Страница:
Но особенно приметилось лицо царя: пухлое, болезненно белое, лишенное всякой живости. И большие, навыкате, какие-то оловянные глаза.
Николай стоял у окна. Увидев вошедшего Давыдова, подошел к нему, дружелюбно протянул руку.
– Прости меня, любезный Давыдов, что я посылаю тебя туда, где, может статься, тебе быть не хочется, – сказал царь своим деревянным голосом.
«Дибич начал разговор почти такой же фразой, – промелькнуло в голове Давыдова. – Почему они извиняются, если дело чистое?»
– Напротив, государь, – ответил он, сдерживая волнение, – я не колеблюсь ни минуты и пришел благодарить ваше величество за выбор, столь лестный для моего самолюбия… Но позвольте изложить вам мою просьбу.
– Что такое?
– Когда война кончится, позвольте возвратиться в Москву. Я здесь оставляю хвост – жену и детей…
– Как! Я не знал, что ты женат! Много ли у тебя детей?
– Три сына.
– Славно! А как была фамилия твоей жены?
– Чиркова.
– Кажется, есть родня ей в гвардии?
– Есть, государь, двоюродный брат…
Просьба, видимо, оказалась неожиданной. Ответ не был подготовлен. Какая-то недобрая морщинка собралась на крутом лбу царя и сразу исчезла. Он резко повернулся, сделал несколько шагов по кабинету. Затем снова принял прежнюю, величественную, как ему казалось, позу и произнес:
– Я не определяю тебя в Кавказский корпус, а посылаю с оставлением по кавалерии… Когда война кончится, скажи Алексею Петровичу, что я желаю твоего возвращения, он отпустит, и дело кончено…
– Благодарю, государь!..
– Ты давно не получал писем от Ермолова? – как бы продолжая разговор, спросил Николай, не меняя позы.
– Давно. Алексей Петрович последнее время почти не пишет.
– Вот как! Ну, теперь сам скоро его увидишь… Кланяйся от меня, скажи, что я с нетерпением жду известий и молюсь за него. Да, я забыл! Ведь ты, кажется, и прежде желал служить на Кавказе?
– Желал, государь… Мечтал, можно сказать!
Николай окинул Давыдова быстрым, ничего не говорящим взглядом и неожиданно ласково полуобнял.
– Очень рад, если так… Прощай, любезный Давыдов, желаю счастья и успехов!
Несмотря на то что Давыдов отметил при разговоре с царем некоторые фальшивые его жесты и интонации, все же он решил, что Николай относится к нему благосклонно, никакого тайного замысла не имеет. Сомнительными теперь показались и все слухи о Ермолове. Наверное, выдумывают враги брата Алексея. Ведь болтали же о его связях с заговорщиками, а между тем следствие кончилось, суд свершился, а Ермолов по-прежнему на Кавказе и государь говорил о нем в самом благосклонном тоне.
Но при выходе из дворца Денис Васильевич лицом к лицу столкнулся с Закревским. Осведомившись, о чем разговаривал с царем старый друг, Арсений Андреевич отвел его в сторонку и спросил:
– А ты не думаешь, что можешь оказаться на Кавказе под начальством какого-нибудь другого командующего, а не Алексея Петровича?
У Дениса Васильевича от невольного волнения дрогнул голос:
– То есть… почему же? Разве Ермолова сменяют?
– В этом все дело, милый Денис, – тихо и доверительно произнес по-французски Закревский. – Я сообщаю тебе то, что, надеюсь, будет навсегда сохранено в полной тайне… Государь на днях при мне сказал, что терпеть Ермолова более не намерен. И вчера на Кавказ уже выехал любимец царя, интимный друг его Паскевич. Он должен немедленно найти любые причины для смещения Алексея Петровича и занять его место…87
Денис Васильевич совершенно опешил.
– Помилуй, Арсений! Я отказываюсь верить! Ведь он, – Давыдов кивнул на дворец, – только что говорил…
Закревский вздернул плечи, перебил решительно:
– Не будем обсуждать того, чего не должно… Наша долгая, ничем не омраченная дружба и моя самая глубокая привязанность к Алексею Петровичу обязывают меня сделать предупреждение, дабы вы могли не сомневаться в цели, с какою отправлен Паскевич на Кавказ, и соответствующим образом, с наибольшим благоразумием определить свои поступки… Вот все, что мне хотелось!
Страшную новость, сообщенную Закревским, подтвердил косвенно и ермоловский адъютант Талызин, только что прибывший с Кавказа. Он встретил Паскевича под Воронежем. Талызин рассказал также, что еще зимой в Кавказский корпус прибыл полковник Бартоломей, посланный царем для сбора тайных сведений о Ермолове. Паскевичу остается лишь подписать донос. И Алексей Петрович сам чувствует, что на Кавказе служить ему недолго.
Денису Давыдову все теперь стало ясно. Значит… царь лгал, говоря с ним о Ермолове как о главнокомандующем, который после войны отпустит его домой! Царь хорошо знал, что Ермолова не будет, а будет Паскевич! Зачем же эта низкая, бесчестная игра? Чего он хочет?
Посылка на Кавказ без определенного назначения ставила Давыдова в полную зависимость от воли командующего Кавказским корпусом. Пока оставался в этой должности Ермолов, нечего было беспокоиться о дальнейшем. Теперь же, продумывая создавшееся положение, Денис Васильевич ясно различал для себя три возможности. Командующий мог назначить начальником превосходного отряда и поручить славное дело, достойное опытного и боевого командира; командующий мог оставить при главной квартире, обрекая на унизительное безделье, порочащее достоинство и честь; командующий мог, наконец, послать в опасную экспедицию, на верную смерть, особенно если будет на то тайное соизволение свыше… И эта третья, последняя возможность представлялась самой вероятной.
Николай желает избавиться от него. Как можно скорее.
Фраза, сказанная Дибичем, приобретала теперь особое, зловещее значение.
С тяжелым чувством собираясь в дальний путь, Давыдов скрыл от родных и близких угрожающую ему опасность. Не сказал даже жене. Она должна была скоро родить, не хотел расстраивать. Но на одном из прощальных вечеров не мог все-таки удержаться от горькой эпиграммы, посвятив ее генералам, танцующим на балу:
III
IV
Николай стоял у окна. Увидев вошедшего Давыдова, подошел к нему, дружелюбно протянул руку.
– Прости меня, любезный Давыдов, что я посылаю тебя туда, где, может статься, тебе быть не хочется, – сказал царь своим деревянным голосом.
«Дибич начал разговор почти такой же фразой, – промелькнуло в голове Давыдова. – Почему они извиняются, если дело чистое?»
