– А землю здесь ему выделили? – осведомился Давыдов.
   – Никак нет, – ответил Федосеич. – Никифор бородинским оброчным числится, да и без надобности ему земля-то… Ремеслом своим кормится. Избу и кузницу в аренде содержит.
   – А мужики наши им довольны?
   – Слова худого ни от кого не слышал. Всякая работа у Никифора спорится, и каждому он угодить рад. Опять же и нам без отказа все справляет. Кабы приписать его к нашей деревне – куда как хорошо было бы!
   – Что ж, это можно… Я поговорю с ним! – ответил Давыдов.
   И тут неожиданно промелькнула мысль: «А что, если Никифора назначить бурмистром? Грамоту он немного знает, в честности можно не сомневаться. Право, есть смысл!»
   На другой день Давыдов сам навестил старого приятеля.
   Изба, в которой жил Никифор, по внешнему виду ничем от других изб не отличалась, но внутри была просторна и довольно опрятна. Стены побелены, полы покрыты чистенькими рогожками. Никифор, только что возвратившийся из соседнего села, куда ходил ковать господских лошадей, сидя на табурете, подшивал кожей валенки. Агафья с раскрасневшимся лицом хлопотала у печки. Запах свежеиспеченного хлеба приятно щекотал ноздри. Дети – белобрысый шустрый мальчик и худенькая девочка с рыжей косичкой – возились с ягнятами, отделенными в углу дощатой перегородкой.
   Дениса Васильевича встретили хозяева приветливо.
   – Мне Агафья уже сказывала, что вы приехали. Я к вам как раз наведаться хотел, – произнес Никифор, усаживая гостя на почетное место под образами.
   – А я встретил вчера Агафью и не узнал сначала… Похорошела очень!
   – Вы уж скажете, барин, – потупилась хозяйка. – С чего нам хорошеть-то?
   – Не гневи бога, Агафья, – бросив строгий взгляд на жену, заметил Никифор и обратился к гостю: – Живем мы супротив прежнего поприглядней, сами видите, Денис Васильевич.: Работы кузнечной много, хлеб у нас не переводится, оброк отсылаю исправно.
   – Назад в Бородино, значит, не собираешься?
   – Как вам будет угодно, – склонив голову, отозвался Никифор. – А по мне лучше здешних мест нет. От добра добра не ищут!
   – В таком случае, если хочешь, я прикажу, чтоб тебя совсем сюда приписали и землю под усадьбу дали.
   Лицо Никифора просияло. Он облегченно вздохнул.
   – О том и просить вас хотел… Премного благодарны!.. Век ваши милости не забудем…
   – Ну, хорошо, – продолжал Давыдов. – Только ты мне тоже услужить должен.
   – Приказывайте, Денис Васильевич! Все исполню, будьте в надежде!
   – Видишь, в чем дело… Я пока что в Денисовке жить и хозяйничать не могу, а Федосеич распустил тут всех, пьянствует, а имение из года в год все менее дохода дает. Вот я и надумал назначить тебя бурмистром.
   Давыдов полагал, что назначение на выгодную должность несказанно удивит и обрадует Никифора, но случилось нечто непонятное. Никифор отшатнулся, побледнел, опустил голову. Руки его дрожали. Агафья, прислушивавшаяся к разговору, словно остолбенела, глядя на мужа испуганными глазами.
   – Увольте… не справлюсь… – глухо пробормотал Никифор, не поднимая головы.
   – Не понимаю, – пожал плечами Давыдов. – Народ тут, кажется, смирный, послушный. Следи лишь за установленным порядком, чтобы от барских работ не отлынивали, сеяли и убирали в срок. Жалованьем я тебя не обижу, а будешь стараться, то в награду и вольную получишь.
   Никифор несколько секунд стоял молча, переминаясь с ноги на ногу, потом медленно поднял голову.
   – С великой охотой чем угодно служить вам рад, Денис Васильевич, а бурмистром быть не могу. Как мне мужиков на барщину гонять, коли сам я мужик?
   – Глупости! Надо кому-то имением управлять. Лучше разве мужикам будет, если я, как другие господа делают, немца какого-нибудь над вами поставлю?
   – Воля ваша, – тяжело вздохнул Никифор. – А мне совесть не дозволяет… Ежели без строгости править, как Федосеич, вас прогневишь, а ежели строго спрашивать – народ обидишь, а тогда известно, как глядеть на тебя будут…
   Доводы были убедительны. Интересы помещиков и крестьян никак не совпадали. Давыдов сдвинул сердито густые брови, задумался.
