Денис Васильевич не удержался от легкого, непроизвольного вздоха. Евгения, чуть наклонившись к нему, тихо по-французски спросила:
   – Вам, очевидно, не очень-то нравится игра наших артистов?
   Он, сразу придя в себя, промолвил:
   – Мне довелось слышать, как Грибоедов сам читал свою комедию…
   Этот разговор продолжился после спектакля. Они решили подышать свежим воздухом и отправились домой пешком. Был легкий морозец, светила полная луна. Евгения, идя под руку с Денисом Васильевичем, как зачарованная слушала полные живости рассказы о знаменитом писателе.
   – А вы знаете, – сказал между прочим Денис Васильевич, – что в Платоне Михайловиче Гориче изображен не кто иной, как мой зять Дмитрий Никитич Бегичев?
   – Да что вы говорите! А я слышала, будто Бегичев губернатором в Воронеже?
   – Ну, в то время, когда писалась пьеса, Дмитрий Никитич о губернаторстве и не помышлял… Летом он с женой, моей доброй сестрой Александрой Васильевной, гостил у брата Степана в тульской деревне, где в это же время жил и Грибоедов. Чтоб никто не мешал Александру Сергеевичу работать, для него в саду построили особый павильон с двумя большими окнами, там и была закончена знаменитая комедия. И вот однажды, придя домой, Грибоедов застал братьев Бегичевых в жаркой беседе о давно прошедших временах. Вечер был теплый. Они сидели у открытых окон с расстегнутыми жилетами, и сестра моя, зная, что Дмитрий Никитич склонен к простуде от сквозняков, подойдя к нему, стала уговаривать застегнуть жилет. Дмитрий Никитич, обратясь к ней, с досадой воскликнул: «Эх, матушка!» – и сейчас же, повернувшись снова к брату, заключил прерванный с ним разговор вздохом: «А славное было время тогда!» Грибоедов, наблюдавший сцену, рассмеялся, побежал в свой павильон и, возвратясь с рукописью, прочитал известную сцену с Платоном Михайловичем и Натальей Дмитриевной. Когда же все посмеялись, Грибоедов добавил: «Вы не подумайте только, что я вас изобразил, я окончил эту сцену перед приходом сюда». Но так или иначе, а многие черты зятя схвачены верно; подобно Чацкому и Горичу, Грибоедов и Бегичев были однополчане и знали друг друга в совершенстве101.
   – Из этого можно сделать вывод, – улыбнулась Евгения, – как опасны знакомства с писателями и поэтами… Ведь они предают бессмертию не только наши достоинства, но и недостатки!
   Намек был сделан в шутливом тоне. Денис Васильевич весело отозвался:
   – Милая Эжени, вам нечего страшиться, ибо поэты – рыцари прекрасного, а вы… вы вся поэзия с ног до головы!
   Она смутилась и выпустила его руку.
   – Ваши комплименты начинают пугать меня… Я их не заслуживаю!
   Он пылко возразил:
   – Какие там комплименты! Да знаете ли вы, что одного вашего взгляда достаточно, чтобы любой, самый сухой приказный ударил по струнам лиры? А что же говорить о тех, кому свойственно ощущение поэтического? Я, подобно закупоренной бутылке вина, три года стоял во льду прозы, а сейчас…
   Евгения не выдержала и рассмеялась:
   – Пробка хлопнула! И что же?
   Он в тон ей продолжал:
   – Вино закипело и полилось через край, грозя наводнением Парнасу, коим для меня отныне является сей холм, на котором лежит Пенза. Нет, право, глядя на вас, невольно начинаешь даже мыслить стихами…
   Они подошли к дому. Он взял ее руку и, глядя с нежностью ей в глаза, проговорил:
 
Уходишь ты, и за тобою вслед
Стремится мысль, душа несется,
И стынет кровь, и жизни нет!..
Но только что во мне твой шорох отзовется,
Я жизни чувствую прилив, я вижу свет,
И возвращается душа, и сердце бьется!..
 
   Потом, достав из кармана аккуратно сложенный листок бумаги и передавая ей, сказал:
   – А вот эти стихи появились на свет божий вчера… Я не уверен, что они понравятся вам, но я писал их, думая о вас!
   Евгения, придя к себе, нетерпеливо развернула листок и прочитала:
 
Море воет, море стонет,
И во мраке, одинок,
Поглощен волною, тонет
Мой заносчивый челнок.
Но, счастливец, пред собою
Вижу звездочку мою —
И покоен я душою,
И беспечно я пою:
Молодая, золотая
Предвещательница дня,
При тебе беда земная
Недоступна для меня.
Но сокрой за бурной мглою
Ты сияние свое —
И сокроется с тобою
Провидение мое!
 

IV

   Он пробыл в Пензе до марта и возвратился в Верхнюю Мазу великим постом «очищать себя от грехов всех родов поэзии», как писал поэту Языкову, жившему тогда по соседству с ним в той же Симбирской губернии.
   Начавшийся роман с Евгенией Золотаревой был, разумеется, тщательно от жены скрыт, да в то время он еще и не выходил за рамки восхищения умной девушкой и легкой влюбленности, порождавшей радостную поэтическую настроенность.
   Денис Васильевич давно не чувствовал себя так свежо и молодо, как в эту весну. И давно так хорошо ему не работалось! Он с увлечением писал воспоминания о польской войне и одновременно отделывал статьи о прусской кампании 1807 года. А вечерами отправлялся по обыкновению гулять и, слушая весенние степные шорохи и гортанные крики пролетавших в вышине журавлиных стай, с замиранием сердца думал о Евгении, и трепетные слова, мысленно сказанные ей, ложились в стихотворные строфы.
   4 апреля он писал поэту Языкову:
   «Я к вам послал еще несколько пиес, вырвавшихся из души, а при сем еще посылаю одну. Вы видите, что чем черт не шутит! Однако все эти посылки я делаю не для того, чтобы вы стихи мои хвалили, а более для того, чтобы вы их бранили и изъявили бы мнение ваше, где в них что надо исправить и как исправить? Так со мною поступают друзья мои: Баратынский, Пушкин, Вяземский, того и от вас прошу. Да ради бога не пишите ко мне церемониальных писем. Последнее ужаснуло меня официальным заключением: «с истинным почтением и таковою же преданностью, честь имею быть вашего превосходительства и пр.». Бог с вами с такими выходками!»
   В тот же день было написано письмо и Пушкину, новую повесть которого «Пиковую даму» он только что с наслаждением прочитал в третьем номере «Библиотеки для чтения».
   «Помилуй, что у тебя за дьявольская память; я когда-то на лету рассказывал тебе разговор мой с М.А.Нарышкиной. Ты слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений «Пиковой дамы». Вообрази мое удивление и еще более восхищение жить так долго в памяти Пушкина, некогда любезнейшего собутыльника и всегда единственного родного моей душе поэта. У меня сердце облилось радостью, как при получении записки от любимой женщины.
   Как мне досадно было разъехаться с тобой прошлого года! Я не успел проехать Симбирск, как ты туда явился, и что всего досаднее, я возвращался из того края, в который ты ехал и где я мог бы тебе указать на разные личности, от которых ты мог бы получить нужные бумаги и сведения. Ты был потом у Языкова, а я не знал о том. Неужели ты думаешь, что я мог бы засидеться в своем захолустье и не прилетел бы обнять тебя? Злодей, зачем не уведомил ты меня о том?
   Знаешь ли, что струны сердца моего опять прозвучали. На днях я написал много стихов, так и брызгало ими. Я, право, думал, что рассудок во мне так разжирел, что вытеснил последнюю поэзию; не тут-то было, встрепенулась небесная, а он давай бог ноги! Так что по сю пору не отыщу его».
   А в конце месяца, сообщая Вяземскому, что продолжает находиться в поэтическом восторге, признается:
   «Без шуток, от меня так и брызжет стихами. Золотарева как будто прорвала заглохший источник. Последние стихи, сам скажу, что хороши, и оттого не посылаю их тебе, что боюсь, как бы они не попали в печать, чего я отнюдь не желаю… Уведомь, в кого ты влюблен? Я что-то не верю твоей зависти моей помолоделости; это отвод. Да и есть ли старость для поэта? Я, право, думал, что век сердце не встрепенется и ни один стих из души не вырвется. Золотарева все поставила вверх дном: и сердце забилось, и стихи явились, и теперь даже текут ручьи любви, как сказал Пушкин. A proposXXI, поцелуй его за эпиграф в «Пиковой даме», он меня утешил воспоминанием обо мне… Жду с нетерпением Пугачева. Я уверен, что это будет презанимательная книга. Уведомь, что он еще пишет? Да ради бога заставьте его продолжать Онегина, эта прелесть у меня вечно в руках…»
   Прошла весна. В июне происходила знаменитая ежегодная пензенская ярмарка, и Денис Васильевич, собираясь ехать туда вместе с Языковым, нетерпеливо считал оставшиеся до поездки дни. Он заранее известил Евгению о предполагаемом приезде, и она в небольшой ответной записке выразила удовольствие вновь его увидеть; эта записка послужила поводом для нового нежного послания к ней, и, таким образом, завязалась переписка, как бы подливавшая масла в огонь, готовый вспыхнуть.
   И тут произошла неприятность, которой он опасался. В журналах появились его первые песни любви, да еще с явным намеком, где живет их вдохновительница!
   Вяземскому по этому поводу он писал так:
   «Злодей! Что ты со мною делаешь? