Здесь было еще одно оконце, пониже, розовое от заката. Свечников пнул стоявшее под ним ведро с помоями, затем наотмашь, не боясь пораниться, опять высадил стекло, нащупал задвижку, рванул обе рамы на себя. Они легко разошлись, он взялся за верхнюю окончину, подтянулся, ногой смел на пол цветочные горшки и спрыгнул в комнату.
Убийца Казарозы стоял перед ним, низкое солнце било ему прямо в лицо. Свечников узнал его сразу и все же на долю секунды царапнуло сомнение, такой он был тощий, с птичьей головкой, с остреньким зырянским носиком. Лишь белесая пустота в светлых глазах с острыми кошачьими зрачками говорила о том, что браунинг, зажатый в его детской руке, легко может выстрелить и в третий раз.
В следующий момент он уже был зажат в угол, мертво притиснут к стене. На божнице над их головами с металлическим стуком упала иконка.
Свечников заломил ему руку, вырвал браунинг и прикинул калибр. Что-то около шести.
— Ах ты, гаденыш!
Никаких иных слов не находилось, только это — гаденыш, гаденыш. Выволок его на улицу, швырнул к бричке. Тот ткнулся носом в борт, кровь потекла по губе.
Сзади налетела Надя.
— Не смейте его бить!
— Убить его мало, — сказал Свечников.
Снова повернулся к этому заморышу, который уже размазывал по лицу кровавые сопли.
— Кто тебе сказал, что я буду на концерте в Стефановском училище?
— Никто. Сам слышал, как вы всех приглашали.
— Кого всех?
— Курсантов.
— Следил, что ли, за мной?
— Не. Парад ходил смотреть.
— Что ж ты прямо в зале-то стал стрелять? А? Не мог подождать, пока я домой пойду?
— Я и хотел.
— Чего ты хотел?
— Подождать.
— А на лестницу зачем полез?
— Концерт послушать. Там еще до меня один забрался.
— Ты… Знаешь, что ты человека убил? — спросил Свечников.
Генька замотал головой. Несколько капель крови сорвались на землю и мгновенно обросли пылью, превратившись в пушистые шарики.
Трясущимися руками Свечников начал развязывать закрученные на штакетнике вожжи. Глобус всхрапнул, сжалкой стариковской удалью несколько раз подкинул морду, пятясь от ограды. Вожжи натянулись, никакие удавалось распутать узел. Он хотел поддернуть мерина к себе, взялся покрепче, и смутное воспоминание, до этого жившее лишь в кончиках пальцев, внезапно оделось в слова. Вожжи были странно шершавые и словно бы зернистые наощупь. Приводные ремни!
— Ты где эти вожжи взял? — заорал он, оборачиваясь к стоявшему за спиной Вагину.
— Купил. Вы же мне сами велели упряжь купить.
— У кого ты ее купил? У него?
— Да, по-соседски.
Никто ничего не понял, кроме Геньки.
— А базлал-то! Козел бритый, — прошепелявил он, хлюпая разбитым носом, и сплюнул.
Слышно стало, как надрывается брошенный в люльке младенец. Коза пришла, молочко принесла, а его не кормят.
— Значит, так, — тихо сказал Свечников. — Даю тебе час времени, и куда хочешь девайся из города. Застану через час, или сам пристрелю, или сдам кому следует.
Он отвязал вожжи, сел в бричку. Проезжая мимо остолбеневшего Геньки, бросил ему:
— На юг подавайся. Там в Красную Армию запишешься. Навстречу летел тополиный пух. От слез в горле трудно было дышать. Через полквартала в уличном прогале открылась Кама, невесомая в солнечном блеске. Над ней, сколько хватало глаз, в небе стоял розовый свет. На правом берегу отчетливо виден был полусгоревший дебаркадер, а выше, за соснами на песчаном обрыве, угадывались крыши домов, среди них— тот, незабываемый, окрашенный закатом. Еще дальше леса сплошной синей грядой уходили к горизонту.
Поздно вечером он валялся, пьяный, у себя в клетушке на Соликамской. Электричество не горело, керосин кончился. В темноте Ла Майстро сошел с прилепленной к зеркалу почтовой марки и рассказывал, как весной 1917 года, всеми покинутый, он умирал в захваченной немцами Варшаве. Та, кого он исцелил от слепоты, давно ушла от него. Европа была залита кровью, на западе и на востоке его ученики убивали друг на друга. Под окном солдаты деревянными молотками выколачивали вшей из гимнастерок. Его сердце устало стучать в такт этому звуку. Он умирал один, шепча:
Потом его начало тошнить, хозяйка принесла поганое ведро и смотрела так, словно впервые увидела в нем человека.
Глава шестнадцатая
Куда больше Свечникова интересовал подаренный ему эсперантистами местный сувенир — секретница в виде старинной пушки с двумя горками ядер. У Вагина в комнате стояла точно такая же. Вручили, когда уходил на пенсию. Верхнее ядро в правой горке было съемное. Если опустить его в пушечный ствол, внутри срабатывала пружина, и потайной ящичек с энергичным щелчком выдвигался из-под лафета. Вагин прятал там старые рецепты и результаты анализов, которые невестка требовала выбрасывать. В ее списке людских пороков мнительность занимала второе место после неаккуратности.
— Славные ребята. Очень славные, — говорил Свечников, имея в виду тех, кто подарил ему эту пушку.
Наигравшись, он упаковал ее в коробку и достал бумажник.
— Помнишь, Милашевская обещала прислать мне фото с портрета Казарозы?
— У тебя с собой? — не поверил Вагин.
На стол перед ним легла старая фотография на картоне: маленькая женщина, окруженная зверями, держит в руке клетку с райской птицей.
— Она была из тех исполнителей, кого называют бардами, — сказал Свечников и вопросительно взглянул на Вагина, сомневаясь, видимо, дошло ли до провинции это новое для него самого слово.
Убедившись, что дошло, снова начал рыться в бумажнике. Вслед за фотографией появилась изжелта-серая от ветхости газетная вырезка.
— Некролог из одной питерской газеты, — объяснил он. — Тоже Милашевская прислала.
Сгибы проклеены были полосками прозрачной пленки, края измахрились, обрамлявшая текст черная черта расползлась, будто ее не напечатали, а провели от руки чересчур водянистой тушью. Подписано инициалами: А.Э.
Вдали от Петрограда, — прочел Вагин, — на сцене провинциального клуба нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды Казарозы-Шеншевой, актрисы и певицы.
Что можно занести в ее послужной список? Несколько ролей, несколько песенок, три-четыре случайные пластинки — дань моде, и все. Но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее мгновенно блеснувшую и угасшую славу, то было, видимо, и другое. Казароза была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести все, кроме неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одной из тех редчайших праведниц, кому это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради кого бог искусств все еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.
В другие, более спокойные времена такая женщина быт бы притягательным центром традиционного художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере. Но шла война и шла революция — события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам, времена самые плодовитые, но слишком дальнозоркие для того, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять, если не прищемить насмерть.
Много лет назад художник Яковлев написал ее портрет. Казароза стоит одна посреди пустыни, и отовсюду ей угрожают дикие звери. Эти звери — все мы…
На вокзал приехали рано, занесли чемодан в купе и снова вышли на перрон. Фонари зажигали еще по зимнему расписанию. В их мертвенном свете лицо Свечникова казалось не просто усталым и очень старым, а странно пустым, словно из него прямо на глазах уходила жизнь.
Они неловко расцеловались, когда до отправления оставалось минут пятнадцать, и Вагин пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко. Домой добрался к полуночи, и едва вставил ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась, в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Катя.
— Ты где это бродишь? — спросил сын, стараясь придать голосу строгость, что у него всегда выходило как-то ненатурально.
— Товарища провожал на поезд.
