Старик Ермолов, посмеявшись над потешным случаем, заметил:
   – Так уж в придворных кругах принято, Алешенька, там по-русски и впрямь будто говорить неприлично…
   – А что такое придворные круги, папенька? – произнес Алексей Петрович. – Я нигде не замечал большего лицемерия, холопства и низости, нежели в среде придворных… Поистине они составляют нацию особенную, – язвительно продолжал он, – где разность ощутительна только в степени утончения подлости, которая уже определяется просвещением!XIX
   Денис Васильевич готов был подписаться под этими словами. Но Марии Денисовне тоже, вероятно, слова сына показались чересчур резкими.
   – Ох, Алеша, – сказала она, – недолго тебе на Кавказе командовать, коли проведают об этаких твоих суждениях!..
   – А вы думаете, маменька, почему меня на Кавказ посылают? – с усмешечкой отозвался Ермолов. – В прошлом году царские братья Николай и Михаил в парижских кабаках пьяные дебоши изволили устраивать, а я почел необходимым им заметить, что русские войска пришли сюда не для кутежей и пьянства. «Солдаты, – пояснил я при этом, – ведут себя с большим достоинством, нежели их высочества…» Затем не дозволил арестованных за малую провинность по распоряжению государя трех офицеров моего корпуса на английской гауптвахте содержать, сделав сентенцию, что государь властен посадить их в крепость, но он не должен ронять честь храброй русской армии в глазах чужеземцев… Вот как оно было дело, маменька!.. Не удивительно, что после сего в высших сферах решили меня подалее от двора держать… А Кавказ чего же лучше? Там шаркунам придворным делать нечего, там до поту трудиться надобно. Ну и пусть Ермолов потрудится! Мне труды, а им почести! Расчетец верный! С Кавказа-то, маменька, как видите, им меня выталкивать выгоды нет, а ежели и вытолкнут… что ж, другим чем-нибудь займемся. Была бы шея, а хомут найдется!
   Денису Васильевичу раскрывался теперь Ермолов с какой-то новой стороны. Будто обвеяло и Алексея Петровича тем же духом, что повсюду возбуждал офицерскую молодежь.
   Всегда был он недружелюбно настроен к сильным мира сего, язвительные ермоловские насмешки и остроты не первый год разили военных педантов, чиновную и придворную знать, однако раньше воспринималось это как обычное фрондирование, а теперь чувствовалась в его словах не только ненависть к придворным кругам, но и как будто недовольство существующим порядком.
   А с другой стороны, ему, очевидно, чужды были надежды на крушение самодержавия.
   Когда Денис Васильевич, оставшись с глазу на глаз с Ермоловым, рассказал о беседе с Базилем и якобы замышляемом тайном обществе, он лишь слегка пожал плечами.
   – Прожекты не из новых, брат Денис… Сам ведаешь, как я с братом Александром Каховским в молодости рыцарствовал и где потом очутился! Замахнуться на самодержавье – дело не хитрое, да какой от того прок? Верней всего, что сам себе шишек насажаешь!..
* * *
   Давыдов прогостил у Ермоловых неделю. Алексей Петрович написал Волконскому, что просьба брата Дениса есть и его единственная просьба и он, Ермолов, уверен, что о том государю будет безотлагательно доложено.
   – Должны бы, кажется, уважить, – заметил он, – более я от них и в самом деле ничего не требую. А в крайнем случае к государю обращусь… Как-никак, а пока я им нужен!
   Простившись с Ермоловым, Давыдов поехал в свою Денисовку, а оттуда поскакал в Москву повидаться с сестрой. Там пробыл несколько дней. Пришел давно ожидаемый перевод во вторую гусарскую дивизию.
