– Значит, Арсению Андреевичу на многое рассчитывать от имения не приходится? – поинтересовался Давыдов.
   – Думаю, что так. До тех пор по крайней мере, пока не наладятся отношения с крестьянами… Я далек от либеральных идей, господа, но, как видите, собственная наша выгода заставляет с этим считаться.
   – Вполне с тобой согласен, Александр Яковлевич, – сказал Давыдов. – В этом вся суть!
   Вскоре подошел Закревский, сопровождаемый комендантом Волковым, с которым находился в давней дружбе. Они только что побывали в селе, где присутствовали при допросе арестованных поджигателей. Подробности дела подтверждали правильность того, о чем говорил Булгаков.
   Покойная барыня «довела до разора» крестьянина Трофима Сутулина. А сын его погиб на фабрике от несчастного случая. Трофим вместе с другими обозленными ивановцами участвовал два года назад в поджоге господского имущества, был судим и скончался по дороге на каторгу. Тогда другой его сын, Лука, тоже работавший на фабрике, мстя за отца и брата, испортил ценную машину, за что по приказу барыни был наказан плетьми и выслан в другую графскую деревню, находившуюся под Лебедянью. Оттуда спустя некоторое время Лука сбежал обратно и, хоронясь у ивановских крестьян, стал подготовлять поджог господского дома, задумав сжечь в нем старую барыню. Узнав о ее смерти, Лука, как показали свидетели, «заскрежетал зубами», но намерения о поджоге не оставил, хотя ивановцы уговорили его изменить план и сначала подпалить ненавистную всем фабрику, которая в последнее время по распоряжению Закревского была временно закрыта для переустройства. Полагая, что бал в господском доме отвлечет внимание приказчиков, Лука и двое его дружков легко пробрались на фабричный двор и, заложив паклю в щели деревянного здания, начали высекать огонь, но в это время подоспела полицейская охрана.
   – Самое ужасное заключается в том, – говорил расстроенный происшествием Закревский, – что преступники не только пользовались тайным сочувствием всех ивановцев, но и вдохновлялись ими… Выясняется, господа, такая особенность: мужики, более двух месяцев укрывавшие беглого Луку Сутулина, кормили его по очереди, как обычно кормят пастухов и других полезных мирских людей. В глазах ивановцев поджигатели господского имущества не преступники, а смелые, справедливые люди, страдающие за мирское дело! Видели бы вы, сколько всяких продуктов, даже лакомств, вроде сала и меда, натащили арестантам чуть свет со всего села!
   – Я тебе советовал, Арсений Андреевич, поскорей отправить отсюда мерзавцев, – вставил Волков. – А что касается сочувствия арестованным со стороны мужиков… удивляться и тревожиться нечего, всюду так, а ничего страшного не происходит. Надо надзор построже учредить!
   – Нет, а я Арсения Андреевича вполне понимаю, – возразил Булгаков. – Поджигателей по закону накажут, сошлют в Сибирь, а мужицкая ненависть тут останется… И строгостью скорее сам себе повредишь, чем поможешь! Да вот я вам один случай занятный расскажу. Был у одного пензенского помещика старик бурмистр, и до того строгий и злой, что мужики, только увидев его бороду, а борода размеров была невероятных, начинали дрожать от страха. Помещик бурмистра ценил и всюду расхваливал: вот, дескать, если б таких бородатых псов во всех именьях завести, то ни смут, ни бесчинств никогда бы не было. Однажды, приехав в Москву, стал этот помещик своим знакомым, как обычно, бурмистром хвалиться, а в это время ему почтовый большой пакет подают… Что такое? Раскрыл – и глазам не верит! Лежит в пакете борода бурмистра… и вместе с ней послание от крестьян: мы, дескать, пока отрезанную нами бурмистрову бороду посылаем, а ежели его не уберете, то вскоре и голову ожидайте. Каков случай, а? И не хочешь, а улыбнешься, хотя чему же, собственно?
   Неожиданно в разговор вмешался Ермолов:
   – Отпустил бы ты мужиков на волю, Арсений Андреевич. Они тебя благодетелем почитать станут и по найму, глядишь, лучше работать будут!
