Ида Лазаревна замолчала.
— И что дальше? — спросил Свечников.
— Потом я проснулась.
— И решила, что жить все-таки стоит?
— Все получилось само собой. Я поняла, что не сумею впрыснуть себе морфий.
— Из-за этого сна?
Она покачала головой.
— Нет. Просто, пока я спала, у меня украли чемодан.
Та война, на которой убили ее жениха и которую одни называли Великой, другие — империалистической, совсем недавно была единственной, но теперь требовала каких-то определений, чтобы не спутать ее с нынешней. Эта начиналась как болезнь, та — как праздник. С галицийских ратуш казаки срывали черно-желтые австрийские знамена, среди олив и виноградников сражался галиполийский десант, зеленый флаг с полумесяцем на корме торпедированного броненосца «Мессулие» погружался в жемчужные воды Босфора, цеппелины воздушными китами нависали над ночным Парижем, и прожектора, пытаясь нащупать их нежное беззащитное брюхо, чудовищными стрелками шарили по небесному циферблату. В Мраморном море бродили под водой британские субмарины. Опутанные водорослями бесприютные странницы, стальные рыбины, питаемые деревянными птицами, они всплывали из глубин навстречу гидропланам, приносившим в когтях топливо, бекон и галеты для экипажа. Индийские стрелки высаживались в Гавре, шли под гнусавый голый голос флейты в руках вчерашнего заклинателя змей, женщины осыпали их цветами. Обо всем этом Свечников читал в газетах, но там, где позднее оказался он сам, не было ни цеппелинов, ни флейт, ни француженок, ни даже казаков с их неотразимыми пиками, только разбитые польские дороги, трупный запах над полями и окопы, окопы, странно чистые во время боев, когда от напряжения тела и души все съеденное сгорает в человеке без остатка, вонючие в дни затишья.
Казаков он впервые увидел в шестнадцатом году, на Днепре и радовался им, как ребенок, которому наяву показали картинку из любимой книжки, а три года спустя, на берегах Камы, в предрассветной мгле с ужасом узнал их по наклону висевших за спинами винтовок. Они по двое выезжали из-под обрыва, в тумане видны были только их силуэты, и бойцы думали, что это свои, а он узнал их сразу, потому что из всей кавалерии одни лишь казаки носили винтовку не через левое, а через правое плечо, чтобы удобнее было садиться на лошадь.
Глава восьмая
— Входите. Не заперто. Вошла Майя Антоновна.
Через пять минут она уже вынимала из сумочки и раскладывала на столе открытки, письма в длинных заграничных конвертах, фотографии молодых людей в купальных костюмах. На открытках были красивые иностранные города, снятые преимущественно летом. Изредка попадались пейзажи.
С гордостью рассказано было, что их кружок ведет переписку с двенадцатью зарубежными клубами, в основном, конечно, из социалистических стран, и осенью Центральный совет в Москве по всем показателям должен присвоить им статус клуба.
— И о чем вы пишете? — поинтересовался Свечников.
— Рассказываем о нашем городе, о природе края, о культурных достижениях, — отрапортовала Майя Антоновна. — Многие наши кружковцы собирают открытки, марки. Переписка дает им возможность постоянно пополнять коллекцию.
Она стала говорить, что эсперанто сближает людей, у них в кружке парень и девушка так сблизились на этой почве, что решили пожениться. Когда ей довелось быть в международном эсперантистском лагере, который ежегодно проводится под эгидой ЦК ВЛКСМ в Крыму или под Киевом, ее соседке по бунгало один венгр на эсперанто признался в любви. Теперь она собирается за него замуж.
Нашлась и фотография этой счастливой пары. Они стояли на фоне волейбольной сетки, девица прижимала к груди большого надувного крокодила.
— Это при том, — сказала Майя Антоновна, — что языком она тогда владела плохо. Сами видите.
— Что я вижу? — не понял Свечников.
— Что она плохо знает эсперанто. Хуже всех в лагере.
— Каким образом я могу понять это из фотографии?
— По крокодилу. У нее же крокодил.
— И что?
— Как? — изумилась Майя Антоновна. — Вы не знаете про зеленого крокодила?
— Не знаю.
— Это старинная эсперантистская традиция. Разве в ваше время ее не было?
— Нет.
— А что значит на эсперанто слово крокодил, знаете?
— Может быть, раньше и знал, но забыл. Столько лет прошло.
— Оно означает глупец, дурачок. Заменгоф придумал его в шутку, и оно привилось. В каждом эсперантистском лагере обязательно есть надувной крокодил. На вечерней линейке его вручают тому, кто в этот день сделал больше всех ошибок в разговоре. Специальные люди ходят по лагерю и подслушивают, а потом выносят свое решение.
— Мудро, — оценил Свечников и встал. — Давайте немного прогуляемся по городу.
Уже на улице он сказал:
— Вы подарили мне брошюру, автор — Варанкин. Вам что-нибудь про него известно?
— Нет, к сожалению.
— Никогда ничего о нем не слышали?
— Никогда, — виновато ответила Майя Антоновна.
Впервые Свечников увидел его осенью 1919 года, когда пришел в Дом Трудолюбия на занятие эсперанто-кружка для начинающих. Прошу, товарищи, пересесть поближе ко мне. Ближе, ближе. Не стесняйтесь! Я вас не укушу. В тот раз явились большей частью новички, поэтому начал он с Вавилонской башни. Гомаранисты поминали ее постоянно. В одной их брошюре утверждалось, что земной Эдем продолжал существовать даже после того, как Адам и Ева были оттуда изгнаны, и лишь с вавилонской катастрофой, засыпанный обломками, исчез окончательно.
Покончив с причиной, Варанкин перешел к следствиям. Прозвучала длинная фраза на немецком. Чувствуете? В этом языке отпечаталась душа немца, музыканта и философа, но одновременно и грубого солдата, тевтона. А вот речь британца… Последовало несколько слов на английском. Из них, как было сказано, предстает сухая, чопорная фигура англичанина, торговца и мореплавателя, который знает, что время — деньга, поэтому стремится как можно короче выразить свою мысль. А теперь вслушаемся в божественные звуки испанского языка! Варанкин задумался, но единственное, что ему удалось выудить из памяти, было: Буэнас диос, сеньорита. В группе студентов кто-то прыснул. В ответ было сказано, что в любой, самой незначительной реплике отражается, как в капле, душа языка, а в языке — душа народа. Эсперанто впитал в себя черты всех языков Европы. Каждый европеец найдет в нем что-то родное: итальянец, испанец и француз — знакомые корни, немец — способ образования сложных понятий путем соединения слов, поляк — ударение на предпоследнем слоге, русский — свободный порядок слов в предложении. В то же время ни один из их собственных языков никогда не станет международным из-за присущего всем нациям тщеславия.
«А латынь?» — робко спросила какая-то девушка. Варанкин с удовольствием принялся объяснять ей, что да, латынь обладает кое-какими достоинствами нейтрального языка, но можно ли составить на ней такую, скажем, простейшую фразу: Достань из кармана носовой платок и вытри брюки? Нельзя, потому что древние римляне брюк не носили, карманов у них не было, и носовыми платками они не пользовались. На латыни можно сказать только достань и вытри. А что? Чем?
К концу первого занятия прошли алфавит и записали десятка два слов. Попутно Варанкин упомянул, что суффикс —ин в эсперанто обозначает существо женского пола: бово — бык, бовино — корова, патро — отец, патрино — мать. Тогда в заднем ряду поднялся студент в темных очках. Свечников еще не знал, что это Даневич, а Варанкин уже имел с ним дело, но поначалу не узнал его из-за очков.
«А что, собственно, мешает, — спросил студент, — заменить слово патрино словом матро? Оно куда понятнее любому европейцу». Этот невинный, казалось бы, вопрос почему-то привел Варанкина в ярость. «Вон отсюда!» — заорал он. Студент пожал плечами и вышел, хлопнув дверью.
«То, что предлагал этот якобы наивный молодой человек, — в мертвой тишине заговорил Варанкин, — для нас неприемлемо. Эсперанто — не машина, где вместо одной детали можно поставить другую, технически более рациональную. Это живой организм, и в нем любой удаленный член можно заменить только протезом. А как бы ни был хорош протез…»
Позже выяснилось, что Даневич явился на занятие кружка с целью завербовать кого-нибудь в организованную им университетскую группу идистов. Так называли себя сторонники языка идо. В 1907 году француз де Бофрон создал его на основе эсперанто, в котором, как он считал, слишком много сухой логики и мало живого чувства, не хватает исключений, одухотворяющих даже самый бедный естественный язык.
«Хам, смеющийся над наготой отца своего», — говорил об этом французе Сикорский, но из любопытства Свечников пару раз побывал в университете, где Даневич собирал свою команду. Там ему объяснили, что выращенный в колбе гомункулус был нежизнеспособен, поэтому де Бофрон разрубил на куски костенеющий в бессилии красивый труп, отбросил все лишнее, а из остатков слепил маленького, но полного сил младенца, готового к саморазвитию, поскольку в нем живет дух первозданного хаоса. Скоро этот младенец превратится в гиганта и одной ногой встанет на Урале, другой — на Пиренеях.
Свечников узнал также, что само слово идо на эсперанто означает потомок, отпрыск, что идисты вместо патрино говорят матро, что в идо-языке есть неправильные глаголы и нет обязательного, как в казарме, согласования прилагательных с существительными в падежах и числах, да и порядок словообразования куда более свободный, а не подчинен палочной дисциплине, как в эсперанто. Даневич пропагандировал ту идею, будто эсперанто является лишь промежуточной ступенью в развитии международного языка, идо же — высшей, ибо сотворен не из грубой персти национальных языков, а из материи уже очищенной, как Ева была создана не из глины, а из Адамова ребра, но Свечников остался глух к этим аргументам. Идистов было мало, во всем мире человек пятьсот, а в городе — семеро, да и сама идея двух похожих друг на друга международных языков представлялась бессмысленной.
Для гомаранистов Даневич был врагом, с которым никакие компромиссы невозможны, но сам Свечников долго не сознавал опасность идизма как такового. Даже став членом правления клуба «Эсперо», он поначалу проявлял терпимость в надежде избежать раскола и хотя бы на местном уровне сохранить единство эспер-движения в пределах допустимой фракционности. Однако к весне 1920 года ясно стало, что это утопия.
В апреле Даневич вывесил в университете объявление о публичном диспуте с заменгофцами. Так, всех валя в одну кучу, он презрительно именовал и группу Варанкина, и эспер-пацифистов типа Сикорского, и пролетарских эсперантистов. Диспут закончился скандалом и потасовкой, после чего всякие отношения порваны были напрочь.
В мае к идистам переметнулся кое-кто из клубных интеллигентов. Даневич, естественно, принял их с распротертыми объятьями. Оправдываясь, перебежчики ссылались на труды де Бофрона, будто бы сильно их впечатлившие, но на самом деле это, конечно, был завуалированный под формальные расхождения идейный протест против линии, проводимой Свечниковым. Им просто не хотелось принимать участие в коллективном переводе на эсперанто материалов Конгресса 3-го Интернационала. Кое-кого пугала и перспектива угодить на фронт в составе боевого агитотряда, который Свечников мечтал сформировать из эсперантистов. После того как он вынес эту идею на заседание клуба, еще трое ренегатов перебежали к Даневичу.
Тогда же под его мятежное знамя встали четверо городских непистов во главе с Петей Порохом.
Язык непо, детище московского математика Федора Чешихина, тоже был создан из эсперанто, но на принципах, прямо противоположных принципам де Бофрона. На взгляд Чешихина, творению Заменгофа недоставало как раз логики, а хаоса там было в избытке. Словарный запас эсперанто он сохранил, зато радикально переработал грамматику. Слова остались прежними, но отныне должны были жить по Чешихину, а не по Заменгофу. Отсюда и название языка, думал Свечников, пока не узнал, что непо на эсперанто значит племянник. Этот язык был не прямым его потомком, как идо, а боковой ветвью по нисходящей линии.
Для Даневича доктор Заменгоф был скучный педант, усвоивший все пороки талмудистской науки, для Пороха — неряшливый местечковый мечтатель без царя в голове. Трудно было вообразить, что идисты когда-нибудь смогут объединиться с непистами, но их, видимо, роднило страстное желание расплеваться со своим общим прародителем. На этой зыбкой платформе они в итоге и сошлись. Правда, не вполне ясно было, кто из них представляет собой правую оппозицию, а кто — левую. Разобраться в этом простом, казалось бы, вопросе Свечников не мог и мучился, не понимая, с кем следует бороться в первую очередь.
Чаша терпения переполнилась, когда Даневич сумел отпечатать в бывшей епархиальной типографии сотни две брошюрок с тезисами своего учения и листовок с карикатурой на Заменгофа. Творец эсперанто уже три года покоился в могиле, но эти ребята избрали его своей главной мишенью, хотя без него не было бы их самих. Листовки они вывешивали в университетских аудиториях, брошюры подбрасывали в городские училища и школы 2-й ступени, добрались даже до сепараторного завода. В конце июня Свечников не выдержал и написал письмо в губком с требованием решительно пресечь эту пропаганду как вредную для общепролетарского дела.
Для рабочих многих стран, — писал он в заключение, — где царит диктатура буржуазии, эсперанто-клубы часто являются единственно доступными легальными формами пролетарских организаций. За границами Совроссии эсперанто нередко называют большевистским языком, чего никак нельзя сказать от. н. идо или, тем более, непо. Они получили признание лишь среди узкой прослойки белоподкладочного студенчества, склонного ко всякого рода теоретическим чревовещаниям. Не впадая в панику,следует, однако, признать, что то дезорганизующее влияние, которое Даневич и Порох оказывают на рядовых эсперантистов, объективно ведет к расколу эспер-движения и льет воду на мельницу врагов мировой революции.
Подумав, Свечников добавил еще один пункт обвинения: Среди сторонников упомянутых языков широко распространены погромныенастроения, выражающиеся в недовольстве якобы царящим в советских эсперантистских организациях еврейским засильем… Последний довод в такого рода кляузах считался неотразимым.
Затем письмо было передано в секретариат бюро губкома.
Город, в который Свечников с боями вошел год назад, даже в центре был преимущественно деревянный, но планировкой напоминал Петербург. Одни улицы шли параллельно Каме, другие — перпендикулярно. Пересекались они строго под прямым углом и на одинаковом расстоянии друг от друга. Все кварталы имели форму равностороннего квадрата. Исключений не было.
Улицы, перпендикулярные Каме, за городом переходили в торговые тракты и носили имена тех географических пунктов, куда по ним в итоге можно было добраться.
Улицы, идущие вдоль реки, назывались по расположенным на них церквям: Вознесенская, Воскресенская, Покровская. Исключения были, потому что церквей насчитывалось больше, чем улиц, а крупных городов поблизости — меньше.
В этой сетке координат, напоминающей белую решетку на морде у Глобуса, в одной плоскости пересекались линии двух параллельных пространств — земного и духовного. В точках пересечения стояли водопроводные колонки, большей частью бездействующие. Варанкин с семьей обитал в одном из таких мест, в необшитом бревенчатом доме с огородом на углу Покровской и Соликамской.
Дверь открыла его жена Мира, толстая еврейка с головой в бигуди. До идеала истинного гомарано женского пола ей было очень дапеко, куда дальше, чем Иде Лазаревне. Она, видимо, и сама это сознавала, потому что постоянно увязывалась за мужем на заседания клуба, а после конвоировала его до дому. Овладевать эсперанто Мира при всем том отказывалась наотрез.
— Михаила Исаевича нет, — сообщила она.
— А когда будет?
— Да уж давно должен быть, занятия у него кончаются в четыре. Можете подождать, если хотите.
В большой комнате пили чай девочка лет пяти и мальчик постарше. Свечников узнал в нем того героя, который во вчерашней пантомиме сабелькой рубил проволочные клетки, чтобы заточенные в них нации могли слиться в братских объятьях.
Вторая, дальняя комната была размером с вагонное купе. В ней едва помещались книжный шкаф, стол и стул.
— Это его кабинет. Что почитать, вы, думаю, здесь найдете, — сказала Мира.
В ее голосе звучала гордость за мужа, прочитавшего все эти полторы, примерно, сотни книг. Для нее это была цифра почти астрономическая. Она, видимо, полагала, что знания, почерпнутые отсюда Варанкиным, являются их общим семейным достоянием.
Свечников попросил стакан воды и через пару минут получил то, что просил, не более того. Чаю ему не предложили.
По-птичьи склонив голову набок, он начал изучать корешки книг на полках. Отдельную полку занимали книжки в бумажных обложках и брошюры в цветовой гамме от белого до защитного. Невзрачность их облика и густой лес закладок над верхними обрезами свидетельствовали, что они-то и составляют самую ценную для хозяина часть библиотеки. Это были труды по эсперанто и написанные на нем сочинения. Книг в твердых переплетах тут имелось всего три: «Фундаменте» Заменгофа, его же перевод Ветхого Завета на эсперанто и эсперанто-русский словарь.
За эту полку Свечников и взялся в первую очередь. Вдруг на одной из книжечек бросилась в глаза фамилия автора: П. Алферьев, «12 уроков эсперанто-орфографии». Издана в 1912 году петроградским клубом «Амикаро».
Ничего подозрительного в ней, однако, не обнаружилось. Содержание полностью соответствовало заглавию, но он уже не мог отделаться от мысли, что револьвер, якобы найденный Идой Лазаревной во дворе Стефановского училища, на самом деле передал ей Варанкин. Никого ближе, чем она, у него там не было.
Заодно следовало выяснить, что означает слово амикаро. Он полез в словарь. Там сообщалось:
«Одно из краеугольных понятий гомаранизма (см.). В буквальном переводе означает дорогие друзья. Принадлежит к группе слов, которые не могут быть адекватно переведены на национальные языки.
Амикаро — это дружество единомышленников, объединенных общей идеей, причем идеей, пропущенной через сердце. Союз между ними по смыслу подобен союзу мужчины и женщины, любящих друг друга и воспитывающих общего ребенка».
На всякий случай Свечников решил проверить, не найдется ли что-нибудь интересное в лежавшей на столе папке. Раскрыл ее, косясь на дверь, начал перебирать листочки. Набросок вчерашней речи, конспекты каких-то статей, тезисы к очередной дискуссии, 10 советов начинающему оратору (Цитаты произносить, а не зачитывать.Ловить оппонента на уклонениях от тезиса. Во время произнесения речи не вертеть в руках посторонних предметов и пр.). На следующем, густо исписанном и пестревшем помарками листе глаз внезапно выхватил его же собственную фамилию: Свечников. Она повторялась несколько раз. Он увидел ее прежде, чем успел прочесть все остальное.
Это был черновик доноса, уже отправленного туда, откуда могли повлиять на выборы председателя правления клуба «Эсперо». Варанкин доказывал, что эту процедуру нельзя пускать на самотек, потому что могут выбрать Свечникова, а тов. Свечников серьезно скомпрометировал себяелым рядом поступков и заявлений, известных, к сожалению, лишь узкому кругу близких ему людей. Он распространяет беспочвенный миф о происхождении эмблемы восставшего пролетариата из пятиконечной эсперантистской звезды, перекрашенной из зеленого в красный, тогда как оба эти символа независимо друг от друга возникли на базе факта существования пяти континентов земного шара. Он по собственной инициативе, без согласования с другими членами правления, вступил в переписку с польскими эсперантистами, что в условиях войны с панской Польшей не может быть личной инициативой не только рядового члена клуба, но даже отдельно взятого члена правления. Настораживают и его настойчивые попытки завязать сношения с банком Фридмана и Эртла в Лондоне. Причиной этого является, вероятно, желание добыть средства для формирования эспер-отрядов особого назначения. Есть опасность, что такие отряды, будь они созданы, могут быть использованы Свечниковым как преданная ему вооруженная сила, нечто вроде преторианской гвардии, с опорой на которую он попытается устранить всех неугодных и установить режим своей личной власти в международном эспер-движении.
Второй мишенью избран был Сикорский. Его канди-татура также вызывала у Варанкина ряд серьезнейших возражений. Указывалось, что в последнее время Сикорский сошел с платформы левого эспер-пацифизма, близкого пролетарскому безнационализму (лантизму), и активно сотрудничает с Краеведческим обществом, где позволяет себе высказывать взгляды, близкие к националистическим. Эти взгляды нашли отражение в его переводе на русский язык романа Печенега-Гайдовского «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!» Сикорский разочаровался в эсперанто, однако скрывает это и надеется сохранить за собой должность председателя правления клуба из чисто меркантильных соображений, нуждаясь в средствах на лечение сына. Кроме того, есть основания подозревать его в махинациях с пайками и членскими взносами. Все вышеперечисленное делает недопустимым дальнейшее пребывание т.Сикорского на этой ответственной должности.
Под этим листком лежал другой, отпечатанный на машинке, с крупным заголовком вверху: ОСНОВЫ ГОМАРАНИЗМА. Возможно, и тут имелось что-то не предназначенное для посторонних глаз, но чтение пришлось отложить. Свечников едва успел сунуть этот листок в карман, как дверь открылась.
— Ума не приложу, где он! — пожаловалась Мира. — Я уже начинаю волноваться.
Причина ее тревоги была понятна. Она беспокоилась, не завернул ли муж в гнездо разврата, в комнатку под лестницей в школе-коммуне «Муравейник». Еще вчера Свечников мог бы успокоить ее, сказав, что Варанкина туда больше не пускают, но сегодня такой уверенности не было.
Он вынул взятый у Иды Лазаревны револьвер, нарочно держа его за ствол, а не за рукоять, чтобы казалось не так страшно.
— Это револьвер Михаила Исаевича?
— Боже упаси! Откуда?
Объясняться с ней не имело смысла. Свечников решил больше не ждать, простился и вышел на Соликамскую.
Казароза тенью шла рядом. «Где-то я его раньше видела», — шепнула она вчера, оглядываясь назад. Кроме Вагина, которого можно было не принимать в расчет, там сидели Осипов, Даневич и Порох.
В этой части города заборы перемежались заплотами из жердей, деревенские избы — аккуратными домами на кирпичных полуэтажиках, обшитыми в руст или оштукатуренными под камень. У самых ног в окнах полуподвалов алела герань, куры с чернильными метками на перьях рылись в палисадниках. Где живет Осипов, Свечников знал. Однажды с Вагиным волокли его, пьяного, домой, на Монастырскую. Вход со двора, через комнату скорняка-татарина, шьющего шапки из собачьих шкур.
Воспользоваться лифтом он не решился, пошел на третий этаж пешком, отдыхая на площадках. Сердце билось, когда стучал в дверь, но на стук никто не отозвался. Он спустился на улицу, с полчаса постоял у входа, на ветру, потом плюнул и поехал домой.
Ближе к вечеру Вагина отправили в губком с гранками завтрашнего номера. Пока их там инспектировали, сам он, сидя в коридоре, читал рукопись очерка «Под гнетом», написанного Надей и отданного ему на отзыв с условием ничего не говорить, если не понравится. Вокруг нее все что-то сочиняли, и она, отбросив сомнения, тоже решила вырулить на это магистральное течение жизни.
В очерке повествовалось о том, как гимназистка Таня, под которой Надя разумела саму себя, страдала под властью омского правительства. Ей пришлось на себе испытать все ужасы колчаковщины. Однажды ее выгнали из класса за красный бант, в то время как на самом деле он был цвета бордо, в другой раз под угрозой двойки за поведение заставили купить билет на благотворительный спектакль «Не все коту масленица», хотя Таня терпеть не могла подобные лживые спектакли. Было и такое: они с девочками собирали по дворам бутылки для госпиталя, чтобы потом наполнять их горячей водой и в холода обкладывать ими раненых вместо грелок, а гимназисты ходили за ними по пятам и грязно намекали на те отношения между мужчиной и женщиной, которые без слов можно выразить с помощью пробки и бутылки. После этого Таня всю ночь проплакала. В страшное время попрания всего светлого и чистого эта хрупкая девушка для многих олицетворяла собой идеал чистоты. Ее фигура произвела неизгладимое впечатление на учителя гимнастики в военно-спортивном клубе. Даже развратный гимназист К. наедине с собой должен был признать: Невыплаканная скорбь от сознания всей громады рыдающего горя человеческого окутывает лицо и весь физический облик Тани.
— И что дальше? — спросил Свечников.
— Потом я проснулась.
— И решила, что жить все-таки стоит?
— Все получилось само собой. Я поняла, что не сумею впрыснуть себе морфий.
— Из-за этого сна?
Она покачала головой.
— Нет. Просто, пока я спала, у меня украли чемодан.
Та война, на которой убили ее жениха и которую одни называли Великой, другие — империалистической, совсем недавно была единственной, но теперь требовала каких-то определений, чтобы не спутать ее с нынешней. Эта начиналась как болезнь, та — как праздник. С галицийских ратуш казаки срывали черно-желтые австрийские знамена, среди олив и виноградников сражался галиполийский десант, зеленый флаг с полумесяцем на корме торпедированного броненосца «Мессулие» погружался в жемчужные воды Босфора, цеппелины воздушными китами нависали над ночным Парижем, и прожектора, пытаясь нащупать их нежное беззащитное брюхо, чудовищными стрелками шарили по небесному циферблату. В Мраморном море бродили под водой британские субмарины. Опутанные водорослями бесприютные странницы, стальные рыбины, питаемые деревянными птицами, они всплывали из глубин навстречу гидропланам, приносившим в когтях топливо, бекон и галеты для экипажа. Индийские стрелки высаживались в Гавре, шли под гнусавый голый голос флейты в руках вчерашнего заклинателя змей, женщины осыпали их цветами. Обо всем этом Свечников читал в газетах, но там, где позднее оказался он сам, не было ни цеппелинов, ни флейт, ни француженок, ни даже казаков с их неотразимыми пиками, только разбитые польские дороги, трупный запах над полями и окопы, окопы, странно чистые во время боев, когда от напряжения тела и души все съеденное сгорает в человеке без остатка, вонючие в дни затишья.
Казаков он впервые увидел в шестнадцатом году, на Днепре и радовался им, как ребенок, которому наяву показали картинку из любимой книжки, а три года спустя, на берегах Камы, в предрассветной мгле с ужасом узнал их по наклону висевших за спинами винтовок. Они по двое выезжали из-под обрыва, в тумане видны были только их силуэты, и бойцы думали, что это свои, а он узнал их сразу, потому что из всей кавалерии одни лишь казаки носили винтовку не через левое, а через правое плечо, чтобы удобнее было садиться на лошадь.
Глава восьмая
ТЕНЬ
12
В соседнем номере наконец-то выключили радио. Свечников начал задремывать, когда в дверь постучали. Он сел на кровати, вдел ноги в ботинки и лишь потом сказал:— Входите. Не заперто. Вошла Майя Антоновна.
Через пять минут она уже вынимала из сумочки и раскладывала на столе открытки, письма в длинных заграничных конвертах, фотографии молодых людей в купальных костюмах. На открытках были красивые иностранные города, снятые преимущественно летом. Изредка попадались пейзажи.
С гордостью рассказано было, что их кружок ведет переписку с двенадцатью зарубежными клубами, в основном, конечно, из социалистических стран, и осенью Центральный совет в Москве по всем показателям должен присвоить им статус клуба.
— И о чем вы пишете? — поинтересовался Свечников.
— Рассказываем о нашем городе, о природе края, о культурных достижениях, — отрапортовала Майя Антоновна. — Многие наши кружковцы собирают открытки, марки. Переписка дает им возможность постоянно пополнять коллекцию.
Она стала говорить, что эсперанто сближает людей, у них в кружке парень и девушка так сблизились на этой почве, что решили пожениться. Когда ей довелось быть в международном эсперантистском лагере, который ежегодно проводится под эгидой ЦК ВЛКСМ в Крыму или под Киевом, ее соседке по бунгало один венгр на эсперанто признался в любви. Теперь она собирается за него замуж.
Нашлась и фотография этой счастливой пары. Они стояли на фоне волейбольной сетки, девица прижимала к груди большого надувного крокодила.
— Это при том, — сказала Майя Антоновна, — что языком она тогда владела плохо. Сами видите.
— Что я вижу? — не понял Свечников.
— Что она плохо знает эсперанто. Хуже всех в лагере.
— Каким образом я могу понять это из фотографии?
— По крокодилу. У нее же крокодил.
— И что?
— Как? — изумилась Майя Антоновна. — Вы не знаете про зеленого крокодила?
— Не знаю.
— Это старинная эсперантистская традиция. Разве в ваше время ее не было?
— Нет.
— А что значит на эсперанто слово крокодил, знаете?
— Может быть, раньше и знал, но забыл. Столько лет прошло.
— Оно означает глупец, дурачок. Заменгоф придумал его в шутку, и оно привилось. В каждом эсперантистском лагере обязательно есть надувной крокодил. На вечерней линейке его вручают тому, кто в этот день сделал больше всех ошибок в разговоре. Специальные люди ходят по лагерю и подслушивают, а потом выносят свое решение.
— Мудро, — оценил Свечников и встал. — Давайте немного прогуляемся по городу.
Уже на улице он сказал:
— Вы подарили мне брошюру, автор — Варанкин. Вам что-нибудь про него известно?
— Нет, к сожалению.
— Никогда ничего о нем не слышали?
— Никогда, — виновато ответила Майя Антоновна.
Впервые Свечников увидел его осенью 1919 года, когда пришел в Дом Трудолюбия на занятие эсперанто-кружка для начинающих. Прошу, товарищи, пересесть поближе ко мне. Ближе, ближе. Не стесняйтесь! Я вас не укушу. В тот раз явились большей частью новички, поэтому начал он с Вавилонской башни. Гомаранисты поминали ее постоянно. В одной их брошюре утверждалось, что земной Эдем продолжал существовать даже после того, как Адам и Ева были оттуда изгнаны, и лишь с вавилонской катастрофой, засыпанный обломками, исчез окончательно.
Покончив с причиной, Варанкин перешел к следствиям. Прозвучала длинная фраза на немецком. Чувствуете? В этом языке отпечаталась душа немца, музыканта и философа, но одновременно и грубого солдата, тевтона. А вот речь британца… Последовало несколько слов на английском. Из них, как было сказано, предстает сухая, чопорная фигура англичанина, торговца и мореплавателя, который знает, что время — деньга, поэтому стремится как можно короче выразить свою мысль. А теперь вслушаемся в божественные звуки испанского языка! Варанкин задумался, но единственное, что ему удалось выудить из памяти, было: Буэнас диос, сеньорита. В группе студентов кто-то прыснул. В ответ было сказано, что в любой, самой незначительной реплике отражается, как в капле, душа языка, а в языке — душа народа. Эсперанто впитал в себя черты всех языков Европы. Каждый европеец найдет в нем что-то родное: итальянец, испанец и француз — знакомые корни, немец — способ образования сложных понятий путем соединения слов, поляк — ударение на предпоследнем слоге, русский — свободный порядок слов в предложении. В то же время ни один из их собственных языков никогда не станет международным из-за присущего всем нациям тщеславия.
«А латынь?» — робко спросила какая-то девушка. Варанкин с удовольствием принялся объяснять ей, что да, латынь обладает кое-какими достоинствами нейтрального языка, но можно ли составить на ней такую, скажем, простейшую фразу: Достань из кармана носовой платок и вытри брюки? Нельзя, потому что древние римляне брюк не носили, карманов у них не было, и носовыми платками они не пользовались. На латыни можно сказать только достань и вытри. А что? Чем?
К концу первого занятия прошли алфавит и записали десятка два слов. Попутно Варанкин упомянул, что суффикс —ин в эсперанто обозначает существо женского пола: бово — бык, бовино — корова, патро — отец, патрино — мать. Тогда в заднем ряду поднялся студент в темных очках. Свечников еще не знал, что это Даневич, а Варанкин уже имел с ним дело, но поначалу не узнал его из-за очков.
«А что, собственно, мешает, — спросил студент, — заменить слово патрино словом матро? Оно куда понятнее любому европейцу». Этот невинный, казалось бы, вопрос почему-то привел Варанкина в ярость. «Вон отсюда!» — заорал он. Студент пожал плечами и вышел, хлопнув дверью.
«То, что предлагал этот якобы наивный молодой человек, — в мертвой тишине заговорил Варанкин, — для нас неприемлемо. Эсперанто — не машина, где вместо одной детали можно поставить другую, технически более рациональную. Это живой организм, и в нем любой удаленный член можно заменить только протезом. А как бы ни был хорош протез…»
Позже выяснилось, что Даневич явился на занятие кружка с целью завербовать кого-нибудь в организованную им университетскую группу идистов. Так называли себя сторонники языка идо. В 1907 году француз де Бофрон создал его на основе эсперанто, в котором, как он считал, слишком много сухой логики и мало живого чувства, не хватает исключений, одухотворяющих даже самый бедный естественный язык.
«Хам, смеющийся над наготой отца своего», — говорил об этом французе Сикорский, но из любопытства Свечников пару раз побывал в университете, где Даневич собирал свою команду. Там ему объяснили, что выращенный в колбе гомункулус был нежизнеспособен, поэтому де Бофрон разрубил на куски костенеющий в бессилии красивый труп, отбросил все лишнее, а из остатков слепил маленького, но полного сил младенца, готового к саморазвитию, поскольку в нем живет дух первозданного хаоса. Скоро этот младенец превратится в гиганта и одной ногой встанет на Урале, другой — на Пиренеях.
Свечников узнал также, что само слово идо на эсперанто означает потомок, отпрыск, что идисты вместо патрино говорят матро, что в идо-языке есть неправильные глаголы и нет обязательного, как в казарме, согласования прилагательных с существительными в падежах и числах, да и порядок словообразования куда более свободный, а не подчинен палочной дисциплине, как в эсперанто. Даневич пропагандировал ту идею, будто эсперанто является лишь промежуточной ступенью в развитии международного языка, идо же — высшей, ибо сотворен не из грубой персти национальных языков, а из материи уже очищенной, как Ева была создана не из глины, а из Адамова ребра, но Свечников остался глух к этим аргументам. Идистов было мало, во всем мире человек пятьсот, а в городе — семеро, да и сама идея двух похожих друг на друга международных языков представлялась бессмысленной.
Для гомаранистов Даневич был врагом, с которым никакие компромиссы невозможны, но сам Свечников долго не сознавал опасность идизма как такового. Даже став членом правления клуба «Эсперо», он поначалу проявлял терпимость в надежде избежать раскола и хотя бы на местном уровне сохранить единство эспер-движения в пределах допустимой фракционности. Однако к весне 1920 года ясно стало, что это утопия.
В апреле Даневич вывесил в университете объявление о публичном диспуте с заменгофцами. Так, всех валя в одну кучу, он презрительно именовал и группу Варанкина, и эспер-пацифистов типа Сикорского, и пролетарских эсперантистов. Диспут закончился скандалом и потасовкой, после чего всякие отношения порваны были напрочь.
В мае к идистам переметнулся кое-кто из клубных интеллигентов. Даневич, естественно, принял их с распротертыми объятьями. Оправдываясь, перебежчики ссылались на труды де Бофрона, будто бы сильно их впечатлившие, но на самом деле это, конечно, был завуалированный под формальные расхождения идейный протест против линии, проводимой Свечниковым. Им просто не хотелось принимать участие в коллективном переводе на эсперанто материалов Конгресса 3-го Интернационала. Кое-кого пугала и перспектива угодить на фронт в составе боевого агитотряда, который Свечников мечтал сформировать из эсперантистов. После того как он вынес эту идею на заседание клуба, еще трое ренегатов перебежали к Даневичу.
Тогда же под его мятежное знамя встали четверо городских непистов во главе с Петей Порохом.
Язык непо, детище московского математика Федора Чешихина, тоже был создан из эсперанто, но на принципах, прямо противоположных принципам де Бофрона. На взгляд Чешихина, творению Заменгофа недоставало как раз логики, а хаоса там было в избытке. Словарный запас эсперанто он сохранил, зато радикально переработал грамматику. Слова остались прежними, но отныне должны были жить по Чешихину, а не по Заменгофу. Отсюда и название языка, думал Свечников, пока не узнал, что непо на эсперанто значит племянник. Этот язык был не прямым его потомком, как идо, а боковой ветвью по нисходящей линии.
Для Даневича доктор Заменгоф был скучный педант, усвоивший все пороки талмудистской науки, для Пороха — неряшливый местечковый мечтатель без царя в голове. Трудно было вообразить, что идисты когда-нибудь смогут объединиться с непистами, но их, видимо, роднило страстное желание расплеваться со своим общим прародителем. На этой зыбкой платформе они в итоге и сошлись. Правда, не вполне ясно было, кто из них представляет собой правую оппозицию, а кто — левую. Разобраться в этом простом, казалось бы, вопросе Свечников не мог и мучился, не понимая, с кем следует бороться в первую очередь.
Чаша терпения переполнилась, когда Даневич сумел отпечатать в бывшей епархиальной типографии сотни две брошюрок с тезисами своего учения и листовок с карикатурой на Заменгофа. Творец эсперанто уже три года покоился в могиле, но эти ребята избрали его своей главной мишенью, хотя без него не было бы их самих. Листовки они вывешивали в университетских аудиториях, брошюры подбрасывали в городские училища и школы 2-й ступени, добрались даже до сепараторного завода. В конце июня Свечников не выдержал и написал письмо в губком с требованием решительно пресечь эту пропаганду как вредную для общепролетарского дела.
Для рабочих многих стран, — писал он в заключение, — где царит диктатура буржуазии, эсперанто-клубы часто являются единственно доступными легальными формами пролетарских организаций. За границами Совроссии эсперанто нередко называют большевистским языком, чего никак нельзя сказать от. н. идо или, тем более, непо. Они получили признание лишь среди узкой прослойки белоподкладочного студенчества, склонного ко всякого рода теоретическим чревовещаниям. Не впадая в панику,следует, однако, признать, что то дезорганизующее влияние, которое Даневич и Порох оказывают на рядовых эсперантистов, объективно ведет к расколу эспер-движения и льет воду на мельницу врагов мировой революции.
Подумав, Свечников добавил еще один пункт обвинения: Среди сторонников упомянутых языков широко распространены погромныенастроения, выражающиеся в недовольстве якобы царящим в советских эсперантистских организациях еврейским засильем… Последний довод в такого рода кляузах считался неотразимым.
Затем письмо было передано в секретариат бюро губкома.
Город, в который Свечников с боями вошел год назад, даже в центре был преимущественно деревянный, но планировкой напоминал Петербург. Одни улицы шли параллельно Каме, другие — перпендикулярно. Пересекались они строго под прямым углом и на одинаковом расстоянии друг от друга. Все кварталы имели форму равностороннего квадрата. Исключений не было.
Улицы, перпендикулярные Каме, за городом переходили в торговые тракты и носили имена тех географических пунктов, куда по ним в итоге можно было добраться.
Улицы, идущие вдоль реки, назывались по расположенным на них церквям: Вознесенская, Воскресенская, Покровская. Исключения были, потому что церквей насчитывалось больше, чем улиц, а крупных городов поблизости — меньше.
В этой сетке координат, напоминающей белую решетку на морде у Глобуса, в одной плоскости пересекались линии двух параллельных пространств — земного и духовного. В точках пересечения стояли водопроводные колонки, большей частью бездействующие. Варанкин с семьей обитал в одном из таких мест, в необшитом бревенчатом доме с огородом на углу Покровской и Соликамской.
Дверь открыла его жена Мира, толстая еврейка с головой в бигуди. До идеала истинного гомарано женского пола ей было очень дапеко, куда дальше, чем Иде Лазаревне. Она, видимо, и сама это сознавала, потому что постоянно увязывалась за мужем на заседания клуба, а после конвоировала его до дому. Овладевать эсперанто Мира при всем том отказывалась наотрез.
— Михаила Исаевича нет, — сообщила она.
— А когда будет?
— Да уж давно должен быть, занятия у него кончаются в четыре. Можете подождать, если хотите.
В большой комнате пили чай девочка лет пяти и мальчик постарше. Свечников узнал в нем того героя, который во вчерашней пантомиме сабелькой рубил проволочные клетки, чтобы заточенные в них нации могли слиться в братских объятьях.
Вторая, дальняя комната была размером с вагонное купе. В ней едва помещались книжный шкаф, стол и стул.
— Это его кабинет. Что почитать, вы, думаю, здесь найдете, — сказала Мира.
В ее голосе звучала гордость за мужа, прочитавшего все эти полторы, примерно, сотни книг. Для нее это была цифра почти астрономическая. Она, видимо, полагала, что знания, почерпнутые отсюда Варанкиным, являются их общим семейным достоянием.
Свечников попросил стакан воды и через пару минут получил то, что просил, не более того. Чаю ему не предложили.
По-птичьи склонив голову набок, он начал изучать корешки книг на полках. Отдельную полку занимали книжки в бумажных обложках и брошюры в цветовой гамме от белого до защитного. Невзрачность их облика и густой лес закладок над верхними обрезами свидетельствовали, что они-то и составляют самую ценную для хозяина часть библиотеки. Это были труды по эсперанто и написанные на нем сочинения. Книг в твердых переплетах тут имелось всего три: «Фундаменте» Заменгофа, его же перевод Ветхого Завета на эсперанто и эсперанто-русский словарь.
За эту полку Свечников и взялся в первую очередь. Вдруг на одной из книжечек бросилась в глаза фамилия автора: П. Алферьев, «12 уроков эсперанто-орфографии». Издана в 1912 году петроградским клубом «Амикаро».
Ничего подозрительного в ней, однако, не обнаружилось. Содержание полностью соответствовало заглавию, но он уже не мог отделаться от мысли, что револьвер, якобы найденный Идой Лазаревной во дворе Стефановского училища, на самом деле передал ей Варанкин. Никого ближе, чем она, у него там не было.
Заодно следовало выяснить, что означает слово амикаро. Он полез в словарь. Там сообщалось:
«Одно из краеугольных понятий гомаранизма (см.). В буквальном переводе означает дорогие друзья. Принадлежит к группе слов, которые не могут быть адекватно переведены на национальные языки.
Амикаро — это дружество единомышленников, объединенных общей идеей, причем идеей, пропущенной через сердце. Союз между ними по смыслу подобен союзу мужчины и женщины, любящих друг друга и воспитывающих общего ребенка».
На всякий случай Свечников решил проверить, не найдется ли что-нибудь интересное в лежавшей на столе папке. Раскрыл ее, косясь на дверь, начал перебирать листочки. Набросок вчерашней речи, конспекты каких-то статей, тезисы к очередной дискуссии, 10 советов начинающему оратору (Цитаты произносить, а не зачитывать.Ловить оппонента на уклонениях от тезиса. Во время произнесения речи не вертеть в руках посторонних предметов и пр.). На следующем, густо исписанном и пестревшем помарками листе глаз внезапно выхватил его же собственную фамилию: Свечников. Она повторялась несколько раз. Он увидел ее прежде, чем успел прочесть все остальное.
Это был черновик доноса, уже отправленного туда, откуда могли повлиять на выборы председателя правления клуба «Эсперо». Варанкин доказывал, что эту процедуру нельзя пускать на самотек, потому что могут выбрать Свечникова, а тов. Свечников серьезно скомпрометировал себяелым рядом поступков и заявлений, известных, к сожалению, лишь узкому кругу близких ему людей. Он распространяет беспочвенный миф о происхождении эмблемы восставшего пролетариата из пятиконечной эсперантистской звезды, перекрашенной из зеленого в красный, тогда как оба эти символа независимо друг от друга возникли на базе факта существования пяти континентов земного шара. Он по собственной инициативе, без согласования с другими членами правления, вступил в переписку с польскими эсперантистами, что в условиях войны с панской Польшей не может быть личной инициативой не только рядового члена клуба, но даже отдельно взятого члена правления. Настораживают и его настойчивые попытки завязать сношения с банком Фридмана и Эртла в Лондоне. Причиной этого является, вероятно, желание добыть средства для формирования эспер-отрядов особого назначения. Есть опасность, что такие отряды, будь они созданы, могут быть использованы Свечниковым как преданная ему вооруженная сила, нечто вроде преторианской гвардии, с опорой на которую он попытается устранить всех неугодных и установить режим своей личной власти в международном эспер-движении.
Второй мишенью избран был Сикорский. Его канди-татура также вызывала у Варанкина ряд серьезнейших возражений. Указывалось, что в последнее время Сикорский сошел с платформы левого эспер-пацифизма, близкого пролетарскому безнационализму (лантизму), и активно сотрудничает с Краеведческим обществом, где позволяет себе высказывать взгляды, близкие к националистическим. Эти взгляды нашли отражение в его переводе на русский язык романа Печенега-Гайдовского «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!» Сикорский разочаровался в эсперанто, однако скрывает это и надеется сохранить за собой должность председателя правления клуба из чисто меркантильных соображений, нуждаясь в средствах на лечение сына. Кроме того, есть основания подозревать его в махинациях с пайками и членскими взносами. Все вышеперечисленное делает недопустимым дальнейшее пребывание т.Сикорского на этой ответственной должности.
Под этим листком лежал другой, отпечатанный на машинке, с крупным заголовком вверху: ОСНОВЫ ГОМАРАНИЗМА. Возможно, и тут имелось что-то не предназначенное для посторонних глаз, но чтение пришлось отложить. Свечников едва успел сунуть этот листок в карман, как дверь открылась.
— Ума не приложу, где он! — пожаловалась Мира. — Я уже начинаю волноваться.
Причина ее тревоги была понятна. Она беспокоилась, не завернул ли муж в гнездо разврата, в комнатку под лестницей в школе-коммуне «Муравейник». Еще вчера Свечников мог бы успокоить ее, сказав, что Варанкина туда больше не пускают, но сегодня такой уверенности не было.
Он вынул взятый у Иды Лазаревны револьвер, нарочно держа его за ствол, а не за рукоять, чтобы казалось не так страшно.
— Это револьвер Михаила Исаевича?
— Боже упаси! Откуда?
Объясняться с ней не имело смысла. Свечников решил больше не ждать, простился и вышел на Соликамскую.
Казароза тенью шла рядом. «Где-то я его раньше видела», — шепнула она вчера, оглядываясь назад. Кроме Вагина, которого можно было не принимать в расчет, там сидели Осипов, Даневич и Порох.
В этой части города заборы перемежались заплотами из жердей, деревенские избы — аккуратными домами на кирпичных полуэтажиках, обшитыми в руст или оштукатуренными под камень. У самых ног в окнах полуподвалов алела герань, куры с чернильными метками на перьях рылись в палисадниках. Где живет Осипов, Свечников знал. Однажды с Вагиным волокли его, пьяного, домой, на Монастырскую. Вход со двора, через комнату скорняка-татарина, шьющего шапки из собачьих шкур.
13
До «Спутника» было семь остановок на трамвае. Шесть из них Вагин проехал, а седьмую прошел пешком, чтобы собраться с мыслями, но скоро из всех мыслей осталась единственная: что сказать швейцару, если тот спросит, зачем ему нужно в триста четвертый номер? Это была лучшая в городе гостиница, о тамошнем буфете ходили легенды. Простых командированных туда не пускали. Что, если и его не пропустят? Можно, конечно, позвонить в номер по внутреннему телефону, но вдруг, что самое ужасное, его фамилия ничего Свечникову не скажет и он не захочет звонить администратору или в бюро пропусков, чтобы ему, Вагину, выписали пропуск? Что тогда? Швейцар, однако, ни о чем его не спросил.Воспользоваться лифтом он не решился, пошел на третий этаж пешком, отдыхая на площадках. Сердце билось, когда стучал в дверь, но на стук никто не отозвался. Он спустился на улицу, с полчаса постоял у входа, на ветру, потом плюнул и поехал домой.
Ближе к вечеру Вагина отправили в губком с гранками завтрашнего номера. Пока их там инспектировали, сам он, сидя в коридоре, читал рукопись очерка «Под гнетом», написанного Надей и отданного ему на отзыв с условием ничего не говорить, если не понравится. Вокруг нее все что-то сочиняли, и она, отбросив сомнения, тоже решила вырулить на это магистральное течение жизни.
В очерке повествовалось о том, как гимназистка Таня, под которой Надя разумела саму себя, страдала под властью омского правительства. Ей пришлось на себе испытать все ужасы колчаковщины. Однажды ее выгнали из класса за красный бант, в то время как на самом деле он был цвета бордо, в другой раз под угрозой двойки за поведение заставили купить билет на благотворительный спектакль «Не все коту масленица», хотя Таня терпеть не могла подобные лживые спектакли. Было и такое: они с девочками собирали по дворам бутылки для госпиталя, чтобы потом наполнять их горячей водой и в холода обкладывать ими раненых вместо грелок, а гимназисты ходили за ними по пятам и грязно намекали на те отношения между мужчиной и женщиной, которые без слов можно выразить с помощью пробки и бутылки. После этого Таня всю ночь проплакала. В страшное время попрания всего светлого и чистого эта хрупкая девушка для многих олицетворяла собой идеал чистоты. Ее фигура произвела неизгладимое впечатление на учителя гимнастики в военно-спортивном клубе. Даже развратный гимназист К. наедине с собой должен был признать: Невыплаканная скорбь от сознания всей громады рыдающего горя человеческого окутывает лицо и весь физический облик Тани.