа. Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, таком, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: «Солнце спускается за лесом…»
Ближе к дому почудилось, что сзади кто-то идет. Вагин оглянулся. Чья-то тень прижалась к забору, и в ту же секунду вместе с тошнотной пустотой в солнечном сплетении явилась мысль, что это из-за сумочки. Других вариантов попросту быть не могло. Стоило усилий преодолеть соблазн и не положить ее на землю, чтобы тот, кто следит за ним из темноты, взял бы совершенно не нужный ему самому маленький черный баульчик с металлическими рожками, а его самого оставил бы в покое. Последние два квартала Вагин пробежал на предательски слабеющих ногах, суетливо оглядываясь на бегу. Улица была пуста, но ощущение, что сзади кто-то есть, не исчезало.
Он нырнул в калитку, взлетел на крыльцо и пока нашаривал в кармане ключ, пока всовывал его в скважину, все время затылком чувствовал на себе чей-то взгляд, думая, что с таким чувством, наверное, ждут выстрела в спину. Немного отпустило лишь после того, как захлопнул, запер и крюком заложил за собой дверь. Бабушка уже спала. Ставни, слава богу, были закрыты.
«Ничто не может сказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки», — говорила Надя. Он зажег лампу и присел к столу. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным, как выстрел.
Казароза умерла, перевернуть ее сумочку вверх дном и вытряхнуть на стол то, что в ней лежало, было бы кощунством. Ежась, когда обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, он по очереди достал и в ряд выложил перед собой пустой пузырек отдухов в виде лебедя, еще один точно такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет какие-то пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня — один частый, другой с крупными зубьями, щербатый. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.
Все эти милые при живой хозяйке, а теперь жалкие вещички никак не могли придать сумочке ее вес. Половина всей тяжести приходилась, видимо, на непонятный, твердый наощупь сверток, лежавший на самом дне. Вагин осторожно вынул его. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.
Под бархатом оказался слой желтой вощеной бумаги, под ней — маленькая гипсовая рука, вернее, одна только кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Сероватые пальцы сложены вместе, словно обхватывают невидимое яблоко, лишь указательный выдавался вперед, отходя от остальных. В точности как на плакате, украшавшем сцену Стефановского училища.
С растущим изумлением Вагин разглядывал эту ручку из гипса, суеверно не решаясь ее коснуться. Вдруг возникло и окрепло тревожное чувство, что следившего за ним человека интересует именно она.
Он снова взялся за сумочку, пошарил в ней и нашел в углу старый, сильно помятый театральный билет со штампом Дом Интермедий. Соляной городок, Пантелеймоновская, 2. На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:
Я — женщина,
Но бросьте взгляд мне в душу —
Она черна и холодна, как лед.
Раскройте череп —
Мозг, изъеденный червями.
Взломайте ребра мне —
Там сердце в язвах изгнило.
Глава пятая
ЖЕНА
7
В соседнем номере ворковал репродуктор. У светофора под окном скрипели тормозами машины.Свечников снял пиджак и, прежде чем прилечь, вынул из бумажника старую фотографию на картоне с обтрепавшимися углами, с надписью внизу: А. Яковлев. Портрет Зинаиды Казарозы. 1912.
В центре, на фоне пустыни, окруженная зверями, какие не могли бы соседствовать друг с другом не только в природе, но даже в зоологическом саду, стояла крохотная стройная женщина с волнистыми волосами и птичьей клеткой в руке. Вокруг бурлил звериный шабаш. Слева ее атаковали обитатели джунглей, здесь же разевал пасть вставший на дыбы русский медведь, обвитый, как Лаокоон, чудовищными змеями, для которых он, однако, был не жертвой, а союзником, опорой в смертоносном броске. Заодно с ними выступал свирепый тигр, оседланный макакой в буржуйском цилиндре. Справа, среди взбесившейся домашней скотины, выделялась еще одна обезьяна, вооруженная казачьей пикой. Под ее предводительством выступала ватага злобных кроликов, к ним примыкал отсутствующий у Брема оскаленный мохнатый уродец с прямым и длинным рогом на поросячьем носу. Высокую и узкую, с круглым верхом, клетку женщина держала за кольцо, выставив ее перед собой, как фонарь в пути по ночному лесу. В клетке сидела райская птица. От нее исходило неземное сияние, оно-то и делало маленькую смуглую женщину недоступной для всех этих тварей.