   – Хорошо, не желаешь мне помогать, не надо, – произнес он наконец. – Но скажи по правде, чего же все-таки ты опасаешься?
   – Недовольства кругом много, Денис Васильевич. Тут-то, слава богу, ничего дурного пока не слышно, а в соседних деревнях сплошь роптание…
   – Вот как! – насторожился Давыдов. – А кто же и на что ропщет? Говори, не бойся…
   – Да ведь сами небось видели, как народ живет. Второй год, почитай, мужики кругом голодуют… Опять же и притеснения всякие.
   – Жалости у иных господ вовсе нет, – неожиданно вставила Агафья и, не договорив фразы, всхлипнула. – Вчера в ближнем селе вдова повесилась… А уж какая была тихая, работящая…
   – Почему же повесилась? Что за причина?
   – Дочь единственную, первую в селе красавицу и певунью, барин от матери отлучил и продал, – пояснил Никифор. – Вот и не стерпела горемычная…
   – А как фамилия барина?
   – Господин Ерохин… В Орел продал девку-то для забавы графу какому-то… Сами судите, как в народе роптанию не быть?
   Трагический конец истории, начало которой слышал недавно от помещика, взволновал и возмутил сильнейшим образом Дениса Васильевича. Конечно, чувств своих перед Никифором он не открыл, но, придя домой, долго не мог успокоиться.
   Будучи человеком гуманным, убедившись во время войны, насколько простой народ возвышается в любви к отечеству над «потомками древних бояр», Давыдов не мог считать нормальными такие явления, как помещичьи неистовства и разврат. Сам он, следуя суворовским традициям, ни разу не ударил солдата и не подвергал телесным наказаниям своих крестьян. Но когда сестра Сашенька сказала, что она увеличила в Бородине барщину и надбавила оброк, он не возражал. И сейчас приехал в деревню, чтобы по примеру сестры поднять доходность имения. О том, что подобный нажим на крепостное крестьянство тоже является одной из форм тиранства, он, вероятно, не думал.
   Груз сословных представлений о незыблемости крепостного права, этой древней привилегии дворянства, мешал ему сделать верный вывод о необходимости прежде всего уничтожить именно крепостное право как главный корень зла. Может быть, где-то в глубине сознания смутно и шевелилась иногда такая мысль, но она подавлялась множеством сословных предубеждений. Границы добра и зла были неясны.
   Теперь, как и два с лишним года назад, когда услышал ночной разговор гусар, мечтавших о воле, он вновь почувствовал какую-то острую душевную тревогу. Что-то было такое, что требовало ясности. Но что же?
   Никифор сказал, что в Денисовке пока не слышно роптания, и явно связывал это обстоятельство с тем, что денисовские крестьяне, находясь под управлением Федосеича, жили несколько лучше, чем в соседних селах, имели хлеб и не испытывали лишних тягот. Это было, с одной стороны, и приятно, а с другой – попустительство Федосеича приносило ущерб собственным интересам Давыдова. Сашенька, наверное, не задумалась бы над этим, поступила так, как поступали все помещики, а он не мог, ибо боялся и не хотел вызывать роптания…
   «Ну, хорошо, пусть управляет Федосеич, все равно на эту должность скоро нужного человека не подберешь, – размышлял Давыдов, – но разве это выход из положения? Я могу лишиться последних доходов, а мужики все равно не перестанут мечтать о воле, и наши интересы вечно будут различными…»
   Самые противоречивые мысли теснились в голове и сплетались в причудливый клубок, распутать который не было, казалось, никаких сил.
   «Нет, видно, я просто не создан для того, чтобы заниматься помещичьими делами, таланта Сашенькина не имею, – решил он в конце концов. – Но тогда что же мне делать, как жить?»
   Этот проклятый вопрос тоже не находил ответа. И будущее представлялось Денису Васильевичу довольно туманно, когда он, так ничего существенного и не сделав в деревне, возвращался в Москву.
   Но здесь ожидала непредвиденная, потрясающая новость, сразу и круто изменившая строй его нерадостных мыслей.