– Напротив, государь, – ответил он, сдерживая волнение, – я не колеблюсь ни минуты и пришел благодарить ваше величество за выбор, столь лестный для моего самолюбия… Но позвольте изложить вам мою просьбу.
– Что такое?
– Когда война кончится, позвольте возвратиться в Москву. Я здесь оставляю хвост – жену и детей…
– Как! Я не знал, что ты женат! Много ли у тебя детей?
– Три сына.
– Славно! А как была фамилия твоей жены?
– Чиркова.
– Кажется, есть родня ей в гвардии?
– Есть, государь, двоюродный брат…
Просьба, видимо, оказалась неожиданной. Ответ не был подготовлен. Какая-то недобрая морщинка собралась на крутом лбу царя и сразу исчезла. Он резко повернулся, сделал несколько шагов по кабинету. Затем снова принял прежнюю, величественную, как ему казалось, позу и произнес:
– Я не определяю тебя в Кавказский корпус, а посылаю с оставлением по кавалерии… Когда война кончится, скажи Алексею Петровичу, что я желаю твоего возвращения, он отпустит, и дело кончено…
– Благодарю, государь!..
– Ты давно не получал писем от Ермолова? – как бы продолжая разговор, спросил Николай, не меняя позы.
– Давно. Алексей Петрович последнее время почти не пишет.
– Вот как! Ну, теперь сам скоро его увидишь… Кланяйся от меня, скажи, что я с нетерпением жду известий и молюсь за него. Да, я забыл! Ведь ты, кажется, и прежде желал служить на Кавказе?
– Желал, государь… Мечтал, можно сказать!
Николай окинул Давыдова быстрым, ничего не говорящим взглядом и неожиданно ласково полуобнял.
– Очень рад, если так… Прощай, любезный Давыдов, желаю счастья и успехов!
Несмотря на то что Давыдов отметил при разговоре с царем некоторые фальшивые его жесты и интонации, все же он решил, что Николай относится к нему благосклонно, никакого тайного замысла не имеет. Сомнительными теперь показались и все слухи о Ермолове. Наверное, выдумывают враги брата Алексея. Ведь болтали же о его связях с заговорщиками, а между тем следствие кончилось, суд свершился, а Ермолов по-прежнему на Кавказе и государь говорил о нем в самом благосклонном тоне.
Но при выходе из дворца Денис Васильевич лицом к лицу столкнулся с Закревским. Осведомившись, о чем разговаривал с царем старый друг, Арсений Андреевич отвел его в сторонку и спросил:
– А ты не думаешь, что можешь оказаться на Кавказе под начальством какого-нибудь другого командующего, а не Алексея Петровича?
У Дениса Васильевича от невольного волнения дрогнул голос:
– То есть… почему же? Разве Ермолова сменяют?
– В этом все дело, милый Денис, – тихо и доверительно произнес по-французски Закревский. – Я сообщаю тебе то, что, надеюсь, будет навсегда сохранено в полной тайне… Государь на днях при мне сказал, что терпеть Ермолова более не намерен. И вчера на Кавказ уже выехал любимец царя, интимный друг его Паскевич. Он должен немедленно найти любые причины для смещения Алексея Петровича и занять его место…87
Денис Васильевич совершенно опешил.
– Помилуй, Арсений! Я отказываюсь верить! Ведь он, – Давыдов кивнул на дворец, – только что говорил…
Закревский вздернул плечи, перебил решительно:
– Не будем обсуждать того, чего не должно… Наша долгая, ничем не омраченная дружба и моя самая глубокая привязанность к Алексею Петровичу обязывают меня сделать предупреждение, дабы вы могли не сомневаться в цели, с какою отправлен Паскевич на Кавказ, и соответствующим образом, с наибольшим благоразумием определить свои поступки… Вот все, что мне хотелось!
Страшную новость, сообщенную Закревским, подтвердил косвенно и ермоловский адъютант Талызин, только что прибывший с Кавказа. Он встретил Паскевича под Воронежем. Талызин рассказал также, что еще зимой в Кавказский корпус прибыл полковник Бартоломей, посланный царем для сбора тайных сведений о Ермолове. Паскевичу остается лишь подписать донос. И Алексей Петрович сам чувствует, что на Кавказе служить ему недолго.
Денису Давыдову все теперь стало ясно. Значит… царь лгал, говоря с ним о Ермолове как о главнокомандующем, который после войны отпустит его домой! Царь хорошо знал, что Ермолова не будет, а будет Паскевич! Зачем же эта низкая, бесчестная игра? Чего он хочет?
Посылка на Кавказ без определенного назначения ставила Давыдова в полную зависимость от воли командующего Кавказским корпусом. Пока оставался в этой должности Ермолов, нечего было беспокоиться о дальнейшем. Теперь же, продумывая создавшееся положение, Денис Васильевич ясно различал для себя три возможности. Командующий мог назначить начальником превосходного отряда и поручить славное дело, достойное опытного и боевого командира; командующий мог оставить при главной квартире, обрекая на унизительное безделье, порочащее достоинство и честь; командующий мог, наконец, послать в опасную экспедицию, на верную смерть, особенно если будет на то тайное соизволение свыше… И эта третья, последняя возможность представлялась самой вероятной.
Николай желает избавиться от него. Как можно скорее.
Фраза, сказанная Дибичем, приобретала теперь особое, зловещее значение.
С тяжелым чувством собираясь в дальний путь, Давыдов скрыл от родных и близких угрожающую ему опасность. Не сказал даже жене. Она должна была скоро родить, не хотел расстраивать. Но на одном из прощальных вечеров не мог все-таки удержаться от горькой эпиграммы, посвятив ее генералам, танцующим на балу:
Мы все несем едино бремя,
Но жребий наш иной;
Вы назначены на племя,
Я же послан на убой…
III
Стояли чудесные, тихие и солнечные августовские дни. Открытая рессорная коляска, запряженная тройкой лошадей, бойко катилась по старому почтовому тракту, пролегавшему на юг через Елец и Воронеж.
Денис Васильевич, первый раз ехавший по этому пути, с любопытством смотрел на картины, открывавшиеся взору. Величественная, щедро одаренная природой мать Россия, которую любил он нежным сыновним чувством, раскрывалась перед ним во всей своей красоте и убожестве. Прекрасны были эти плодородные черноземные поля, быстры и чисты реки. Манили прохладой тенистые леса, нежили взгляд тронутые первой позолотой берёзовые рощи. Господские дома и угодья, расположенные обычно на взгорьях, окруженные садами и парками, щеголяли нарядной архитектурой, затейливыми башенками, белыми арками и колоннами. А в близком соседстве с ними тянулись кривые улицы и переулки соломенных деревень, где мужики и бабы в посконных рубахах и лаптях молотили цепами хлеб. А в барских садах загорелые и босые девки складывали в корзины налитые сладким соком яблоки и пели грустные песни. И легкий ветерок вместе с тихими напевами доносил еле уловимый тонкий запах спелых плодов.