Губчека размещалась в здании бывшей духовной семинарии напротив кафедрального собора. В одной из комнат второго этажа Свечникова усадили возле стены, Караваев сел за стол, Карлуша — на подоконник. Окно выходило во двор,з а ним угадывались в темноте яблони семинарского сада.
— Значит, Свечников Николай Григорьевич, — заговорил Караваев. — Одна тысяча восемьсот девяносто второго года рождения. Из рабочих. В армии с одна тысяча девятьсот пятнадцатого…
Перед ним лежала раскрытая папка с бумагами, время от времени он туда заглядывал.
— Окончил школу прапорщиков. В одна тысяча девятьсот семнадцатом вступил в партию социалистов-революционеров.
— Левых, — с нажимом уточнил Свечников.
— Угу… Был на Дутовском фронте. В коммунистической партии с января одна тысяча девятьсот девятнадцатого. На Восточном фронте — с февраля. Воевал в должности комроты и помначштаба Лесново-Выборгского полка двадцать девятой дивизии. Причина демобилизации?
— Показать?
Свечников начал расстегивать гимнастерку.
— Не психуйте, — поморщился Карлуша. — В бане будете хвастать.
— А ты вообще кто такой?
— Попрошу ему не тыкать! — сказал Караваев. — Это Карл Нейман, наш товарищ из Питера…. Итак, в каких отношениях состояли с гражданкой Казарозой, она же Шеншева, Зинаидой Георгиевной?
— Ни в каких не состоял.
— А зачем приходили к ней в театр?
— Просил выступить на концерте у нас в клубе.
— Почему именно ее?
— Слышал, как она поет.
— Где?
— В Петрограде.
— Когда?
— В позапрошлом году.
— Точнее.
— Ноябрь месяц.
Из своей папки Караваев вынул листок с карандашной надписью по-английски.
— Узнаете?
— Откуда это у вас? — вяло удивился Свечников.
— Не важно. Вы писали?
— Я.
— Знаете английский язык?
— Нет. Просто переписал буква в букву.
— Чекбанк Фридмана и Эртла, девятнадцать, Риджент-парк, Лондон, — прочел Караваев. — Какие у вас дела о лондонскими банкирами?
— При чем здесь Казароза?
— Отвечайте, что спрашивают. Соображаете ведь, где находитесь.
— Это эсперантистский банк, — объяснил Свечников, — в нем хранятся вклады русских эсперанто-клубов и частные пожертвования. Первые поступления относятся к девятьсот десятому году. Мы требуем возвратить этиденьги, а правление банка отказывает под тем предлогом, будто в Советской России нет независимого эспер-движения.
— Сумма вклада? — быстро спросил Нейман.
— Около сорока тысяч рублей золотом.
— Откуда вам это известно?
— Из бюллетеня Всемирного конгресса. Нам его пересылают из Москвы. Мы собираемся направить в президиум конгресса открытое письмо.
— А зачем адрес банка?
— Туда копию на английском.
— Фамилия Алферьев о чем-то вам говорит?
— Нет.
— Он же Токмаков, Струков, Инин.
— Не знаю.
— Левый эсер. Член боевой организации, участник убийства Эйхгорна в Клеве.
Фельдмаршала Эйхгорна, командующего немецкими войсками на Украине, эсеры взорвали в июле восемнадцатого. Бомба была заложена в термос. Краем уха Свечников слышал, что тогда же планировались покушения на Ллойд-Джорджа, президента Клемансо, кайзера Вильгельма и Гинденбурга. Предполагалось, что их гибель повлечет за собой прекращение войны и всеевропейское восстание измученных бессмысленной бойней народных масс. Однако до Парижа, Берлина и Лондона добраться не удалось. В итоге ограничились графом Мирбахом в Москве и Эйх-горном в Киеве.
— Есть данные, — продолжил Нейман, — что в настоящее время он прибыл на Урал для организации подпольных боевых дружин.
— С эсерами я разошелся полтора года назад. С тех пор никаких контактов с ними не имею.