   Новость эту сообщил взволнованный Левушка, первым встретивший брата на крыльце дома:
   – Слышал, что делается? Бонапарт бежал с острова Эльбы и высадился во Франции. Войска переходят на его сторону. Сопротивления никто не оказывает. Сегодня-завтра Бонапарт будет в Париже. Представляешь!
   – Как! Значит… опять война!
   – Надо полагать… В Петербурге, говорят, полная растерянность. Здесь тоже всех охватило смятение.
   Из дому вышла Сашенька. Денис Васильевич, обняв сестру, объявил решительно:
   – Доставай мой старый мундир, Сашенька. Еду в свой полк!
   – Ты же хотел подождать, пока…
   – Э! Теперь не до самолюбий! – перебил Давыдов. – Дело-то ясное! Бонапарт соберется с силами и вновь обрушится на нас… Отечеству опасность угрожает! Драться надо!

IV

   Ахтырский полк находился на марше за границей. Путь туда лежал через Варшаву, где все проезжие генералы и штаб-офицеры обязаны были визировать свои документы.
   Военная власть здесь была сосредоточена в руках великого князя Константина Павловича, командовавшего всеми русскими и польскими войсками, расположенными в пределах недавно присоединенного к Российской империи герцогства Варшавского.
   Константин Павлович слыл одним из самых ярых приверженцев прусской военной системы. Поселившись в роскошном Бельведерском дворце, окруженный блестящей свитой, составленной в большинстве из гатчинских парадиров и истовых любителей «изящной ремешковой службы», великий князь ежедневно устраивал на Марсовом поле или на Саксонской площади пышные вахтпарады и разводы, проводимые на немецкий манер.
   Дробь барабанов с раннего утра будоражила город. Войска упражнялись не в боевом искусстве, а в вытягивании носков, выделывании ружейных приемов и тщательном равнении шеренг.
   Приехав под вечер в шумную польскую столицу, Денис Васильевич тотчас же отправился в военную канцелярию, но там занятия уже кончились, а дежурный офицер, прилизанный и вылощенный поручик Литовского полка, приняв документы и спрятав их в стол, равнодушным тоном произнес:
   – Явитесь за своими бумагами денька через три или через четыре.
   – Помилуйте! Почему же такая задержка? – изумился Давыдов. – Я не для собственного удовольствия вояжирую, а в действующую армию спешу.
   – Мы соблюдаем предписание высшего начальства, – пожав плечами, холодно ответил поручик. – Бумаги штаб-офицеров цесаревич просматривает лично, а на завтра его высочество назначил большие парадные маневры, и, надо полагать, они затянутся.
   – Что за порядки, право! – возмутился Давыдов. – Война идет, а у вас этакое творится. Можно бы, кажется, хоть на время военных действий отказаться от пагубной страсти к бессмысленному парадированию.
   Сказал – и тут же пожалел об этом. Тусклые глазки поручика блеснули недобрым огоньком. Он ничего не ответил, видимо сдержался, но простился с подчеркнутой сухостью. Неприязнь его была очевидной. «Черт меня дернул вступать с ним в разговоры, – подумал Денис Васильевич, – еще пакость какую-нибудь учинит, от такого всего ожидать можно…»
   Однако того, что произошло дальше, Давыдов, конечно, не мог и предчувствовать.
   Когда в назначенное время он снова явился в военную канцелярию, ему объявили:
   – Ваши бумаги у генерала Куруты, который желает вас видеть.
   Курута некогда был учителем греческого языка у цесаревича. Убедившись, что наследник российского престола не склонен обременять себя никакими науками, хитрый грек не стал утруждать его своими уроками. Цесаревич лишь заучил несколько классических греческих фраз (при случае он любил ими похвастаться), зато узнал от любезного наставника столько всяческих непристойных историй и острот, что мог сконфузить любого армейского прапорщика. Поощряя все необузданные желания цесаревича, Курута сделался постепенно самым близким его человеком, главным адъютантом и начальником штаба.
   Войдя в кабинет генерала, находившийся в Бельведере, рядом с покоями цесаревича, Денис Васильевич увидел важно восседавшего за огромным письменным столом толстенького и плешивого человечка с помятым смуглым лицом, оттопыренными ушами и редкими гнилыми зубами.
   – Его высочеству угодно знать, – с немилосердным акцентом выговаривая каждое слово, произнес Курута, – для какой надобности ваше высокоблагородие направляется за границу?