— Какого товарища? Всех твоих товарищей мы обзвонили.
— Ты его не знаешь, — ответил Вагин, наслаждаясь тем, что имеет полное право так ответить и не солгать.
— Могли бы хоть позвонить! Ведь не чужие же! — сказала невестка и вдруг разрыдалась, уткнувшись ему в грудь.
Вагин почувствовал, что у него начинают гореть глаза. В последнее время часто хотелось плакать, но слез уже не было, лишь глаза начинали гореть, как если долго читаешь не в тех очках. У него были очки для чтения и для телевизора, и он постоянно их путал.
— Это ничего, — сказал Свечников, дергая себя за мочку. — Уже давно не больно.
Наконец тронулись.
В вагоне было светло, и, когда проехали освещенный перрон, за окном сразу ощутилась ночь. Проплыла мимо вереница вокзальных киосков, поезд набирал скорость. Подрагивая, вылетали из темноты огни, приближались, вспыхивали и пропадали, как забытые лица, которые на мгновение выносит на поверхность памяти.
Состав стал изгибаться, поворачивая к реке. Поворот был крутой, синий фонарь у какого-то склада с минуту, наверное, не исчезал из виду. Вагоны обтекали его по дуге, и он все висел за окном, лишь слегка меняя оттенок цвета, по-разному мерцая в сгущенном скоростью воздухе, пока и его вслед за другими не сдуло грохочущей тьмой. В открытое окно вновь рванулся исчезнувший на повороте ветер. Все восемь сторон света были застланы мглой. Поезд летел в ту бездну, где бесплотные тени без слез оплакивали гранда бен эсперо, великую и благую надежду доктора Заменгофа. Свечников слышал их голоса. Его место было среди них. Все они прошли туда, как проходят по земле тени облаков — не меняя рельефа. Настал его черед.
Синий огонь у склада пропал, открылась цепочка фонарей на новом автомобильном мосту. Все, что мелькало за окном, поехало вниз, крыши домов оползли на уровень железнодорожной насыпи. Бледное небо майской ночи опустилось вместе с ними и заполнило собой все окно. Стук колес, не отраженный эхом, сделался тише. Кама надвинулась рвущим сердце темным простором. Справа, на излучине, светились прибрежные цеха пушечного завода, ныне — номерного, четырежды орденоносного. Кроме ствольной артиллерии, там теперь выпускали ракеты, а из мирной продукции — автомобильные прицепы «Скиф» и гарпунные пушки для китобойной флотилии «Слава».
Через полчаса Свечников лежал на своей верхней полке, отказавшись перейти на нижнюю. Вагон сильно болтало, простыни были влажные. Внизу пожилая попутчица рассказывала молодой, сколько раньше стоило сливочное масло.
Он лежал с закрытыми глазами, но даже не пытался заснуть.
Бедная милая маленькая женщина!— звучали в памяти последние строки некролога, давным-давно выученного наизусть. — Она прошла среди нас со своим колеблющимся пламенем, как в старинных театрах проходила нить от люстры к люстре, от жирандоли к жирандоли. Огонь бежал по нити, зажигая купы света, и, добравшись до последней свечи, падал вместе с обрывком уже не нужной нитки и на лету, колеблясь, потухал.
Убийца Казарозы стоял перед ним, низкое солнце било ему прямо в лицо. Свечников узнал его сразу и все же на долю секунды царапнуло сомнение, такой он был тощий, с птичьей головкой, с остреньким зырянским носиком. Лишь белесая пустота в светлых глазах с острыми кошачьими зрачками говорила о том, что браунинг, зажатый в его детской руке, легко может выстрелить и в третий раз.
В следующий момент он уже был зажат в угол, мертво притиснут к стене. На божнице над их головами с металлическим стуком упала иконка.
Свечников заломил ему руку, вырвал браунинг и прикинул калибр. Что-то около шести.
— Ах ты, гаденыш!
Никаких иных слов не находилось, только это — гаденыш, гаденыш. Выволок его на улицу, швырнул к бричке. Тот ткнулся носом в борт, кровь потекла по губе.
Сзади налетела Надя.
— Не смейте его бить!
— Убить его мало, — сказал Свечников.
Снова повернулся к этому заморышу, который уже размазывал по лицу кровавые сопли.
— Кто тебе сказал, что я буду на концерте в Стефановском училище?
— Никто. Сам слышал, как вы всех приглашали.
— Кого всех?
— Курсантов.
— Следил, что ли, за мной?
— Не. Парад ходил смотреть.
— Что ж ты прямо в зале-то стал стрелять? А? Не мог подождать, пока я домой пойду?
— Я и хотел.
— Чего ты хотел?
— Подождать.
— А на лестницу зачем полез?
— Концерт послушать. Там еще до меня один забрался.
— Ты… Знаешь, что ты человека убил? — спросил Свечников.
Генька замотал головой. Несколько капель крови сорвались на землю и мгновенно обросли пылью, превратившись в пушистые шарики.
Трясущимися руками Свечников начал развязывать закрученные на штакетнике вожжи. Глобус всхрапнул, сжалкой стариковской удалью несколько раз подкинул морду, пятясь от ограды. Вожжи натянулись, никакие удавалось распутать узел. Он хотел поддернуть мерина к себе, взялся покрепче, и смутное воспоминание, до этого жившее лишь в кончиках пальцев, внезапно оделось в слова. Вожжи были странно шершавые и словно бы зернистые наощупь. Приводные ремни!
— Ты где эти вожжи взял? — заорал он, оборачиваясь к стоявшему за спиной Вагину.
— Купил. Вы же мне сами велели упряжь купить.
— У кого ты ее купил? У него?
— Да, по-соседски.
Никто ничего не понял, кроме Геньки.
— А базлал-то! Козел бритый, — прошепелявил он, хлюпая разбитым носом, и сплюнул.
Слышно стало, как надрывается брошенный в люльке младенец. Коза пришла, молочко принесла, а его не кормят.
— Значит, так, — тихо сказал Свечников. — Даю тебе час времени, и куда хочешь девайся из города. Застану через час, или сам пристрелю, или сдам кому следует.
Он отвязал вожжи, сел в бричку. Проезжая мимо остолбеневшего Геньки, бросил ему:
— На юг подавайся. Там в Красную Армию запишешься. Навстречу летел тополиный пух. От слез в горле трудно было дышать. Через полквартала в уличном прогале открылась Кама, невесомая в солнечном блеске. Над ней, сколько хватало глаз, в небе стоял розовый свет. На правом берегу отчетливо виден был полусгоревший дебаркадер, а выше, за соснами на песчаном обрыве, угадывались крыши домов, среди них— тот, незабываемый, окрашенный закатом. Еще дальше леса сплошной синей грядой уходили к горизонту.
Поздно вечером он валялся, пьяный, у себя в клетушке на Соликамской. Электричество не горело, керосин кончился. В темноте Ла Майстро сошел с прилепленной к зеркалу почтовой марки и рассказывал, как весной 1917 года, всеми покинутый, он умирал в захваченной немцами Варшаве. Та, кого он исцелил от слепоты, давно ушла от него. Европа была залита кровью, на западе и на востоке его ученики убивали друг на друга. Под окном солдаты деревянными молотками выколачивали вшей из гимнастерок. Его сердце устало стучать в такт этому звуку. Он умирал один, шепча:
Jamtemp'esta, — отвечала ему Ида Лазаревна, раздеваясь в своей комнате под лестницей, чтобы голой сесть верхом на него, Свечникова. Он предал ее, хотя она была его сестрой, его амикаро, ведь левый гомаранизм близок лантизму, лантизм он пусть с оговорками, но признавал, а вот matro вместо patrino — нет. Даневич и Порох оказались по ту сторону баррикад из суффиксов и окончаний множественного числа. Эдем исчез под обломками новой Вавилонской башни, воздвигнутой из Надежды и Разума, но рухнувшей точно так же, как первая. Огонь стеной шел по Каме, казаки с винтовками через правое плечо выезжали из вонючего дыма, в котором скрылся розовый домик. Чика умер, клетка с райской птицей была пуста, гипсовый пальчик, символизирующий собой еврейский народ, указывал на станцию Буртым. Там лежал маховик с валом кривошипа от двигателя внутреннего сгорания, поэтому шорник Ходырев очутился в тюрьме, Казароза — в могиле, а он, Свечников — здесь, в темноте, пьяный, с мокрым от слез лицом.
Malamikete de las nacjes,
cado, cado!
Потом его начало тошнить, хозяйка принесла поганое ведро и смотрела так, словно впервые увидела в нем человека.
Глава шестнадцатая
БЕГУЩИЙ ОГОНЬ
26
Сидели в номере у Свечникова. Без плаща, в дорогом двубортном костюме тот выглядел совсем молодцом, и Вагину стыдно было за свой растянутый джемпер, за рубашку с немодными мятыми уголками ворота, за бесформенные ботинки, которые он старался спрятать под стул. Фотографии Нади, сына и внучки были уже показаны и убраны обратно в карман. Особого интереса они не вызвали.Куда больше Свечникова интересовал подаренный ему эсперантистами местный сувенир — секретница в виде старинной пушки с двумя горками ядер. У Вагина в комнате стояла точно такая же. Вручили, когда уходил на пенсию. Верхнее ядро в правой горке было съемное. Если опустить его в пушечный ствол, внутри срабатывала пружина, и потайной ящичек с энергичным щелчком выдвигался из-под лафета. Вагин прятал там старые рецепты и результаты анализов, которые невестка требовала выбрасывать. В ее списке людских пороков мнительность занимала второе место после неаккуратности.
— Славные ребята. Очень славные, — говорил Свечников, имея в виду тех, кто подарил ему эту пушку.
Наигравшись, он упаковал ее в коробку и достал бумажник.
— Помнишь, Милашевская обещала прислать мне фото с портрета Казарозы?
— У тебя с собой? — не поверил Вагин.
На стол перед ним легла старая фотография на картоне: маленькая женщина, окруженная зверями, держит в руке клетку с райской птицей.
— Она была из тех исполнителей, кого называют бардами, — сказал Свечников и вопросительно взглянул на Вагина, сомневаясь, видимо, дошло ли до провинции это новое для него самого слово.
Убедившись, что дошло, снова начал рыться в бумажнике. Вслед за фотографией появилась изжелта-серая от ветхости газетная вырезка.
— Некролог из одной питерской газеты, — объяснил он. — Тоже Милашевская прислала.
Сгибы проклеены были полосками прозрачной пленки, края измахрились, обрамлявшая текст черная черта расползлась, будто ее не напечатали, а провели от руки чересчур водянистой тушью. Подписано инициалами: А.Э.
Вдали от Петрограда, — прочел Вагин, — на сцене провинциального клуба нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды Казарозы-Шеншевой, актрисы и певицы.
Что можно занести в ее послужной список? Несколько ролей, несколько песенок, три-четыре случайные пластинки — дань моде, и все. Но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее мгновенно блеснувшую и угасшую славу, то было, видимо, и другое. Казароза была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести все, кроме неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одной из тех редчайших праведниц, кому это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради кого бог искусств все еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.
В другие, более спокойные времена такая женщина быт бы притягательным центром традиционного художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере. Но шла война и шла революция — события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам, времена самые плодовитые, но слишком дальнозоркие для того, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять, если не прищемить насмерть.
Много лет назад художник Яковлев написал ее портрет. Казароза стоит одна посреди пустыни, и отовсюду ей угрожают дикие звери. Эти звери — все мы…
На вокзал приехали рано, занесли чемодан в купе и снова вышли на перрон. Фонари зажигали еще по зимнему расписанию. В их мертвенном свете лицо Свечникова казалось не просто усталым и очень старым, а странно пустым, словно из него прямо на глазах уходила жизнь.
Они неловко расцеловались, когда до отправления оставалось минут пятнадцать, и Вагин пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко. Домой добрался к полуночи, и едва вставил ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась, в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Катя.
— Ты где это бродишь? — спросил сын, стараясь придать голосу строгость, что у него всегда выходило как-то ненатурально.
— Товарища провожал на поезд.
— Какого товарища? Всех твоих товарищей мы обзвонили.
— Ты его не знаешь, — ответил Вагин, наслаждаясь тем, что имеет полное право так ответить и не солгать.
— Могли бы хоть позвонить! Ведь не чужие же! — сказала невестка и вдруг разрыдалась, уткнувшись ему в грудь.
Вагин почувствовал, что у него начинают гореть глаза. В последнее время часто хотелось плакать, но слез уже не было, лишь глаза начинали гореть, как если долго читаешь не в тех очках. У него были очки для чтения и для телевизора, и он постоянно их путал.
27
Отправления долго не давали. Свечников посидел в купе, затем вышел в коридор. Там стоял мальчик лет шести и с ужасом, не отрываясь, смотрел на его ухо.— Это ничего, — сказал Свечников, дергая себя за мочку. — Уже давно не больно.
Наконец тронулись.
В вагоне было светло, и, когда проехали освещенный перрон, за окном сразу ощутилась ночь. Проплыла мимо вереница вокзальных киосков, поезд набирал скорость. Подрагивая, вылетали из темноты огни, приближались, вспыхивали и пропадали, как забытые лица, которые на мгновение выносит на поверхность памяти.
Состав стал изгибаться, поворачивая к реке. Поворот был крутой, синий фонарь у какого-то склада с минуту, наверное, не исчезал из виду. Вагоны обтекали его по дуге, и он все висел за окном, лишь слегка меняя оттенок цвета, по-разному мерцая в сгущенном скоростью воздухе, пока и его вслед за другими не сдуло грохочущей тьмой. В открытое окно вновь рванулся исчезнувший на повороте ветер. Все восемь сторон света были застланы мглой. Поезд летел в ту бездну, где бесплотные тени без слез оплакивали гранда бен эсперо, великую и благую надежду доктора Заменгофа. Свечников слышал их голоса. Его место было среди них. Все они прошли туда, как проходят по земле тени облаков — не меняя рельефа. Настал его черед.
Синий огонь у склада пропал, открылась цепочка фонарей на новом автомобильном мосту. Все, что мелькало за окном, поехало вниз, крыши домов оползли на уровень железнодорожной насыпи. Бледное небо майской ночи опустилось вместе с ними и заполнило собой все окно. Стук колес, не отраженный эхом, сделался тише. Кама надвинулась рвущим сердце темным простором. Справа, на излучине, светились прибрежные цеха пушечного завода, ныне — номерного, четырежды орденоносного. Кроме ствольной артиллерии, там теперь выпускали ракеты, а из мирной продукции — автомобильные прицепы «Скиф» и гарпунные пушки для китобойной флотилии «Слава».
Через полчаса Свечников лежал на своей верхней полке, отказавшись перейти на нижнюю. Вагон сильно болтало, простыни были влажные. Внизу пожилая попутчица рассказывала молодой, сколько раньше стоило сливочное масло.
Он лежал с закрытыми глазами, но даже не пытался заснуть.
Бедная милая маленькая женщина!— звучали в памяти последние строки некролога, давным-давно выученного наизусть. — Она прошла среди нас со своим колеблющимся пламенем, как в старинных театрах проходила нить от люстры к люстре, от жирандоли к жирандоли. Огонь бежал по нити, зажигая купы света, и, добравшись до последней свечи, падал вместе с обрывком уже не нужной нитки и на лету, колеблясь, потухал.