— Допускаю, но дело в том, что Алферьев раньше увлекался эсперанто. Этой зимой он вел переговоры с вашим лондонским банком, хотел получить средства якобы для русского эспер-движения, а на самом деле — для нужд партии. А теперь посчитаем. Ваше эсеровское прошлое — раз, эсперанто — два, банк Фридмана и Эртла — три, Урал — четыре. Итого четыре пункта, по которым вы можете быть связаны. Не многовато ли совпадений?
— Вы что, за контрика меня держите? — удивился Свечников.
— Просто пытаемся понять, почему вы не хотите честно рассказать о ваших отношениях с Казарозой.
— Да не было никаких отношений!
— И Алферьева вы ни разу в жизни не видели?
— Не видел.
— И не слышали о нем?
— Нет.
— И не знали, что Казароза была его гражданской женой?
Боль была мгновенной. Бабилоно, Бабилоно, алта диа доно. Так вот от кого слышала она эти стихи! Вот кто дал ей это имя! Он никогда не думал, что с такой силой можно ревновать мертвых.
— Чего молчите? — спросил Караваев.
— Давайте, ребята, завтра поговорим. Не могу я сейчас.
— Ага! — удовлетворенно сказал Нейман. — Значит, какие-то отношения у вас все-таки были.
Пока шли по ярко освещенным, несмотря на глубокую ночь коридорам, Казароза, Зиночка Шеншева, пела ему песню своей славы с его любимой, заезженной до беспросветного хрипа пластинки:
Лестница двумя пролетами уходила в темноту, снизу тянуло каменным холодом. Конвойный топал сзади. Появился еще один солдатик, отворил обитую железом дверь. В камере горела семилинейка, у стены вповалку спали на досках люди, человек десять.
Этот розовый домик,
Где мы жили с тобой,
Где мы счастливы были
Нашей тихой судьбой…
— «Все цыгане спят, лишь один не спит…» — из-под груды тряпья сказал лежавший с краю арестант и подвинулся. — Милости прошу.
Свечников лег рядом с ним.
Зарешеченное оконце под потолком сначала было черным, с медленно сползавшей вправо одинокой звездой, а когда погасла, чадя, семилинейка, стало понемногу бледнеть. Слышно было, как сменился за дверью караул. Храпел сосед, чертежник с пушечного завода, успевший рассказать, за что его здесь держат. Кто-то донес, будто он и есть тот человек, кто мелом вывел на стене ствольного цеха популярный на Урале и в Сибири лозунг: «Долой Ленина с кониной, да здравствует Колчак со свининой!»
Свечников уже вспомнил, что письмо в Лондон должен был написать Варанкин. Он преподавал английский в университете, ему и отдан был адрес банка. Оставалось выяснить, сам он отнес Караваеву этот листок или обошлись без его согласия.
А Казароза все пела:
Было уже светло. Розовый, но не закатный, а рассветный дым сочился из оконца.
Помню утренний кофе
И вечерний покой,
И в закатном пожаре
Над уснувшей рекой,
Над широким заливом
Этот розовый свет,
Этот маленький домик,
Где тебя больше нет.
Днем снова привели ту же комнату на втором этаже. Нейман по-прежнему сидел на подоконнике, Караваев — за столом, словно оба всю ночь не только не выходили отсюда, но даже не вставали с мест.
— Вы утверждаете, — не здороваясь, начал допрос Караваев, — что с Казарозой познакомились в ноябре восемнадцатого года. При каких обстоятельствах это произошло?
Свечников рассказал.
— И с тех пор вы не встречались?
— Нет.
— И не переписывались?
— Нет.
— Вы с ней виделись позавчера, в театре, — вмешался Нейман, — и тогда же пригласили ее выступить на концерте. Получается, это был ваш первый разговор после той встречи в Петрограде. Но афиша вчерашнего праздника отпечатана неделю назад, и в ней указывается, что первого июля Казароза будет петь в Стефановском училище. Почему вы были уверены, что она вам не откажет?
— Так мне казалось.
— Когда она уже начала петь, вы сказали мне, чтобы я не вздумал провожать ее после концерта. Хотели остаться с ней наедине?
— Хотел.
— Для чего?
— Проводить ее до театра.
— Надеялись, что она пригласит вас остаться у нее на ночь?
Свечников пожал плечами и не ответил.
— У вас в редакции, — неожиданно сменил тему Караваев, — служит Виктор Осипов. По нашим сведениям, редактор не хотел брать его на службу, но вы настояли. Почему?