   И опять надо было залезать в почтовую бричку, трястись по скверным и пыльным дорогам под монотонный звон валдайских бубенчиков. Ах, эти дороги! Сколько верст он уже проехал по российским просторам и европейским землям и сколько еще подобных путешествий ожидало его впереди!
   Только в начале осени, после дивизионных маневров, испросив отпуск, уставший и смертельно соскучившийся по любимой, возвратился он в Киев.
* * *
   Лизу Злотницкую обрадовал его приезд. Она по-прежнему была с ним хороша и ласкова. И он чувствовал, как после каждой новой встречи возрастает в нем нежная привязанность к ней, но в том положении полной неопределенности, в каком он находился, это лишь усиливало тревогу о будущем.
   Ответа на просьбу об аренде не было. Возвращаясь домой после свидания с Лизой, он предавался мрачным размышлениям. Счастье его поистине, как говорила Мария Денисовна, словно в карты разыгрывалось! Надежды были призрачны. Все могло разлететься в один миг.
   Томительные дни ожиданий мучительно терзали его сердце.
   И можно представить, в какой степени возбуждения он находился, когда разрывал казенный пакет из главного штаба, доставленный ему наконец-то в конце сентября.
   «Милостивый государь мой, Денис Васильевич, – прочитал он, – извещаю ваше превосходительство, что я докладывал государю императору о пожаловании вам аренды и его величество соизволил отозваться, что оная вам назначена будет по событии ваших предположений, об окончании коих прошу меня уведомить.
   Генерал-адъютант князь Волконский»46.
   Он перечитал уведомление еще раз. Смысл был ясен: аренду обещают дать не за его военные заслуги, а только потому, что он женится. Это заставило его тяжело вздохнуть. Значит, государь не изменил своего нелестного мнения о нем! И очевидно, приняли во внимание не его просьбу, а ходатайство Ермолова. Но все же не отказали. Спасибо на этом!
   Он тотчас же отправился к Злотницким. Антон Казимирович, как всегда, принял его с необыкновенной любезностью. В тонкость отношений Давыдова с государем старый генерал посвящен не был. Уведомление князя Волконского вполне его устраивало.
   – Поздравляю, поздравляю, мой дорогой, – сказал он, обнимая Дениса, – от своих слов я не отказываюсь, зятем тебя назову с радостью… А с Лизой сам договаривайся. Как она решит, так тому и быть!
   И вот прошло еще несколько дней. Денис Васильевич с Лизой сидят вдвоем на диванчике в небольшой уютной гостиной Злотницких. Спускаются осенние сумерки. В окна беспрерывно барабанит дождь. А в его душе все цветет и ликует! Лиза согласилась стать его женой. Вчера они помолвлены.
   – Я одурел от счастья, душенька, – говорит он, не спуская горячих глаз с ее милого лица. – Я словно во сне. А вы… счастливы ли вы, Лиза?
   Она щурит серые близорукие глаза и смеется.
   – Какой вы, право!.. Сколько же можно спрашивать об одном и том же? И потом… вы совсем забыли, что кто-то обещал мне новую элегию?..
   – Ах, да, прошу простить, душенька, – говорит он, и вдруг лицо его становится необычно серьезным.
   Написанные ночью стихи не походили на обычные любовные элегии. Чувство нежной любви не могло заглушить в поэте-воине его благородных патриотических чувств. Пусть Лиза знает, что, любя ее, он всегда будет помнить о своем священном долге перед родиной! Он открывал перед ней всего себя в этих стихах:
 