Тяжелое настроение, владевшее Давыдовым при выезде из Москвы, постепенно заменялось чувством какого-то умиротворения. Деревенская жизнь, вдали от столицы, показалась ему соблазнительной. «Наверное, – думал он, – никого здесь не волнуют ни политические события, ни дворцовые интриги, живут тихо, спокойно, наслаждаясь семейными радостями. Охота, друзья, книги. Право, есть смысл!»
И вдруг живо воскресла в памяти далекая приволжская деревенька Верхняя Маза. И почему-то сразу посветлело на душе. Счастливая мысль! Служить отечеству там, пожалуй, можно лучше! Он был участником многих замечательных событий, ему есть о чем рассказать в своих книгах. Да, непременно надо, выйдя в отставку, поселиться там, подальше от этого страшного человека с холодным взглядом оловянных глаз… Лишь бы поскорей удалось благополучно освободиться от кавказской службы. Вся надежда на брата Алексея Петровича. Он пока еще главнокомандующий. Он посоветует, поможет. Надо торопить ямщика!
И вот уже кончились бесконечные ковыльные степи, и в безоблачном темно-голубом небе засеребрились вершины Кавказских гор.
А недалеко от Владикавказа неожиданная встреча. Александр Сергеевич Грибоедов. Возвращается в Тифлис к месту прежней службы.
Подробности его ареста Давыдову были уже известны. В Москве Талызин рассказал, как Ермолов, получив ордер на арест Грибоедова, предупредил его, помог уничтожить бумаги. Талызин сам принимал в этом участие. И конечно, Александр Сергеевич будет век благодарен Ермолову. Грибоедов свой, близкий человек. Захотелось обнять его, расцеловать. Но, с другой стороны, он ведь приходится родственником Ивану Федоровичу Паскевичу, женатому на его двоюродной сестре. Родство, правда, не бог знает какое, однако в сложившихся обстоятельствах оно приобрело значение, невольно сдерживая душевный порыв.
Грибоедов, очевидно, тоже чувствовал неловкость, держался сухо, настороженно. Узкое, желтое от лихорадки лицо его пасмурно. В умных, чуть прищуренных глазах застыла, казалось, какая-то скорбная мысль.
Узнав, что в Дарьяльском ущелье произошли обвалы и Грибоедову, ехавшему с почтой, придется ждать, пока расчистят дорогу, Давыдов предложил:
– Мне одалживают двухместные дрожки. Налегке пробраться в Тифлис, думаю, можно… Прошу разделить со мной компанию.
– Благодарю, глубоко признателен, Денис Васильевич.
В Тифлис они едут вместе. И невольный холодок между ними начинает постепенно исчезать. У них столько общих интересов, столько общих близких знакомых. Им есть что вспомнить и о чем поговорить наедине. Грибоедов наконец доверчиво признается:
– Вам известны мои отношения с Алексеем Петровичем… Я предан ему до гроба. Какой светлый ум, какая высокая душа! Но мое положение… это ужасно, если оно отдалит его… И признаюсь, Паскевич никогда не был мне близок. Он самонадеян и тщеславен. Я не верю, чтобы этот человек восторжествовал над одним из умнейших людей в России.
– Паскевич выполняет волю государя, – не соглашается Денис Васильевич, – а высочайшее мнение о Ермолове никогда, к сожалению, не сходилось с твоим… Впрочем, не будем загадывать.
Грибоедов молчит. Хмурится. О чем-то сосредоточенно думает.
– Высочайшее мнение! Высочайшая воля! – неожиданно иронически восклицает он, и в глазах, сквозь стекла очков, вспыхивает злобная искорка. – Я содержался на гауптвахте главного штаба и видел многих из этих несчастных… Мне передавали разговор императора с Николаем Бестужевым, братом нашего Александра. Государь, удивленный умом и твердостью Бестужева, сказал: «Вы знаете, что все в моих руках, что я все могу, и я бы простил вас, если бы мог быть уверен, что впредь буду иметь в вас верноподданного!» – «В том наше и несчастье, ваше величество, – ответил Бестужев, – что вы все можете, что ваша воля выше закона. А мы желаем, чтобы впредь жребий ваших подданных зависел не от вас, а от закона…» Вот видите, какое, оказывается, частное мнение, – Грибоедов сделал на этой фразе ударение, – существует о высочайшей воле.
– Помилуй, Александр Сергеевич. С подобным мнением согласится каждый честный человек, следственно, оно уже не частное, – горячо отозвался Денис Васильевич.
Грибоедов внимательно посмотрел на него потеплевшими глазами и улыбнулся:
– Я потому прямо и говорю с вами о таких вещах, что хорошо знаю вас, друга Ермолова, Пушкина, Раевских… Но я никогда не открывал и не открою своего сердца Паскевичам.
По мере того как дрожки, запряженные парой лошадей, медленно продвигались вперед, дорога становилась все хуже. Камни и огромные валуны во многих местах преграждали путь. Казачий конвой, ехавший впереди, спешивался, казаки убирали камни, выпрягали лошадей, на руках переносили дрожки.
Ущелье становилось все теснее. Горы, обступавшие со всех сторон, казалось, готовы были упасть на головы. Грибоедов долго, неподвижно смотрел вверх на каменные громады. Потом медленно опустил голову. Какое-то затаенное огромное горе исказило вдруг тонкие черты его лица. Губы дрожали, в глазах стояли слезы.
– Что с тобой, Александр Сергеевич? – спросил обеспокоенный Давыдов, тихо дотрагиваясь до его локтя.
Грибоедов вздрогнул и как-то судорожно схватил, сжал руку Давыдова.
– Я чувствую себя раздавленным, друг мой, – прерывающимся голосом заговорил он по-французски. – Я могу вам признаться, что во многом не соглашался с ними… Сто прапорщиков хотят изменить весь государственный быт России. Я сам как-то сказал эту фразу. Но кто же откажет им в мужестве, честности и благородстве! Так за что же столько страданий? Ведь их даже не судили, а осудили по высочайшей воле. Александр Бестужев и Александр Одоевский – тягчайшие государственные преступники! Ваш брат, умнейший и добрейший Василий Львович, которого я имел честь знать, осужден на каторгу! Мое сердце обливается кровью. Я плохо сплю… я постоянно слышу мерную дробь барабана и звон кандалов. На кронверкской куртине, где повешены эти пять мучеников, распяли нашу совесть… о, как это ужасно! А Фамусовы, Скалозубы и Молчалины торжествуют! Мне непереносимо это отвратительное зрелище…
Грибоедов остановился, глубоко вздохнул и, понизив голос, закончил:
– Но верьте, друг мой, что их страдания бесплодно не исчезнут… Я сам недавно пришел к этой мысли… Пройдут годы, и явятся другие… и час свершения настанет… Россия оставаться в младенчестве не будет.
Эта последняя, с большим чувством произнесенная фраза Денису Васильевичу запомнилась особенно крепко.
Денис Васильевич, первый раз ехавший по этому пути, с любопытством смотрел на картины, открывавшиеся взору. Величественная, щедро одаренная природой мать Россия, которую любил он нежным сыновним чувством, раскрывалась перед ним во всей своей красоте и убожестве. Прекрасны были эти плодородные черноземные поля, быстры и чисты реки. Манили прохладой тенистые леса, нежили взгляд тронутые первой позолотой берёзовые рощи. Господские дома и угодья, расположенные обычно на взгорьях, окруженные садами и парками, щеголяли нарядной архитектурой, затейливыми башенками, белыми арками и колоннами. А в близком соседстве с ними тянулись кривые улицы и переулки соломенных деревень, где мужики и бабы в посконных рубахах и лаптях молотили цепами хлеб. А в барских садах загорелые и босые девки складывали в корзины налитые сладким соком яблоки и пели грустные песни. И легкий ветерок вместе с тихими напевами доносил еле уловимый тонкий запах спелых плодов.
Тяжелое настроение, владевшее Давыдовым при выезде из Москвы, постепенно заменялось чувством какого-то умиротворения. Деревенская жизнь, вдали от столицы, показалась ему соблазнительной. «Наверное, – думал он, – никого здесь не волнуют ни политические события, ни дворцовые интриги, живут тихо, спокойно, наслаждаясь семейными радостями. Охота, друзья, книги. Право, есть смысл!»
И вдруг живо воскресла в памяти далекая приволжская деревенька Верхняя Маза. И почему-то сразу посветлело на душе. Счастливая мысль! Служить отечеству там, пожалуй, можно лучше! Он был участником многих замечательных событий, ему есть о чем рассказать в своих книгах. Да, непременно надо, выйдя в отставку, поселиться там, подальше от этого страшного человека с холодным взглядом оловянных глаз… Лишь бы поскорей удалось благополучно освободиться от кавказской службы. Вся надежда на брата Алексея Петровича. Он пока еще главнокомандующий. Он посоветует, поможет. Надо торопить ямщика!
И вот уже кончились бесконечные ковыльные степи, и в безоблачном темно-голубом небе засеребрились вершины Кавказских гор.
А недалеко от Владикавказа неожиданная встреча. Александр Сергеевич Грибоедов. Возвращается в Тифлис к месту прежней службы.
Подробности его ареста Давыдову были уже известны. В Москве Талызин рассказал, как Ермолов, получив ордер на арест Грибоедова, предупредил его, помог уничтожить бумаги. Талызин сам принимал в этом участие. И конечно, Александр Сергеевич будет век благодарен Ермолову. Грибоедов свой, близкий человек. Захотелось обнять его, расцеловать. Но, с другой стороны, он ведь приходится родственником Ивану Федоровичу Паскевичу, женатому на его двоюродной сестре. Родство, правда, не бог знает какое, однако в сложившихся обстоятельствах оно приобрело значение, невольно сдерживая душевный порыв.
Грибоедов, очевидно, тоже чувствовал неловкость, держался сухо, настороженно. Узкое, желтое от лихорадки лицо его пасмурно. В умных, чуть прищуренных глазах застыла, казалось, какая-то скорбная мысль.
Узнав, что в Дарьяльском ущелье произошли обвалы и Грибоедову, ехавшему с почтой, придется ждать, пока расчистят дорогу, Давыдов предложил:
– Мне одалживают двухместные дрожки. Налегке пробраться в Тифлис, думаю, можно… Прошу разделить со мной компанию.
– Благодарю, глубоко признателен, Денис Васильевич.
В Тифлис они едут вместе. И невольный холодок между ними начинает постепенно исчезать. У них столько общих интересов, столько общих близких знакомых. Им есть что вспомнить и о чем поговорить наедине. Грибоедов наконец доверчиво признается:
– Вам известны мои отношения с Алексеем Петровичем… Я предан ему до гроба. Какой светлый ум, какая высокая душа! Но мое положение… это ужасно, если оно отдалит его… И признаюсь, Паскевич никогда не был мне близок. Он самонадеян и тщеславен. Я не верю, чтобы этот человек восторжествовал над одним из умнейших людей в России.
– Паскевич выполняет волю государя, – не соглашается Денис Васильевич, – а высочайшее мнение о Ермолове никогда, к сожалению, не сходилось с твоим… Впрочем, не будем загадывать.
Грибоедов молчит. Хмурится. О чем-то сосредоточенно думает.
– Высочайшее мнение! Высочайшая воля! – неожиданно иронически восклицает он, и в глазах, сквозь стекла очков, вспыхивает злобная искорка. – Я содержался на гауптвахте главного штаба и видел многих из этих несчастных… Мне передавали разговор императора с Николаем Бестужевым, братом нашего Александра. Государь, удивленный умом и твердостью Бестужева, сказал: «Вы знаете, что все в моих руках, что я все могу, и я бы простил вас, если бы мог быть уверен, что впредь буду иметь в вас верноподданного!» – «В том наше и несчастье, ваше величество, – ответил Бестужев, – что вы все можете, что ваша воля выше закона. А мы желаем, чтобы впредь жребий ваших подданных зависел не от вас, а от закона…» Вот видите, какое, оказывается, частное мнение, – Грибоедов сделал на этой фразе ударение, – существует о высочайшей воле.
– Помилуй, Александр Сергеевич. С подобным мнением согласится каждый честный человек, следственно, оно уже не частное, – горячо отозвался Денис Васильевич.
Грибоедов внимательно посмотрел на него потеплевшими глазами и улыбнулся:
– Я потому прямо и говорю с вами о таких вещах, что хорошо знаю вас, друга Ермолова, Пушкина, Раевских… Но я никогда не открывал и не открою своего сердца Паскевичам.
По мере того как дрожки, запряженные парой лошадей, медленно продвигались вперед, дорога становилась все хуже. Камни и огромные валуны во многих местах преграждали путь. Казачий конвой, ехавший впереди, спешивался, казаки убирали камни, выпрягали лошадей, на руках переносили дрожки.
Ущелье становилось все теснее. Горы, обступавшие со всех сторон, казалось, готовы были упасть на головы. Грибоедов долго, неподвижно смотрел вверх на каменные громады. Потом медленно опустил голову. Какое-то затаенное огромное горе исказило вдруг тонкие черты его лица. Губы дрожали, в глазах стояли слезы.