   – В моих бумагах точно обозначено, что я возвращаюсь из отпуска в свой полк, – несколько удивившись странному вопросу, сказал Давыдов.
   Курута вскинул на него черные масленые глазки и ухмыльнулся:
   – А не имеется ли у вашего высокоблагородия намерения насчет своевольных действий, подобных тем, что в прошлых кампаниях вами применялись?
   «Вон куда метнул, паршивец!» – подумал Денис Васильевич, чувствуя, как закипает в нем раздражение. Но, сдержав себя, ответил спокойно, с достоинством:
   – Намерение мое не составляет тайны, ваше превосходительство, ибо кому не известно, что такое долг солдата и присяга? Касательно же партизанских действий моих должен заметить, что оные всегда производимы были с дозволения начальства и, смею думать, не бесполезно для моего отечества…
   Говоря это, Денис Васильевич не заметил, как тяжелая, из синего бархата, портьера, прикрывавшая дверь в соседнюю комнату, раздвинулась и на пороге показался сам цесаревич.
   Он был в мундире нараспашку и узких лакированных с желтыми отворотами ботфортах. Пухлое, прыщеватое, с отеками под глазами лицо, вздернутый красный носик и мутные злые глазки под белобрысыми бровками делали его удивительно похожим на покойного папеньку, причем сходство это дополнялось и сиплым голосом, и порывистыми движениями, и сумасбродным нравом.
   – Ан врешь, врешь! – перебивая Давыдова, крикнул он и, размахивая руками, забегал по кабинету. – Долг солдата повиноваться, а не умствовать и не критиканствовать! Устав российской армии презрел, сударь! Начальство в грош не ставите, субординации признавать не желаете! Винценгероде рассказывал, как ты в Саксонии своевольничать изволил… Хорошо партизанство, нечего сказать!
   Денис Васильевич стоял, вытянувшись по форме, и слушал молча. Было ясно, что неприязнь великого князя вызвана доносом поручика и нет никакого смысла оправдываться перед человеком, на которого, как он знал, не действуют никакие резоны.
   Курута, выкатившийся бочком из-за стола, наблюдал за происходящим, переминался с ноги на ногу, потихоньку вздыхая и отдуваясь.
   Наконец цесаревич, выбросив еще несколько бессвязных фраз, круто повернулся, остановился против Давыдова и, сердито фыркнув, приказал:
   – Извольте с завтрашнего дня присутствовать на смотрах и учениях вверенных нам войск. Надеюсь, там будет чем пополнить ваше военное образование… Курута! – обратился он к генералу. – Выписать пропуска их высокоблагородию.
   – Слушаюсь, ваше высочество, – угодливо отозвался генерал и, прикрыв рот рукой, тихонько хихикнул.
   Денис Васильевич ожидал чего угодно, но только не такого издевательского приказания. Его охватила ярость. Спазма сжала горло. Щеки пылали, руки судорожно сжимались. И стоило немалых усилий, чтоб удержать себя в рамках благоразумия.
   – Осмелюсь напомнить, ваше высочество, – сделав шаг вперед, глухим голосом проговорил он, – я принадлежу к Ахтырскому полку, входящему в состав действующей армии, и не могу воспользоваться оказанной мне честью.
   – Что? По гусарам своим соскучился? – прищурив злые глазки, фыркнул цесаревич. – Ничего, придется подождать.
   – В таком случае я просил бы ваше величество сообщить столь неясные причины моего задержания…
   Цесаревич окинул его злорадным взглядом и, прищелкнув языком, развел руками:
   – А на то есть воля государя, повелевшего мне останавливать господ офицеров, возвращающихся из отпусков в свои части… Так-то, сударь!
   … В садах отцветали липы. Солнце с каждым днем жгло все сильнее. Вступало в права сухое, знойное лето.
   События разворачивались своим чередом. Прогрохотали пушки под Ватерлоо. Кончилось стодневное царствование Наполеона. Английский фрегат «Нортумберлэнд», на борту которого находился бывший французский император, рассекая океан, на всех парусах мчался к пустынному острову Святой Елены.
   Русские войска, не успевшие схватиться с неприятелем, возвращались домой.
   А Денис Васильевич продолжал томиться в Варшаве, где уже до последней степени отвращения насмотрелся на ненавистные порядки, заведенные в войсках невеждами и педантами.