   Все посмотрели на Алексея Петровича с некоторым удивлением. Говорил он в обычной своей слегка иронической манере, и трудно было разобрать, то ли всерьез, то ли в шутку сделано предложение. Закревский с кислой улыбочкой произнес:
   – А пожалуй, и впрямь придется вашим советом воспользоваться, Алексей Петрович…
   Происшествие в Ивановском произвело тяжелое впечатление на Дениса Давыдова. Происшествие это не было исключительным случаем. В последнее время в дворянском обществе все чаще говорили о волнениях среди крестьян, о нападениях на помещиков, о поджогах. Не было ничего удивительного и в том, что крестьяне сочувствовали поджигателям господского имущества. Всюду так! Но именно потому, что подобные явления наблюдались всюду, нельзя было, как делал Волков, успокаиваться тем, что ничего страшного не происходит. Страшное заключалось уже в самом слове «всюду». Оно встревожило воображение мрачными картинами народного мятежа. Топоры бородачей, о которых напомнил как-то Вяземский, могут быть в конце концов пущены в ход! А кто виноват во всем этом? Сословные предрассудки и привычки уводили от правильного ответа. Коренная причина крестьянской враждебности виделась не в крепостной системе, а в самоуправстве и жестокостях некоторых помещиков. Денису Давыдову хорошо помнилась трагическая история проданной развратному Каменскому крестьянской девушки. Но чем лучше Каменского скаредная старуха Толстая, заставляющая людей работать за две копейки в день?
   Всякий раз, когда приходилось слушать разговоры о бесчеловечных поступках помещиков, Денис Васильевич чувствовал, как вместе с отвращением к этим господам начинает закипать в нем и гнев против них. Они, и никто более, возмущали и озлобляли народ, разрушая добрые отношения с крестьянами! Такого несколько наивного мнения придерживался, впрочем, не он один. Оно было достаточно широко распространено тогда в той дворянской среде, где он вращался.
   Конечно, высказывать при Закревском негодование действиями его покойной тещи было неудобно, да и бесполезно. Закревский сам превосходно все понимал. Однако ивановское происшествие не прошло для Дениса Васильевича бесследно, и тревожные мысли, порожденные этим происшествием, спустя два месяца дали отзвук в другом месте и при других обстоятельствах.

VII

   Денис Васильевич не забыл своего обещания выправить бумаги Терентию. Но дело оказалось значительно сложнее, чем можно было ожидать.
   Расчет основывался на предположении, что Масленников, ускользнув от суда, несомненно, не захочет ссориться с человеком, знающим его прегрешения, и не откажет в просьбе дать Терентию вольную или в крайнем случае продать его. Когда же Дмитрий Никитич Бегичев, охотно взявшийся помогать шурину, навел необходимые справки у судейских чиновников, посоветовался с опытными стряпчими, то пришлось весь расчет признать несостоятельным.
   Ведь было неизвестно, каким образом Масленникову удалось избежать суда, а главное, куда делись следственные материалы? Обычно они хранились в судебных архивах, но Масленников, не пожалев денег, вполне мог добиться изъятия их оттуда и совершенного уничтожения. А в таком случае его сношения с французами делались почти недоказуемыми, и это обстоятельство сразу изменило бы характер предполагаемых отношений с ним. Масленников мог отказаться от всяких переговоров да вдобавок заявить полиции, что Давыдов укрывает беглых.
   Но если следственные материалы и уцелели, то, во-первых, не так-то просто до них добраться, а во-вторых, прошло столько времени, что, вероятно, пришлось бы заниматься снова собиранием свидетельских показаний, обличающих помещика в измене. А это предприятие чрезвычайно трудное и не обещающее никакого успеха.
   Наконец, Масленников легко может перейти от обороны к наступлению, обвинив Давыдова в том, что он самовольно, из личной неприязни, подверг телесному наказанию ни в чем не повинного дворянина. Как его пороли – видели многие, а за что – не знал точно никто. К тому же Масленников, наверное, заручился бумажкой о прекращении судом его дела за полной недоказанностью обвинения. Приложенная к жалобе такая бумажка могла стать весьма основательной и грозной уликой против Давыдова. Вот как все повертывалось!