– Что с тобой, Александр Сергеевич? – спросил обеспокоенный Давыдов, тихо дотрагиваясь до его локтя.
Грибоедов вздрогнул и как-то судорожно схватил, сжал руку Давыдова.
– Я чувствую себя раздавленным, друг мой, – прерывающимся голосом заговорил он по-французски. – Я могу вам признаться, что во многом не соглашался с ними… Сто прапорщиков хотят изменить весь государственный быт России. Я сам как-то сказал эту фразу. Но кто же откажет им в мужестве, честности и благородстве! Так за что же столько страданий? Ведь их даже не судили, а осудили по высочайшей воле. Александр Бестужев и Александр Одоевский – тягчайшие государственные преступники! Ваш брат, умнейший и добрейший Василий Львович, которого я имел честь знать, осужден на каторгу! Мое сердце обливается кровью. Я плохо сплю… я постоянно слышу мерную дробь барабана и звон кандалов. На кронверкской куртине, где повешены эти пять мучеников, распяли нашу совесть… о, как это ужасно! А Фамусовы, Скалозубы и Молчалины торжествуют! Мне непереносимо это отвратительное зрелище…
Грибоедов остановился, глубоко вздохнул и, понизив голос, закончил:
– Но верьте, друг мой, что их страдания бесплодно не исчезнут… Я сам недавно пришел к этой мысли… Пройдут годы, и явятся другие… и час свершения настанет… Россия оставаться в младенчестве не будет.
Эта последняя, с большим чувством произнесенная фраза Денису Васильевичу запомнилась особенно крепко.
IV
В Тифлис приехали поздно ночью. Алексей Петрович Ермолов, вопреки обыкновению рано ложиться спать, находился еще в своем просторном, скромно убранном кабинете. И тотчас же Дениса Васильевича принял.
Ермолову исполнилось сорок девять лет. Резкие складки морщин на крупном, мужественном лице, темные круги под глазами и крайняя раздражительность, появившаяся за последнее время, свидетельствовали, что огорчения, вызванные происшедшими событиями, войной и неблагоприятными отношениями с новым императором, не прошли бесследно.
Ермолов сидел за большим дубовым столом в парадном мундире, при всех орденах, хотя обычно, как всем было известно, ходил в простом черкесском чекмене. Он тяжело поднялся навстречу брату, сердечно его обнял:
– Слышал, что едешь, ждал, рад тебя видеть, Денис… Как семья твоя? Все здоровы? Ну, слава богу… Садись, поговорим…
И, заметив, что Давыдов окинул удивленным взглядом его парадный мундир, усмехнулся:
– Что? Думаешь, привычки свои изменил? Нет, брат, это я для господина Паскевича павлином вырядился… Час назад проводил его отсюда. Нельзя, брат Денис, иначе, – продолжал он иронически, – особа знатная, полным доверием государя пользуется. Сам царь мне о том писал.
Алексей Петрович сделал несколько шагов по кабинету; потом остановился перед Давыдовым, вспомнил:
– Да, так ты, говорили мне, с Грибоедовым сюда? Ну, что? Переменился, я думаю… Еще бы! Паскевичу родней приходится, а у Паскевича сама государыня императрица детишек крестить изволила. Дух захватывает от столь высокого родства, – не удержался Ермолов от насмешки. – Как же Александру Сергеевичу с нами, опальными, дружбу водить?
– Напротив, почтеннейший брат, – возразил Давыдов, – Грибоедов более всего опасается, чтобы вы сами через это родство к нему не охладели…
– Да, что ушло, то ушло… Может быть, и несправедливым я окажусь, после рассудят, а прежних отношений у нас не будет, – задумчиво произнес Алексей Петрович.
– Грибоедов душевно расположен к вам… И, простите, мне непонятны сомнения ваши.
Ермолов подошел к столу, достал какую-то бумагу.
– А ты послушай, что военный министр мне пишет, – сказал он и, пододвинув свечу, прочитал: – «…коллежский асессор Грибоедов, на коего упало подозрение в принадлежности к тайному злоумышленному обществу, по учинению исследования, оказался совершенно, – подчеркнул Ермолов последнее слово, – неприкосновенным к нему. Вследствие чего, по повелению его императорского величества, освобожден из-под ареста, с выдачей аттестата…»
– Таковые аттестаты выданы не одному Грибоедову, а и многим другим лицам, – заметил Давыдов.
– Знаю, знаю, – кладя бумагу на стол, сказал Ермолов, – а все-таки… Этот самый господин Паскевич, прибыв сюда, с первых слов просит Грибоедова в его канцелярию откомандировать… Слов нет, нужда в сочинителе господину Паскевичу крайняя. Сам грамотей не бойкий: говорит со знаками запинания, а пишет без оных… Однако ж мне особое благоволение этого господина к Грибоедову по многим причинам нравиться не может…
– Помилуй! Я совсем сбит с толку! – воскликнул Денис Васильевич.
Ермолов подошел к окну, прикрыл его, завесил тяжелой шторой. Затем сел в кресло рядом с Давыдовым, положил на его плечо широкую горячую руку.
– От тебя скрывать мне нечего, – тихо произнес он. – Прошлой осенью брат наш Василий Львович предлагал мне примкнуть к ним… А письмецо его Грибоедов мне доставил! Следственно, полным их доверием был облечен Александр Сергеевич…
– И что же вы решили? – не дослушав фразы, перебил Денис Васильевич.
– Не беспокойся, ничего страшного нет, – ответил Ермолов. – Никаких обещаний я не давал, в переговоры не вступал… Но, признаюсь, однажды намекнул Александру Сергеевичу, что ежели этакое случится… усмирять не пойду и, смотря по обстоятельствам, подумаю…
– Стало быть, эта задержка с присягой?..
– Мой грех, – наклонив голову, с тяжелым вздохом отозвался Ермолов. – Было в голове разное… Ну, а потом дело исправил, с этим кончено. Один свидетель Александр Сергеевич, да я на него в этом деле совершенно полагаюсь, ибо зачем же ему меня и себя губить. И тому, что вышел он чистым из скверной истории, я не менее, а более других рад…
– Поверьте, почтеннейший брат, Александр Сергеевич навсегда останется вам признателен…
– А вот тут-то как раз бабушка надвое сказала! – прищурился Ермолов. – Я голову на отсечение дам, что Александра Сергеевича рука Паскевича из пропасти вытащила, следственно, этот господин Грибоедову не только родня, но и благодетель… Сам суди, как в таком случае мне держаться теперь с Грибоедовым. Не знаю, не знаю, брат Денис, напрасно подозревать не могу, но в моем положении опасаться всего должен…
Ермолов поднялся. Сделал опять несколько грузных шагов, остановился, потер широкий лоб.