   Теперь все чаще приходил он к мысли, что совершаемое здесь над ним насилие не является какой-то случайностью. Точно выяснив, что никакого повеления от государя о задержке офицеров не было, он написал жалобу в главный штаб князю Волконскому и Дибичу, послал рапорт фельдмаршалу Барклаю де Толли, но все безрезультатно. Не помогло и ходатайство Ермолова, хотя цесаревич обычно не отказывал Алексею Петровичу и в более важных просьбах.
   Документы Давыдова лежали в штабе цесаревича, а на вопрос, когда же наконец его отпустят в полк, Курута, пожимая плечами, отвечал неизменно:
   – Не могу знать… Не от нас зависит…
   Может быть, он даже и не лгал. Очевидно, издевательское приказание цесаревича было одобрено высшим начальством, а вернее всего, самим императором, и унизительное для офицера суворовской школы «обучение» плацпарадной шагистике продолжалось по их указанию.
   Давыдов, и прежде догадывавшийся, что все притеснения по службе последних лет связаны между собой единым мстительным замыслом высшего начальства, теперь окончательно в этом убедился.
   Да, его умышленно унижали! И не только потому, что в правительственных кругах помнили его вольнолюбивые басни, а главным образом потому, что выдвинутая им и блестяще оправданная на деле партизанская система рассматривалась как опасная затея, а вся его собственная партизанская деятельность противоречила той бюрократической военной системе, которая была установлена в российской армии.
   И нет сомнения, впереди ожидают его еще многие и многие неприятности, следует быть всегда к ним готовым.
   Однако надо же все-таки и что-то предпринимать, чтобы поскорей выбраться из Варшавы. Ведь жить здесь, помимо всего прочего, было тяжело и потому, что он числился состоящим в долгосрочном отпуску и жалованья не получал. Взятые на дорогу деньги были давно израсходованы, пришлось обращаться к сестре Сашеньке, она прислала пятьсот рублей, но и они быстро таяли. Денис Васильевич находился в самом мрачном раздумье.
   Неожиданно в Варшаве появился Павел Дмитриевич Киселев. Бывший кавалергард, старинный приятель. Год назад в чине штаб-ротмистра он состоял адъютантом при генерале Милорадовиче. Приятная внешность и светские манеры Киселева обратили на него внимание императора Александра. Двадцатипятилетнего Павла Дмитриевича сделали полковником и флигель-адъютантом.
   Теперь с каким-то важным поручением царя он направлялся из столицы в армию и остановился в самой лучшей варшавской гостинице.
   Свидание с ним было кратко, но приятно. Новенький мундир с пышными аксельбантами и золотыми царскими вензелями придавал Киселеву некую сановитость, но держался Павел Дмитриевич просто, встретил Дениса как родного. Обнялись, расцеловались.
   – Ну, друг милый, выручай, – присев на край дивана, без дальних слов начал Давыдов. – Попал я впросак, жизни не рад…
   – Да что же случилось? – встревожился Киселев.
   – А вот что…
   И он подробно рассказал обо всем, что с ним произошло, умолчав лишь о той неблаговидной роли, какую, по его мнению, играл в этом деле император. Был старый друг Киселев все же придворным, распахивать перед ним душу, как перед Вяземским, на этот раз поостерегся.
   Киселев выслушал с явным сочувствием и задумался.
   – Да, история скверная… Не знаю, как тебе и помочь… Я еду к фельдмаршалу Михаилу Богдановичу и могу, конечно, поговорить с ним, но если даже он примет участие… Тебе ведь известно, в каких неприязненных отношениях с цесаревичем он находится… Пожалуй, лучше все-таки действовать через главный штаб.
   – Я же обращался к князю Петру Михайловичу Волконскому… Бесполезное дело!
   – Подожди, подожди, Денис, – остановил его Киселев, неожиданно оживляясь, – я совсем забыл, просто из головы выскочило… Ты же, кажется, хорош был с Арсением Закревским?
   – Еще бы! Не один год, слава богу, дружили… А что с ним такое? Я, признаться, давненько ничего о нем не слышал. Он все в полковниках, или?..
   – На днях представлен в генерал-майоры… Но суть не в этом. Государь к нему весьма расположен, и мне точно известно, только прошу тебя пока об этом никому ни слова, – Арсения Андреевича назначают дежурным генералом главного штаба.
   Давыдов подскочил от удивления:
   – Что ты говоришь! Вот так новость! Ну, в таком случае… На Арсения-то уж, верно, я могу положиться.