В ужасах войны кровавой
Я опасности искал,
Я горел бессмертной славой,
Разрушением дышал;
И в безумстве упоенный
Чадом славы бранных дел,
Посреди грозы военной,
Счастие найти хотел!..
Но судьбой гонимый вечно.
Счастья нет! подумал я.
Друг мой милый, друг сердечный,
Я тогда не знал тебя!
О, мой милый друг! с тобой
Не хочу высоких званий,
И мечты завоеваний
Не тревожат мой покой!
Но коль враг ожесточенный
Нам дерзнет противустать,
Первый долг мой, долг священный —
Вновь за родину восстать;
Друг твой в поле появится.
Еще саблею блеснет,
Или в лаврах возвратится.
Иль на лаврах мертв падет!..
Полумертвый не престану
Биться с храбрыми в ряду,
В память Лизу приведу…
Встрепенусь, забуду рану,
За тебя еще восстану
И другую смерть найду!
 
   Он читал стихи страстно, самозабвенно. Лиза неотрывно смотрела на него довольными ласковыми глазами, щеки ее окрасились легким румянцем. И когда прозвучали последние строки, она непроизвольно протянула ему свои руки. Это было лучшим признанием, что стихи ее тронули.
   Он был счастлив!

VII

   Денису Васильевичу снова предстояла разлука. Необходимо было, прежде чем справлять свадьбу, позаботиться об устройстве удобной квартиры, и в начале ноября, простившись с невестой, он отправился в свою дивизию, стоявшую близ города Вильно.
   Довольно быстро и успешно управившись там с делами, он намеревался в конце того же месяца возвратиться обратно, но неожиданно маршрут пришлось изменить. Дениса Васильевича известили, что его сообщение о помолвке принято государем милостиво и на днях будет дан высочайший рескрипт о пожаловании ему шеститысячной годовой аренды. Надо ехать в Петербург, чтоб поскорей оформить это дело.
   И хотя ему взгрустнулось при мысли об отдаляющемся свидании с Лизой, эта поездка в столицу все же была приятна. Ведь все так хорошо в последнее время ладилось, что просто удивительно! Его не покидало радостно-приподнятое настроение, знакомое каждому, кто после длительной полосы неудач вдруг начинает ощущать, что фортуна как будто становится к нему милостивей.
   Петербург показался Денису Васильевичу на этот раз куда более привлекательным, чем раньше. Многих зданий, украсивших в последние годы столицу, он еще не видел и рассматривал их теперь с восхищением. Особенно сильное впечатление произвел Казанский собор.
   Император Павел, как было известно, требовал, чтоб архитектор Воронихин, строивший собор, старался во всем сделать его подобным римскому собору Петра. Но гениальный русский зодчий, бывший крепостной человек графа Строганова, поступил по-своему, создав совершенно оригинальное строение, поражавшее взгляд величественной красотой.
   «Прежде чем приступить к рассмотрению сего изящного произведения искусства, – прочитал Давыдов в только что изданной и купленной книжке «Достопамятности Санкт-Петербурга», – порадуемся, что оно вышло из рук российских художников без всякого содействия иностранцев, – равно как и все материалы, на сооружение сего храма употребленные, заимствованы из недр нашего отечества… Воспоминание о сем перейдет в потомство и послужит, конечно, уликою завистникам, утверждающим, что русские лишены творческого гения, что им в удел досталось одно подражание…»
   Эти строки крепко западали в душу. Денис знал, что среди некоторой части дворянства, а в особенности в придворных кругах, находилось немало лиц, до сих пор все иноземное предпочитавших русскому. Сколько раз приходилось вступать в жаркие схватки с этими господами, доказывать их заблуждения!
   И теперь, зайдя в собор, любуясь своеобразием внутренней его отделки, великолепной скульптурой и живописью, он с гордостью думал о том, какое большое счастье быть сыном великого народа, столь прославившего себя и бессмертными подвигами и гениальными творениями.
   Вдвойне дорого было это здание тем, что под сводами его покоился прах Михаила Илларионовича Кутузова.
   С благоговейным чувством долго и неподвижно стоял Денис Васильевич у священной гробницы.
   В памяти невольно одна за другой оживали встречи с великим полководцем. Вставало перед глазами и раннее августовское утро, когда Кутузов осматривал войска на марше близ Царева Займища. Представлялась разоренная смоленская деревенька, тесная, с бревенчатыми стенами и низким закопченным потолком горница, где Михаил Илларионович так просто и сердечно беседовал с ним о партизанских делах. Но особенно ярко рисовался последний прием у Кутузова, происходивший в конце марта тринадцатого года, незадолго до его кончины, в Калише, где стояла главная квартира российской армии.
   Денис Васильевич находился тогда в самом отчаянном положении. Барон Винценгероде отстранил его от должности и отдал под суд за самовольное занятие Дрездена. Вся надежда была на Кутузова, он один мог спасти от предстоящего позора, но как к нему проникнуть? Здоровье Михаила Илларионовича заметно слабело, он почти не вставал с постели, приемы были строго ограничены. И все же, узнав от генерала Коновницына о приключившемся с Давыдовым несчастье, Кутузов сам велел тотчас же разыскать его, пригласить к себе.