– А положения моего тебе объяснять нечего… Отношение Николая ко мне известно. Он с тех пор еще, как я за пьяные дебоши в Париже его отчитывал, зубы на меня точит и разделаться со мною собирается. Теперь настал его час счастливый! – Ермолов сделал короткую передышку и затем продолжил: – Я не из робкого десятка, ты сам знаешь, меня царским неблаговолением не испугаешь, но я низостью, подлостью его возмущен! Ну, неугоден ему, так отреши от должности, твоя воля. Нет, натура не такова. Боится, чтобы тень, упаси бог, на него не упала. Желает, чтобы сам я в отставку подал… а на всякий случай шпионов сюда засылает… И опять подлость свою фиговым листком прикрывает. Вот он, этот листик-то, прибрал на память, – желчно добавил Ермолов, достав из кармана какую-то бумагу. И, насмешливо выделяя слова, прочитал: – «…назначив его командующим под вами войсками, даю я вам отличнейшего сотрудника, который выполнит всегда все ему делаемые поручения с должным усердием и понятливостью. Я желаю, чтобы он, с вашего разрешения, сообщал мне все, что от вас поручено будет…»
– Назначает, оказывается, господина Паскевича моим помощником! Дает отличнейшего сотрудника! Благодарю покорно! А этот сотрудник сидит здесь, словно дитя невинное, любезничает, в царской любви меня уверяет, а за спиною грязные сплетни против меня собирает. Николай клеветой и вздором не брезгает. Мерзко, подло, гнусно!
Негодование захватило Ермолова. Он резким движением расстегнул, словно душивший его, ворот мундира и продолжал:
– Вот и надел я эти ордена, чтобы превосходство свое над царским лазутчиком чувствовать. Не за дружбу с царями боевые ордена получал. Этот, – указал он на один из георгиевских крестов, – самим незабвенным Александром Васильевичем Суворовым пожалован. Этот, – дотронулся до другого, – князем Петром Ивановичем Багратионом! Этот – за войну Отечественную…
Ермолов оборвал фразу, махнул рукой, сразу перешел на другой тон:
– Ну, да ты сам все знаешь, и чувства мои тебе понятны. И не будем больше говорить обо мне…
Он вытер платком разгоряченное лицо, опять подсел к Давыдову.
– Займемся твоими делами, брат Денис, пока я еще помочь могу, если требуется…
Давыдов подробно рассказал все, что произошло с ним в последнее время. Ермолов слушал молча, внимательно. Ни один мускул на лице не дрогнул даже тогда, когда Давыдов говорил о своем свидании с царем и Закревским. Тайная цель, с какою прибыл на Кавказ Паскевич, разгадана была раньше. Да и не послал бы Николай сюда брата Дениса, если бы рассчитывал самого Ермолова оставить командующим Кавказским корпусом. И, конечно, при Паскевиче служить Денису нельзя. Тоже все ясно. Но как выйти ему из корпуса, куда он назначен лично царем? Пока продолжалась война с персианами, немыслимо было об этом думать. Необходимо принять участие в военных действиях, отличиться, отвести от себя всякие возможные подозрения.
Алексей Петрович прежде всего познакомил Давыдова с военной обстановкой. Наследник персидского шаха Аббас-мирза, находившийся под сильным влиянием окружавших его англичан, нарушив мирный договор с Россией, вторгся в Карабах, обложил крепость Шушу. Действующий заодно с ним брат Эриванского сардара Гассан-хан овладел Бамбакской и Шурагельской провинциями.
Войска Кавказского корпуса, изнуренные постоянными кровопролитными стычками, были разрознены. Ермолов против стотысячной персидской армии мог выставить не более десяти тысяч. Однако, превосходно осведомленный о вооружении и боевых качествах противника, Алексей Петрович не считал положение угрожающим. Войска корпуса были лучше вооружены, а главное, одушевлены суворовским духом, отличались большим мужеством и стойкостью.
– Долгой войны не предвижу, – спокойно сказал Ермолов. – Но персиане бесчинствуют в занятых местностях и при набегах, поэтому следует поспешить… Я сосредоточил войска против главных сил Аббаса… А под твое начальство, брат Денис, даю превосходный отряд, действующий против Гассан-хана. Находится этот отряд сейчас под временным начальством полковника Николая Николаевича Муравьева, человек он умный, знающий, помощником тебе будет отличным…
– Я опасаюсь, однако, почтеннейший брат, не причинило бы мое назначение обиды Муравьеву?
– Ничего. Я ему особое письмо пошлю с просьбой содействовать тебе, как моему брату… Надеясь на твой опыт, никакими особыми предписаниями рук тебя не связываю. Ты должен быстрым ударом разбить Гассана и двигаться к персидской границе… Ну, а дальше обстоятельства подскажут, что предпринять. Думаю, что лучшим предлогом для оставления корпуса послужат твои болезни. Дибичу напишешь. Я тоже заранее его уведомлю, что ты из последних сил служишь… На всякий случай!
Ермолов сделал небольшую паузу и с горькой усмешкой добавил:
– Да, любезный Денис, ты прав, по нынешним временам деревня для нас самое подходящее место. Что ж, и там люди живут!
– А вы когда же направляетесь к войскам, почтеннейший брат? – поинтересовался Давыдов.
– Пока остаюсь в Тифлисе. Нельзя иначе. Здесь всего четыреста солдат гарнизона, опасаюсь, что при моем отсутствии неприятель сделает набег. Ну, а при мне, – усмехнулся он, – вряд ли персиане на этакое дело осмелятся… Мы с Аббасом приятели старые. При войсках же я менее необходим сейчас. Там мои ширванцы, там Вельяминов, Мадатов, я снабдил их подробными наставлениями. Уверен, нескольких пушечных выстрелов будет достаточно, чтобы принудить персиан к бегству. У Аббаса и орудий нет, десяток шестифунтовых пушек на верблюдах возят… Справиться не трудно!
– Кому же все-таки вы вверяете начальство над действующими силами?
– Господину Паскевичу.
– Как! – изумился Денис Васильевич. – Вы предоставляете этому господину случай столь легко украситься свежими лаврами? Помилуйте, почтеннейший брат!