   Обрисовав в подробностях невеселую эту картину, Бегичев посоветовал:
   – Благоразумней всего не связываться с негодяем…
   Денис Васильевич мрачно усмехнулся:
   – Занятные сети плетет наша богиня Фемида! Виноватый проскользнет, а правый застрянет! – И, вздохнув, заключил: – Что ж, придется повременить… Ты, Митя, все же через смоленских своих знакомцев проведай, как держит себя поротый барин и бывает ли в Москве… Не мешает знать на всякий случай!
   Между тем положение Терентия, жившего без всякого вида в Верхней Мазе, начинало с некоторых пор внушать серьезные опасения.
   Терентий, судя по письмам дядюшки Мирона Иваныча, не сидел без дела и все, что ему поручалось, выполнял с необычайным усердием. Он привел в порядок дворовые постройки, превосходно отделал все комнаты господского дома, а парадное крыльцо и террасу украсил такой искусной резьбой, что все диву давались. Дядюшка нахвалиться не мог Терентием, считая его бесценным человеком.
   Но трудолюбие и мастерство Терентия стали возбуждать невольный интерес к нему и ненужные толки, причем не только среди дворовых. Соседка помещица Мария Ивановна Амбразанцева нарочно приезжала в Верхнюю Мазу, чтобы справиться у Мирона Ивановича, откуда взялся у них этакий умелец и нельзя ли прислать его недельки на две к ней для домашних работ. Стало быть, слухи о Терентии вышли за пределы села и могли привлечь внимание полиции… Что-то так или иначе необходимо было предпринимать. Но что же?
   Размышления об этом совпали с большим событием в жизни Дениса Васильевича. На письменном столе появилась пахнущая свежей типографской краской первая его книга «Опыт теории партизанского действия». Названию он умышленно придал суховатый оттенок, чтоб несколько скрыть взволнованность своих чувств. Когда приходилось защищать партизан от нападок военных педантов, людей сухой души и тяжкого рассудка, разве мог он оставаться спокойным?
   Правда, подсушенное название не очень-то спасало книгу от осуждения в высших сферах. Царь морщился при упоминании о ней. Дибич и Толь удивлялись, как могла цензура разрешить ее выпуск. И Закревский, учитывая эти настроения, журил за допущенные в книге дерзкие рассуждения. Денис Васильевич признавал, что «занесся во многих местах», обещал впредь быть осторожней.
   Впрочем, книгой он был очень доволен. Кислые физиономии военных педантов и методиков не смущали, он знал заранее, что этим господам книга придется не по вкусу, зато в либерально настроенных офицерских кругах приняли ее более чем благосклонно. Выражая мнение этих кругов, Иван Григорьевич Бурцов писал из Тульчина:
   «Русская военная литература, как известно вам, богата только фронтовыми уставами и прибавлениями к оным; следственно, приходится искать наставления по ремеслу нашему в сочинениях чужеземных. Я покорялся сему закону, хотя с великим негодованием: читал много и утвердительно могу сказать, что ничего близкого, похожего даже на ваше произведение не знаю… Это в другом роде «Опыт теории о налогах» Тургенева, коим не похвалится ни одна чужестранная литература. Тому воздавать будут хвалы политики, доколе не обрушатся столпы государственных зданий, – этому будут возносить благодарность воины, пока люди не перестанут точить штыки…»69
   Выпуская первую свою книгу, Денис Давыдов заботился не только о военно-теоретических, но и о литературных ее достоинствах. Карамзин, Жуковский, Вяземский, читавшие рукопись, помогали своими советами, однако надо заметить, автор не следовал им слепо, несмотря на полное уважение к почтенным литераторам. Выправлялись отдельные страницы, заменялись одни выражения и слова другими, а слог оставался свой собственный, оригинальный, живой, Давыдовский.
   Поэтому особенно приятно было получить стихотворный отклик на книгу от Александра Пушкина:
 
Недавно я в часы свободы
Устав наездника читал
И даже ясно понимал
Его искусные доводы;
Узнал я резкие черты
Неподражаемого слога…
 
   И хотя при этом Пушкин в шутливом тоне скорбел о том, что «перебесилась проказливая лира» поэта-партизана, признание в прозаическом его сочинении «неподражаемого слога» наполняло Дениса Васильевича чувством большого творческого удовлетворения.
   Итак, созревший несколько лет назад замысел был осуществлен!
   Несмотря на явное нежелание царя и его ближних признавать партизанскую систему, она утверждалась в книге как ценный, проверенный опытом способ защиты отечества. А в журнале «Отечественные записки» печатались отрывки из «Дневника партизанских действий». Мысли, высказанные в книге, подтверждались в журнале красочными примерами партизанской практики.
   Денис Васильевич, глядя на книгу, невольно каждый раз вспоминал о славных деяниях партизан, и злая судьба одного из них, ныне с последней надеждой ожидавшего решения своей участи, волновала все больше и больше. Возвращение полицией беглого крестьянина помещику было обычным для того времени делом и само по себе Дениса Васильевича, вероятно, не взволновало бы, но в данном случае беглый крестьянин являлся партизаном, защитником отечества, а помещик – изменником. К тому же через смоленских знакомых Бегичева стало известно, что поротый барин, вынужденный первые годы после экзекуции сдерживать свой нрав, в последнее время, решив, очевидно, что старые его грехи окончательно забылись, совершенно озверел и, по слухам, засекал иногда своих крестьян до смерти. Нетрудно представить, что ожидает Терентия, если… Нет, этого допускать было нельзя! Денис Васильевич не знал еще, что он предпримет, но знал, что ему придется перешагнуть черту, отделяющую так называемые благоразумные действия от риска. Он ощущал необходимость такого шага. Слишком уж попиралась справедливость. А кроме того, после ивановского происшествия не затихло в груди негодование против озлоблявших народ неистовых помещиков, и поротый барин казался одним из самых гнусных и вредных.
   В последних числах ноября Масленников приехал в Москву. Узнав об этом, Денис Васильевич быстро принял решение. Надев мундир со всеми регалиями, он отправился в гостиницу Коппа на Тверской, где, по сведениям Бегичева, останавливался поротый барин.
   Большой, номер, занимаемый им, находился на втором этаже и состоял из двух комнат и передней. Дверь открыл пожилой, с испуганными глазами, камердинер в затрапезном кафтане и растоптанных валенках.
   – Барин проснулся? – спросил Давыдов.
   – Так точно, кофе кушают… Как прикажете доложить?
   Денис Васильевич молча сбросил шинель и, слегка отстранив оторопевшего камердинера, переступил порог.
   Масленников в домашнем халате сидел за столом. Увидев нежданного гостя, сразу признав его, он с трудом приподнялся. Круглое, обрюзгшее лицо покрылось мгновенно багровыми пятнами. Глаза выкатились из орбит. Губы тряслись, и слова едва выдавливались:
   – Чем обязан… удовольствию… видеть у себя… ва-а-ше превосходительство?
   Денис Васильевич, скрестив руки на груди, стоял не шевелясь и в упор глядел на поротого барина горячими, гневными глазами. Потом, чувствуя, что впечатление произведено огромное и Масленников смертельно его боится, сделав шаг вперед, произнес сурово:
   – Девять лет назад я пощадил вашу жизнь, сударь… Мне казалось понесенное вами наказание достаточным для того, чтобы никогда не забывать о существующем возмездии за ваши недостойные поступки. Не хочу скрывать, ваша дальнейшая жизнь меня интересовала, и мне приятно было узнать, что на первых порах вы держались скромно… Я даже собирался сжечь хранящиеся у меня, заверенные в штабе главнокомандующего бумаги, касающиеся ваших сношений с неприятелем, но… я не сделал этого, сударь, ибо вскоре до меня дошли иные сведения…
   Говоря это, Денис Васильевич не спускал глаз с поротого барина и не упустил из виду, как вздрогнул он и втянул голову в плечи при упоминании о бумагах. Значит, слова о существовании таких бумаг подействовали крепко!
   – Клянусь, я никогда более не знался с неприятелем, – дрожа, словно в ознобе, пролепетал Масленников.
   – Охотно верю, ибо неприятеля в России, слава богу, более не было, – ответил Денис Васильевич, – однако вы стали притеснять тех, кто, не щадя жизни, способствовал быстрейшему его изгнанию… Хотя обещали мне не повторять ваших прежних гнусностей!
   – Меня оговорили… Я ни ратников, ни партизан не трогал, – пытался возразить Масленников.
   – Молчите, сударь! Мне все известно! – остановил его Денис Васильевич. – Такие ожесточители, как вы, причина ропота в народе, поджогов, буйств… И ежели вы, – сверкнул он глазами, – будете продолжать порочащие дворянина и вредящие дворянству неистовства… пеняйте на себя!
   Последние слова, хотя и произнесенные грозно, Масленникова немного ободрили. Он уловил звучавшее в них предупреждение. Стало быть, немедленной расправы можно не опасаться. Он, собрав силы, промолвил:
   – Я бываю иногда крут, согласен… Я даю слово… это не повторится…
   Денис Васильевич прошелся по комнате, затем остановился против него, сказал:
   – Хорошо. Поверю в последний раз. Помните! – И тут же с прежней резкостью перешел на другое: – Но я приехал не только затем, чтоб напомнить об этом… Вы изволили, сударь, довести до разорения и бегства человека, о партизанских заслугах коего я свидетельствовал… Мне не так давно случайно открылось, какие иезуитские способы применяли вы против Терентия, и… – он опять обжег гневным взглядом поротого барина, – ваше счастье, что вы были в то время далеко, сударь!
   Масленников, опустив голову, пробормотал что-то невнятное. Денис Васильевич, не слушая его, продолжал:
   – А теперь что же? Мне хочется думать, что вы сами чувствуете необходимость хотя бы отчасти загладить причиненное вами зло… Не так ли?
   Масленников поднял голову:
   – Мне неизвестно, где находится Терентий. Он в бегах почти пять лет… И что же я могу сделать?
   – Любопытствовать о его местопребывании вам не следует, о возвращении речи быть не может, сударь, – сухо ответил Денис Васильевич, – но было бы справедливо облегчить ему жизнь и подписать вольную… А дабы вы не имели претензий на меня и не сетовали на ущерб, причиненный бегством Терентия, вам будут уплачены обычные оброчные деньги за пять лет…
   Судейские чиновники, строя всевозможные хитроумные доводы, упустили из виду одну особенность: страх, который, смотря по обстоятельствам, то усиливается, то временно утихает, все же сопровождает изменников и предателей всю жизнь. Неожиданное появление Дениса Давыдова привело в ужас поротого барина, а упоминание о сохранившихся бумагах окончательно ошеломило и придавило.
   Масленников с трепетом ожидал самого худшего. Поэтому предложение Давыдова не только не встретило противодействия с его стороны, а, напротив, пришлось по душе. Подписывая вольную Терентию, которого давно считал потерянным, Масленников отводил от себя нависшую угрозу. Да еще деньги получал! Чего же лучше?
   – Я с полной готовностью выполню указания вашего превосходительства, – почтительно наклонил он плешивую голову.
   Денис Давыдов, не ожидавший такой быстрой сговорчивости, тоже остался доволен.
   – Отлично! Мой поверенный сегодня же будет у вас. Договоритесь о подробностях с ним. И будьте впредь благоразумны. Не заставляйте меня сожалеть, что я пощадил вас… Прощайте, сударь!

VIII

   Зима была снежная и до самого крещенья стояли крепкие морозы, а затем подули южные ветры и сразу началась небывалая оттепель. Быстрое таяние снега испортило дороги. Поля почернели. Вскрывались реки. А Денис, как на грех, отправился опять на киевские контракты!
   Софья Николаевна стояла у окна и, глядя на мчавшиеся по широкой улице грязные и пенистые потоки, думала о том, что все-таки напрасно отпустила мужа в Киев.
   Путь далекий! Мало ли что может дорогой случиться! Десять дней нет никаких известий. Но Софью Николаевну тревожили не одни эти опасения. Обязательны ли вообще ежегодные визиты Дениса в Киев? С делами арендными, наверное, любой поверенный управился бы лучше, чем он. Другие, обычно выставляемые им причины, казались еще менее уважительными. Соскучился по Раевским, по каменским своим родным?.. А не вернее ли предположить, что манят старые увлечения?