   – Садись сюда, голубчик, – произнес тихим голосом фельдмаршал, указывая Давыдову на стоявшее близ кровати кресло. – Да расскажи поподробней про свою историю…
   В правдивости того, о чем рассказал Давыдов, фельдмаршал ничуть не усомнился. Ему не раз приходилось наблюдать подобные явления. Большая часть иностранных генералов, находившихс.я на русской службе, заботилась не о славе русского оружия, а о личных выгодах. Барон Винценгероде предполагал представить занятие Дрездена как блестящую свою победу над неприятелем, надеясь при этом на великие и богатые царские щедроты. А смелый налет Давыдова на саксонскую столицу разрушил все замыслы барона. Причина озлобления на храброго офицера была совершенно очевидна.
   – Ты в каких силах был, когда задумал овладеть Дрезденом? – спросил фельдмаршал.
   – Мой сборный отряд состоял из пятисот пятидесяти гусар и казаков, ваша светлость, – ответил Давыдов. – Кроме того, действовавший против неприятеля в соседстве со мною флигель-адъютант Михаил Орлов усилил меня двумя сотнями донцов.
   Посеревшее от недуга, покрытое морщинами крупное лицо Кутузова осветилось неожиданной доброй улыбкой.
   – Стало быть, по-суворовски воевал: не числом, а умением… Молодец! – похвалил он. – Ну, а барона мы вразумим, наших удальцов судить не позволим, того не опасайся…
   Воспоминания растрогали Дениса Васильевича. Да, пока жив был Кутузов, каждый русский офицер, каждый воин мог найти у него поддержку в правом деле. Людям сухой души и тяжкого рассудка не давалась такая воля, как теперь! Да, при нем все было в войсках родимых иначе, лучше.
   И многие посетители Казанского собора видели в тот день, как по смуглому лицу молодого генерала, стоявшего у гробницы великого полководца, медленно катились скупые, непрошеные слезы.
* * *
   Декабрь выдался мягкий, снежный. Дни мелькали в столичной сутолоке незаметно. Дениса Васильевича не покидало хорошее настроение.
   Аренда была получена без особых трудностей. Вещи и свадебные сувениры по списку, старательно составленному сестрой Сашенькой, приобретены, упакованы. Все необходимые визиты сделаны47.
   Денис Васильевич побывал на приеме у царя, чтоб поблагодарить за аренду. Не раз виделся с Закревским и Киселевым, навестил старых друзей Тургенева и Жуковского и недавно приехавшего из Парижа Михаилу Орлова.
   Особенно приятны были посещения шумных и веселых собраний арзамасцев. Дениса Васильевича членом литературного общества «Арзамас» избрали заочно еще в прошлом году, и теперь, пользуясь случаем, он выступил здесь с требованием нелицеприятной критики литературных произведений.
   – Может ли кто-нибудь из нас огорчиться дружескою критикой? – говорил Давыдов. – Он узнает, что написал дурные стихи, но вместе увидит и то, что имеет истинных чистосердечных друзей, может быть, и от них же самих получит беспристрастное уверение, что может сделать лучше. Но зато как же неоцененна будет для него похвала их, в которой не увидит он никакой скрытности, никакого пристрастия: он предастся тогда свободно своей радости, ибо для каждого из нас, признаемся искренно, друзья мои, для каждого из нас не может быть ничего приятнее такого приговора.
   Итак, с делами было покончено, можно собираться в обратный путь, и по мере того как день отъезда приближался, Денис Васильевич становился все нетерпеливей, милый образ вставал перед ним все чаще, серые, близорукие, чуть прищуренные глаза, чудилось, смотрят на него с укоризной.
   25 декабря, на первый день рождества, когда все уже было готово к отъезду, он отправился проститься с Жуковским.
   Год назад Василия Андреевича назначили на должность чтеца вдовствующей императрицы Марии Федоровны; он получал четырехтысячный годовой пансион, жил в дворцовой просторной квартире. Там всегда стояла удивительная тишина. Ковры, устилавшие комнаты, и тяжелые бархатные портьеры на дверях скрадывали звуки. Печи дышали жаром. Воздух был пропитан какими-то особыми дворцовыми благовониями.
   Оставаясь холостяком, Жуковский большую часть дня проводил у себя, ходил в халате и в мягких сафьяновых туфлях, располневший, обленившийся.
   – Ох, боюсь, Василий Андреевич, как бы из независимого философа ты не превратился в раба фортуны, – переступив порог уютно обставленного кабинета и обнимая старого приятеля, сказал шутя Денис Васильевич.
   Жуковский посмотрел на него печальными глазами.
   – Не беспокойся, мой друг, фортуна не так милостива ко мне, как может показаться… – И, чуть склонив голову, доверчиво понизил голос: – Вся эта вещественность и мишура ничто, когда не находят отклика чувства и перестает ласкать надежда на счастье…
   Давыдов, уже знавший, что недавно оборвался долголетний роман Жуковского с нежно любимой племянницей, попробовал его ободрить:
   – Полно, Василий Андреевич… В нашем возрасте, еще можно рассчитывать на бальзам для сердечных ран.
   – Нет, милый Денис, – с легким вздохом сказал Жуковский, – я знаю себя, свою натуру. Роман моей жизни окончился.
 