— Некому было вести литературный кружок.
— А может быть, потому, что он тоже раньше состоял в партии эсеров?
— Первый раз слышу.
— Вы знакомы с его творчеством?
— Кое-что читал.
— Вот одно его произведение. Взгляните. Караваев достал из папки, развернул и протянул Свечникову слегка пожелтевшую газету «Освобождение России», номер за 11 мая 1919 года. На последней полосе отчеркнуто было стихотворение «Разговор солнца с морем». Внизу указывалось имя автора: В.О-в.
В первых строчках рисовалась картина Черного моря, сладко дремлющего под солнечными лучами, затем следовал растянутый на добрый десяток четверостиший монолог солнца. В нем оно скрупулезно перечисляло морю свои к нему благодеяния: его живительные лучи согревают воду, дают жизнь рыбам, дельфинам, черепахам и морским птицам, питают водоросли и кораллы, взращивают жемчужины в раковинах и т. д.
— Про кортик адмирала Колчака слыхали? — спросил Караваев.
— Нет.
— В семнадцатом году революционные черноморские моряки приказали ему сдать личное оружие. Тогда он, чтобы не отдавать им свой адмиральский кортик, выбросил его за борт.
Свечников равнодушно кивнул и продолжал читать.
Напомнив морю о своих перед ним заслугах, солнце потребовало ответной благодарности. Оно заявило:
Море сразу догадалось, о чем речь. Ответ его был вежлив, но непреклонен:
Справедливо будет, море,
Коль отдашь за это мне
То сокровище, что скрыто
В твоей синей глубине.
— С голодухи еще не то наваляешь, — дочитав, сказал Свечников. — К тому же неизвестно, Осипов это или нет.
Все отдам тебе, светило,
Рыб, кораллы, жемчуга.
Не отдам тебе лишь кортик
Адмирала Колчака!
— Он. Не сомневайтесь. Между прочим, кое-кто из эсеров сотрудничал с Колчаком.
— Чего тогда он их на водокачках вешал?
— Это уже детали. Даже некоторые колчаковские генералы им симпатизировали. Например, Пепеляев.
— Не левым же!
— Слушай, — резко меняя тон и переходя на ты, сказал Караваев, — нам ведь про тебя кое-что известно. Вот, скажем, позавчера ты был на выпуске пехкурсов, и говорил там, будто нашу пятиконечную звезду, символ братства рабочих пяти континентов, мы позаимствовали у эсперантистов. Только перекрасили из зеленого в красный. Говорил?
— Ну, говорил.
— Зачем?
— Потому что так и есть. Это еще три года назад Крыленко предложил, и Ленин принял.
— Какой Крыленко? Нарком юстиции?
— Да. Он бывший эсперантист.
— Откуда такие сведения?
— Не знаю. Все знают.
— Все! Кто — все? Да за одну эту пропаганду на тебя уже можно дело заводить! А ты еще со шляхтой переписываешься. Нет, скажешь?
По возможности, спокойно Свечников объяснил, что клуб «Эсперо» ведет переписку со многими эсперанто-клубами, сам он отправил письмо в одноименный варшавский клуб. Содержание письма — призыв к эсперантистам с родины Заменгофа бороться за прекращение интервенции против Советской России.
— Кто, — спросил Нейман, — у вас главный?
— Пока что Сикорский. Нового председателя правления будем выбирать через неделю.
— И кто кандидаты?
— Сикорский, Варанкин и я.
— А как у вас организована переписка?
— В централизованном порядке. Все письма отправляются с клубной печатью. Текст пишется в двух экземплярах, копия остается в архиве.
— Что изображено на печати?
— Звезда в круге и надпись эсперо.
— Так вот, письмо на эсперанто с такой печатью было обнаружено при обыске на петроградской квартире Алферьева.
Нейман спрыгнул с подоконника, вынул из караваевской папки несколько листков с блеклой машинописью и протянул их Свечникову.
— В вашем клубе есть пишущая машинка с латинским шрифтом?
— Нет. Ищем.
Страницы пестрели нарисованными от руки чернильными звездочками. Повторяясь внизу, под чертой, они отсылали к тем сочинениям Заменгофа, где, видимо, подтверждалась авторская мысль, не способная двигаться дальше без этих подпорок.