– Я за край сей не перед одним государем в ответе, – медленно произнес Ермолов. – О большей пользе дела думаю, а за легкими лаврами не гоняюсь. Ибо никогда не разлучено со мною чувство, что я россиянин…
Ермолов встал, подошел к окну. Поднял тяжелые шторы, распахнул рамы. Занималось утро, пели петухи. Поток свежего воздуха, ворвавшись в комнату, заколебал оплывшие нагаром свечи. Ермолов молча стоял у окна, жадно вдыхая прохладу и наконец повернулся:
– В Москве, наверное, от народу теперь деваться некуда? – обратился он к Давыдову и, не дожидаясь ответа, насмешливо продолжил: – Еще бы! Коронация государя императора! Не каждый год такие зрелища показывают… Помню, как при коронации родителя его, Павла Петровича, московский полицмейстер Архаров отличился. Народ тогда тоже толпами валил. Все знали, что государь немудрящий, да поглазеть-то всякому любопытно. А Павлу бог знает что вообразилось. «Видишь, – похвалился он Архарову, – как меня народ любит?» – «Вижу, ваше величество», – отвечает полицмейстер, а сам со страху соображать перестал. «А приходилось ли тебе, – продолжает Павел, – наблюдать когда-нибудь такое стечение народа?» – «Так точно, ваше величество, приходилось», – не задумываясь, режет Архаров. «Это когда же и где?» – удивляется государь. «Недавно, в Москве, ваше величество». – А по какому случаю?» – «Слона водили…»
Ермолову исполнилось сорок девять лет. Резкие складки морщин на крупном, мужественном лице, темные круги под глазами и крайняя раздражительность, появившаяся за последнее время, свидетельствовали, что огорчения, вызванные происшедшими событиями, войной и неблагоприятными отношениями с новым императором, не прошли бесследно.
Ермолов сидел за большим дубовым столом в парадном мундире, при всех орденах, хотя обычно, как всем было известно, ходил в простом черкесском чекмене. Он тяжело поднялся навстречу брату, сердечно его обнял:
– Слышал, что едешь, ждал, рад тебя видеть, Денис… Как семья твоя? Все здоровы? Ну, слава богу… Садись, поговорим…
И, заметив, что Давыдов окинул удивленным взглядом его парадный мундир, усмехнулся:
– Что? Думаешь, привычки свои изменил? Нет, брат, это я для господина Паскевича павлином вырядился… Час назад проводил его отсюда. Нельзя, брат Денис, иначе, – продолжал он иронически, – особа знатная, полным доверием государя пользуется. Сам царь мне о том писал.
Алексей Петрович сделал несколько шагов по кабинету; потом остановился перед Давыдовым, вспомнил:
– Да, так ты, говорили мне, с Грибоедовым сюда? Ну, что? Переменился, я думаю… Еще бы! Паскевичу родней приходится, а у Паскевича сама государыня императрица детишек крестить изволила. Дух захватывает от столь высокого родства, – не удержался Ермолов от насмешки. – Как же Александру Сергеевичу с нами, опальными, дружбу водить?
– Напротив, почтеннейший брат, – возразил Давыдов, – Грибоедов более всего опасается, чтобы вы сами через это родство к нему не охладели…
– Да, что ушло, то ушло… Может быть, и несправедливым я окажусь, после рассудят, а прежних отношений у нас не будет, – задумчиво произнес Алексей Петрович.
– Грибоедов душевно расположен к вам… И, простите, мне непонятны сомнения ваши.
Ермолов подошел к столу, достал какую-то бумагу.
– А ты послушай, что военный министр мне пишет, – сказал он и, пододвинув свечу, прочитал: – «…коллежский асессор Грибоедов, на коего упало подозрение в принадлежности к тайному злоумышленному обществу, по учинению исследования, оказался совершенно, – подчеркнул Ермолов последнее слово, – неприкосновенным к нему. Вследствие чего, по повелению его императорского величества, освобожден из-под ареста, с выдачей аттестата…»
– Таковые аттестаты выданы не одному Грибоедову, а и многим другим лицам, – заметил Давыдов.
– Знаю, знаю, – кладя бумагу на стол, сказал Ермолов, – а все-таки… Этот самый господин Паскевич, прибыв сюда, с первых слов просит Грибоедова в его канцелярию откомандировать… Слов нет, нужда в сочинителе господину Паскевичу крайняя. Сам грамотей не бойкий: говорит со знаками запинания, а пишет без оных… Однако ж мне особое благоволение этого господина к Грибоедову по многим причинам нравиться не может…
– Помилуй! Я совсем сбит с толку! – воскликнул Денис Васильевич.
Ермолов подошел к окну, прикрыл его, завесил тяжелой шторой. Затем сел в кресло рядом с Давыдовым, положил на его плечо широкую горячую руку.
– От тебя скрывать мне нечего, – тихо произнес он. – Прошлой осенью брат наш Василий Львович предлагал мне примкнуть к ним… А письмецо его Грибоедов мне доставил! Следственно, полным их доверием был облечен Александр Сергеевич…
– И что же вы решили? – не дослушав фразы, перебил Денис Васильевич.
– Не беспокойся, ничего страшного нет, – ответил Ермолов. – Никаких обещаний я не давал, в переговоры не вступал… Но, признаюсь, однажды намекнул Александру Сергеевичу, что ежели этакое случится… усмирять не пойду и, смотря по обстоятельствам, подумаю…
– Стало быть, эта задержка с присягой?..
– Мой грех, – наклонив голову, с тяжелым вздохом отозвался Ермолов. – Было в голове разное… Ну, а потом дело исправил, с этим кончено. Один свидетель Александр Сергеевич, да я на него в этом деле совершенно полагаюсь, ибо зачем же ему меня и себя губить. И тому, что вышел он чистым из скверной истории, я не менее, а более других рад…
– Поверьте, почтеннейший брат, Александр Сергеевич навсегда останется вам признателен…
– А вот тут-то как раз бабушка надвое сказала! – прищурился Ермолов. – Я голову на отсечение дам, что Александра Сергеевича рука Паскевича из пропасти вытащила, следственно, этот господин Грибоедову не только родня, но и благодетель… Сам суди, как в таком случае мне держаться теперь с Грибоедовым. Не знаю, не знаю, брат Денис, напрасно подозревать не могу, но в моем положении опасаться всего должен…
Ермолов поднялся. Сделал опять несколько грузных шагов, остановился, потер широкий лоб.
– А положения моего тебе объяснять нечего… Отношение Николая ко мне известно. Он с тех пор еще, как я за пьяные дебоши в Париже его отчитывал, зубы на меня точит и разделаться со мною собирается. Теперь настал его час счастливый! – Ермолов сделал короткую передышку и затем продолжил: – Я не из робкого десятка, ты сам знаешь, меня царским неблаговолением не испугаешь, но я низостью, подлостью его возмущен! Ну, неугоден ему, так отреши от должности, твоя воля. Нет, натура не такова. Боится, чтобы тень, упаси бог, на него не упала. Желает, чтобы сам я в отставку подал… а на всякий случай шпионов сюда засылает… И опять подлость свою фиговым листком прикрывает. Вот он, этот листик-то, прибрал на память, – желчно добавил Ермолов, достав из кармана какую-то бумагу. И, насмешливо выделяя слова, прочитал: – «…назначив его командующим под вами войсками, даю я вам отличнейшего сотрудника, который выполнит всегда все ему делаемые поручения с должным усердием и понятливостью. Я желаю, чтобы он, с вашего разрешения, сообщал мне все, что от вас поручено будет…»
– Назначает, оказывается, господина Паскевича моим помощником! Дает отличнейшего сотрудника! Благодарю покорно! А этот сотрудник сидит здесь, словно дитя невинное, любезничает, в царской любви меня уверяет, а за спиною грязные сплетни против меня собирает. Николай клеветой и вздором не брезгает. Мерзко, подло, гнусно!
Негодование захватило Ермолова. Он резким движением расстегнул, словно душивший его, ворот мундира и продолжал:
– Вот и надел я эти ордена, чтобы превосходство свое над царским лазутчиком чувствовать. Не за дружбу с царями боевые ордена получал. Этот, – указал он на один из георгиевских крестов, – самим незабвенным Александром Васильевичем Суворовым пожалован. Этот, – дотронулся до другого, – князем Петром Ивановичем Багратионом! Этот – за войну Отечественную…
Ермолов оборвал фразу, махнул рукой, сразу перешел на другой тон:
– Ну, да ты сам все знаешь, и чувства мои тебе понятны. И не будем больше говорить обо мне…
Он вытер платком разгоряченное лицо, опять подсел к Давыдову.
– Займемся твоими делами, брат Денис, пока я еще помочь могу, если требуется…
Давыдов подробно рассказал все, что произошло с ним в последнее время. Ермолов слушал молча, внимательно. Ни один мускул на лице не дрогнул даже тогда, когда Давыдов говорил о своем свидании с царем и Закревским. Тайная цель, с какою прибыл на Кавказ Паскевич, разгадана была раньше. Да и не послал бы Николай сюда брата Дениса, если бы рассчитывал самого Ермолова оставить командующим Кавказским корпусом. И, конечно, при Паскевиче служить Денису нельзя. Тоже все ясно. Но как выйти ему из корпуса, куда он назначен лично царем? Пока продолжалась война с персианами, немыслимо было об этом думать. Необходимо принять участие в военных действиях, отличиться, отвести от себя всякие возможные подозрения.
Алексей Петрович прежде всего познакомил Давыдова с военной обстановкой. Наследник персидского шаха Аббас-мирза, находившийся под сильным влиянием окружавших его англичан, нарушив мирный договор с Россией, вторгся в Карабах, обложил крепость Шушу. Действующий заодно с ним брат Эриванского сардара Гассан-хан овладел Бамбакской и Шурагельской провинциями.
Войска Кавказского корпуса, изнуренные постоянными кровопролитными стычками, были разрознены. Ермолов против стотысячной персидской армии мог выставить не более десяти тысяч. Однако, превосходно осведомленный о вооружении и боевых качествах противника, Алексей Петрович не считал положение угрожающим. Войска корпуса были лучше вооружены, а главное, одушевлены суворовским духом, отличались большим мужеством и стойкостью.
– Долгой войны не предвижу, – спокойно сказал Ермолов. – Но персиане бесчинствуют в занятых местностях и при набегах, поэтому следует поспешить… Я сосредоточил войска против главных сил Аббаса… А под твое начальство, брат Денис, даю превосходный отряд, действующий против Гассан-хана. Находится этот отряд сейчас под временным начальством полковника Николая Николаевича Муравьева, человек он умный, знающий, помощником тебе будет отличным…
– Я опасаюсь, однако, почтеннейший брат, не причинило бы мое назначение обиды Муравьеву?
– Ничего. Я ему особое письмо пошлю с просьбой содействовать тебе, как моему брату… Надеясь на твой опыт, никакими особыми предписаниями рук тебя не связываю. Ты должен быстрым ударом разбить Гассана и двигаться к персидской границе… Ну, а дальше обстоятельства подскажут, что предпринять. Думаю, что лучшим предлогом для оставления корпуса послужат твои болезни. Дибичу напишешь. Я тоже заранее его уведомлю, что ты из последних сил служишь… На всякий случай!
Ермолов сделал небольшую паузу и с горькой усмешкой добавил:
– Да, любезный Денис, ты прав, по нынешним временам деревня для нас самое подходящее место. Что ж, и там люди живут!
– А вы когда же направляетесь к войскам, почтеннейший брат? – поинтересовался Давыдов.
– Пока остаюсь в Тифлисе. Нельзя иначе. Здесь всего четыреста солдат гарнизона, опасаюсь, что при моем отсутствии неприятель сделает набег. Ну, а при мне, – усмехнулся он, – вряд ли персиане на этакое дело осмелятся… Мы с Аббасом приятели старые. При войсках же я менее необходим сейчас. Там мои ширванцы, там Вельяминов, Мадатов, я снабдил их подробными наставлениями. Уверен, нескольких пушечных выстрелов будет достаточно, чтобы принудить персиан к бегству. У Аббаса и орудий нет, десяток шестифунтовых пушек на верблюдах возят… Справиться не трудно!
– Кому же все-таки вы вверяете начальство над действующими силами?
– Господину Паскевичу.
– Как! – изумился Денис Васильевич. – Вы предоставляете этому господину случай столь легко украситься свежими лаврами? Помилуйте, почтеннейший брат!
– Я за край сей не перед одним государем в ответе, – медленно произнес Ермолов. – О большей пользе дела думаю, а за легкими лаврами не гоняюсь. Ибо никогда не разлучено со мною чувство, что я россиянин…
Ермолов встал, подошел к окну. Поднял тяжелые шторы, распахнул рамы. Занималось утро, пели петухи. Поток свежего воздуха, ворвавшись в комнату, заколебал оплывшие нагаром свечи. Ермолов молча стоял у окна, жадно вдыхая прохладу и наконец повернулся:
– В Москве, наверное, от народу теперь деваться некуда? – обратился он к Давыдову и, не дожидаясь ответа, насмешливо продолжил: – Еще бы! Коронация государя императора! Не каждый год такие зрелища показывают… Помню, как при коронации родителя его, Павла Петровича, московский полицмейстер Архаров отличился. Народ тогда тоже толпами валил. Все знали, что государь немудрящий, да поглазеть-то всякому любопытно. А Павлу бог знает что вообразилось. «Видишь, – похвалился он Архарову, – как меня народ любит?» – «Вижу, ваше величество», – отвечает полицмейстер, а сам со страху соображать перестал. «А приходилось ли тебе, – продолжает Павел, – наблюдать когда-нибудь такое стечение народа?» – «Так точно, ваше величество, приходилось», – не задумываясь, режет Архаров. «Это когда же и где?» – удивляется государь. «Недавно, в Москве, ваше величество». – А по какому случаю?» – «Слона водили…»