Прошли, прошли вы, дни очарованья!
Подобных вам уж сердцу не нажить!
 
   Жуковский смолк, дотронулся до широкого чистого лба, словно что-то стараясь припомнить, и, вдруг бросив взгляд на гостя, кротко улыбнулся.
   – Впрочем, что же я тебе настроение порчу? Пойдем-ка займемся праздничным пирогом, да расскажи подробней про свою невесту… Поди, соскучился уже по ней?
   – Как не соскучиться! В разлуке почти два месяца, сам посуди…
   Разговаривая, перешли в столовую, где был празднично накрыт и уставлен винами и закусками небольшой круглый стол. Старый дядька Жуковского, толстенький, важный и медлительный Архипыч, внес только что вынутую из печи пышную, с румяной, глянцевитой корочкой кулебяку. Жуковский взял хрустальный графинчик с водкой, наполнил рюмки.
   – Да, что ни говори, – задумчиво произнес он, – а нет для нас бесценней дара, нежели добрая семья, где ты любим и где ты любишь, где мыслишь, отдыхаешь и творишь… За твое будущее семейное счастье, Денис!
   Они чокнулись, выпили. Но завязавшаяся дружеская беседа с глазу на глаз продолжалась недолго. Вошел опять Архипыч, чтр-то шепнул на ухо Жуковскому.
   – Ну?! – удивился и обрадовался Василий Андреевич. – Так что же ты мне докладываешь? Проси, проси скорей сюда… Экий ты увалень, право! – И, поднявшись из-за стола, глядя потеплевшими глазами на Давыдова, спросил: – Угадай, кто пожаловал?
   – Готов думать, что достопочтенный наш приятель, его превосходительство Александр Иванович Тургенев.
   – Э нет, милый друг, не угадал!.. Вот кто!
   На пороге, приподняв портьеру, остановился, видимо чуть-чуть смущенный присутствием незнакомого генерала, юноша невысокого роста, курчавый и быстроглазый, в синем лицейском мундирчике с красным стоячим воротничком и красными же обшлагами.
   – Пушкин! Саша Пушкин! – догадавшись, громко сказал Денис Васильевич и, позванивая шпорами, направился к юноше, находившемуся уже в объятиях Жуковского.
   – Ты когда же из лицея? Как добрался? Надолго ли? – забрасывал юношу вопросами Василий Андреевич.
   – Батюшка вчера на рождественские вакации взял, – отвечал Пушкин, а сам, оправившись от смущения, пристально, с нескрываемым любопытством глядел на шедшего к нему с распростертыми руками маленького, заросшего волосами генерала.
   – Дай же и мне обнять тебя, душа моя, – произнес Давыдов. – Ты-то меня не знаешь, а я…
   – Знаю, знаю, я таким вас и представлял, Денис Васильевич, – живо и радостно откликнулся Пушкин и, ничуть не церемонясь, доверчиво к нему потянулся.
   Они по-родственному обнялись, расцеловались.
   – Мне дядя Василий Львович и Вяземский вас хорошо обрисовали, – продолжал Пушкин. – И среди гусар в Царском Селе много ваших знакомых… Николай Раевский, Чаадаев про вас часто рассказывают…
   Жуковский, вмешавшись в разговор, добавил:
   – А рассказы гусар о твоих партизанских подвигах Александра на стихи даже вдохновили.
   Пушкин недовольно покосился на Василия Андреевича. Стихи о наездниках-партизанах в самом деле были начаты, но они еще не закончены, многое требовало переделки, читать их никак не хотелось. Однако Денис Васильевич так настойчиво упрашивал, что не хватило духу отказаться. Чего доброго, заподозрят в жеманстве, а этого Пушкин терпеть не мог! Он выпил бокал вина и без особого настроения начал:
 
Уж полем всадники спешат,
Дубравы кров покинув зыбкий,
Коней ласкают и смирят
И с гордой шепчутся улыбкой;
Сердца их радостью горят,
Огнем пылают гневны очи;
Лишь ты, воинственный поэт,
Уныл, как сумрак полуночи,
И бледен, как осенний свет…
 
   Прочитав еще несколько строк, Пушкин приостановился, наморщил лоб.
   – Нет, дальше не помню… и, право, все это не более как черновой набросок…
   Жуковский, подперев голову руками, сидел, о чем-то задумавшись. Давыдов, видимо польщенный стихами, крутил черный ус и благодушно улыбался.
   Пушкин скользнул по ним быстрым взглядом, и какая-то озорная мысль внезапно оживила смуглое его лицо.
   – Я прочитаю другие стихи… Слушайте!
   По-мальчишески резво, со смехом он вскочил на стул, тряхнул курчавой головой. И вдруг звонкие строки залетного давыдовского гусарского послания взорвали устоявшуюся тишину дворцовых апартаментов:
 
Бурцов, ёра, забияка,
Собутыльник дорогой!
Ради бога и… арака
Посети домишко мой…
 
   Денис Васильевич знал, что его нигде не печатавшаяся гусарщина давно в тысячах списков расходится по всей стране, знал, что эти стихи известны и в лицее, но все же неожиданное пылкое выступление Пушкина удивило и взволновало. Слушая выразительную декламацию, он чувствовал, что Пушкин не просто хорошо изучил стихи, а впитал их в себя, ему, видимо, по душе пришелся чуждый обычных поэтических условностей слог, каким стихи были написаны. Та же особенная восторженность, с какой стихи читались, свидетельствовала, как прельщала и манила Пушкина гусарская жизнь. Денису Васильевичу этот юноша становился все милей и ближе…
   Жуковский, напротив, поведением Александра был недоволен. Ну, пристойно ли воспитанному юноше забираться без всякого стеснения на стулья и устраивать в дворцовой квартире какую-то казарму? А к тому же благонамеренного и тишайшего автора сладкозвучных и нежных стихов всегда коробил простонародный, казавшийся грубым и развязным язык давыдовской гусарщины. Василий Андреевич тихонько подошел к двери и незаметно сдвинул плотней тяжелые портьеры, на всякий случай…
   А Пушкин, разгоряченный вином и стихами, явно расшаливался. Соскочив со стула, без всякой учтивости бросился на шею к Давыдову, объявил:
   – Денис Васильевич, я иду в гусары! Это решено! Примите меня под свою команду!
   – За мною дело не станет, дружок, но что скажут почтенные твои родители? – сдержанно ответил Давыдов. – Лицей, кажется, готовит вас не для военной службы…
   – Что за ветреность такая, Александр? – сердитым тоном произнес Жуковский. – Не ты ли сам утверждал недавно, что служение музам предпочитаешь всякому иному занятию и навсегда останешься поэтом?
   – А разве нельзя служить музам и вместе с тем быть гусаром? – задористо возразил Пушкин. – Вот вам первый пример – Денис Васильевич… А наш русский Буфлер – поэт и гусар Батюшков?
   Довод был более чем убедителен, но Жуковский сдаваться не хотел.
   – Не забудь, однако ж, и про Федора Глинку, – намекнул он, зная, как неодобрительно относится Александр к стихам этого офицера.
   Пушкин, не раздумывая, легко и весело ответил неожиданным экспромтом:
 
… Я шлюсь на русскою Буфлера
И на Дениса-храбреца,
Но не на Глинку офицера,
Довольно плоского певца,
Не нужно мне его примера…
 
   Давыдов громко рассмеялся. Что за дьявольский талант у этого бесенка!
   На губах Жуковского тоже появилась невольная улыбка, но сейчас же и угасла. Василий Андреевич любил Пушкина, видел в нем надежду российской поэзии, именно поэтому испытывал в последнее время большое беспокойство за поведение Александра.
   Сегодняшние шалости сами по себе были вполне извинительны, но они находились в прямой связи с другими, более серьезными и опасными. Вероятно, под влиянием вольнолюбивых царскосельских гусар слишком быстро зрели у Александра враждебные существующему порядку мысли и стремления. Совсем недавно произошел такой случай. Сестра государя выходила замуж за принца Вильгельма Оранского. Старику поэту Нелединскому поручили в честь этого торжества сочинить куплеты, но он не справился и по совету Карамзина обратился к Пушкину. Польщенный просьбой известного поэта, Александр пишет куплеты, их кладут на музыку, с успехом исполняют во дворце. Императрица посылает в награду автору золотые часы. И что же? Александр, не желая иметь царского подарка, саркастически усмехается и демонстративно разбивает часы о каблук сапога. Хорошо, что удалось кое-как замять историю, однако можно ли после этого оставаться спокойным за дальнейшую судьбу молодого поэта?