   – Как и на меня, надеюсь, – с улыбкой добавил Киселев. – Ты напишешь ему от себя, разумеется частным образом, а я по возвращении в столицу поговорю с ним особо. Дело, сам понимаешь, не легкое, но вдвоем мы что-нибудь стоим.
   – Спасибо, спасибо, ты меня просто воскресил из мертвых, – растроганно проговорил Давыдов, обнимая приятеля.
   На душе сразу стало легче. Арсений Закревский в главном штабе! С необычайной живостью вспоминалась Денису Васильевичу суровая финская зима 1808 года и маленькая, окруженная густым лесом станция Сибо близ Гельсингфорса, где проездом в армию встретился он впервые с поручиком Архангелогородского пехотного полка Закревским.
   Были они в одних годах, небогаты, жизнерадостны, оба мечтали о славе и подвигах, стремились к романтическим приключениям и не чуждались тщеславия. Сдружились быстро и прочно!
   Потом вместе служили в Молдавской армии, и тут Арсений, состоявший адъютантом при молодом главнокомандующем графе Каменском, оказал первую немалую услугу, помог Денису устроить перевод в войска Багратиона.
   Потом пришло неожиданное известие о скоропостижной смерти Каменского, и поползли вдруг страшные слухи, будто его отравили и будто не обошлось это дело без участия Закревского, получившего по завещанию графа небольшую, но доходную деревеньку. Произведенным следствием слухи не подтвердились, а все же они держались и в какой-то степени компрометировали Закревского, вынудив его уйти в отставку.
   Тут уж пришла очередь Дениса помогать другу! Кто, как не он, ободрял Арсения в тяжелые дни, а затем познакомил с Ермоловым! Алексей Петрович взял Закревского под свое покровительство и устроил в военную канцелярию первой армии. И, конечно, Закревский не может этого забыть, он сделает все, что от него зависит, чтоб выручить из беды, за это можно ручаться.
   «Милый друг Арсений Андреевич, – в тот же вечер писал Денис. – Вот дело о чем идет: я ехал, скакал, спешил к своему месту, то есть в Ахтырский полк, но, проезжая через Варшаву, остановлен великим князем под предлогом, что он имеет повеление останавливать всех штаб– и обер-офицеров, едущих из отпусков в армию. Между тем все проезжают, а я живу, и имя мое слышать не хочет, говорит только: я не смею, я имею на то повеление… Так как ты мой старый друг и друг, на которого я более уверен, нежели на кого-нибудь, то прошу тебя войти в мое положение и употребить все старания вытащить меня отсюда»43.
   А через некоторое время, получив от Закревского кратенькую обнадеживающую записку, Денис Васильевич попросил его заодно похлопотать и о возвращении произвольно отнятого генеральского чина.
   «… Сверх особых притеснений, – писал он, – не знаю, что я, полковник или генерал? Пора решить меня или уже вовсе вытолкнуть из службы».
   Итак, дела были переданы в верные руки, оставалось теперь лишь ожидать решения своей участи. И можно было подумать о другом.
   В Варшаве он, несмотря на общительный характер, не нашел друзей по сердцу, настораживал случай с дежурным офицером, да и не хотелось как-то ни с кем сходиться. Мысли его были в Москве, где сейчас собрались все родные и близкие и где оставалась пленившая его милая синеглазая Саша Иванова.
   «… Что делает божество мое? Все ли она так хороша? – запрашивал он Вяземского. – Богом тебе клянусь, что по сию пору влюблен в нее, как дурак. Сколько здесь красивых женщин; ей-ей, ни одна сравниться не может»44.
   Вяземский, однако, не стал держать друга в приятном заблуждении. О божестве посоветовал более не думать. Саша выходила замуж за балетмейстера Глушковского.
   Прощаясь с Сашей перед отъездом из Москвы, Денис Васильевич не подал и намека на возможность соединить с ней свою судьбу, мимолетные мысли об этом подавлялись обычными для того времени сословными предрассудками, стало быть, девушка вольна была поступать по-своему, а все же сообщение о ее замужестве походило на небольшой щелчок по носу. И хотя, отвечая Вяземскому, он, отшучивался, что, приехав в Москву, «опутает усами ноги Глушковского и уничтожит все его покушения», настроение было скверное, и сердечная ранка разбаливалась порой весьма чувствительно.