   Софья Николаевна хмурится, кусает губы. Денис не скрывал дружеских отношений с Аглаей и неудачного сватовства за Лизу Злотницкую. Кто поручится, что старое чувство заглохло? Эта Лиза стала, правда, княгиней Голицыной, да ведь каких чудес на свете не бывает! Софья Николаевна ревнует, хмурится, мысли бегут невеселые…
   Неожиданно у дома останавливается забрызганная грязью бричка. Сходит какой-то незнакомый офицер. Софья Николаевна спешит в переднюю. Догадывается: известие от Дениса! Ну, конечно, так и есть!
   – Я из Киева, сударыня. Денис Васильевич просил передать вам…
   Она возвращается с пакетом в руках. Нетерпеливо открывает. Большое письмо. Написано в Киеве 13 января 1822 года. Софья Николаевна садится в кресло, углубляется в чтение.
   «Милая моя Сонечка, я сегодня поутру переправился на пароме через Днепр и приехал благополучно в Киев. Почти в один час приехали сюда Александр Львович, Василий Львович и Волконский. Орлова с женою ждут с часа на час. Аглаю с детьми ждут также сегодня вечером. Я обедал у Николая Николаевича Раевского, теперь дома один и пишу к тебе. Пока продолжалась дорога, перемены станций, погоды, ухабы и пр., все заставляло меня забывать разлуку мою, но едва въехал в Киев, как горесть мною овладела! Поверить не можешь, что я дам скорее отсюда выехать: сейчас посылаю Донича в Балту, думаю, что он будет к 18 сего месяца, тогда арендаторы мои будут здесь и я приступлю немедленно к делу, по окончании которого ни минуты не медля не поскачу, а полечу к тебе. Нет, мне нельзя жить разно с тобою не только год, но и несколько дней! Что же будет со мною, если война откроется? К счастию, о ней здесь ни малейшего нет слуха. Больше говорят о ней в Москве и Петербурге, нежели здесь, а Киев ближе к Турции, нежели наши столицы. Какая жалость: слух носится, будто бы князь Александр Ипсиланти, будучи не в состоянии снести несчастье быть праздным, тогда как его соотечественники сражаются за свободу Греции, принял яд. Однако эта новость требует подтверждения. Николай Николаевич Раевский переменил дом и живет в прекраснейшем, подлинно барском доме. У него готовятся вечера по-прежнему, здесь множество съехалось артистов и уже начались споры насчет протекций, тот того протежирует, а тот другого. Я намерен провести здесь время как прошлого года, то есть съездить каждый вечер к Николаю Николаевичу на полчаса, а там воротиться домой, писать к тебе, курить трубку и болтать с Василием Львовичем, который неисчерпаемый источник веселости, ума и прекрасных чувств. Прости, милый и единственный друг мой, устал очень, ложусь отдохнуть».
   Далее следовала приписка, сделанная на следующий день:
   «Сегодня я ездил с визитами, был у губернатора, у коменданта и губернского маршала, у Бороздиной. Обедал я у Александра Львовича, который ждет сегодня жену свою из Каменки, она пробудет здесь только одни сутки и едет в Петербург, а летом в Париж и вряд ли возвратится когда-нибудь в Россию. Позабыл тебе сказать, что здесь я нашел старинного моего приятеля графа Гераклиуса Полиньяка с женою и маленьким сыном – он родня близкий Аглае и служил в нашей службе полковником; а теперь он во французской службе, приехал сюда продать маленькое свое имение и возвратится во Францию. Что мне еще сказать тебе? Завтра бал у Н. Н. Раевского, увидим, что там будет. Забыл еще уведомить тебя, чтобы ты не беспокоилась: Голицыной здесь нет, она в Дрездене. Довольна ли ты, моя милая душка? Я хотел было ехать сегодня на вечер к Раевским, но когда Василий Львович и Полиньяк уехали, я раздумал и сел писать к тебе… Завтра почта – жду твоего письма. Уведомь о Соньке, не начинаются ли у ней зубы резаться?»70.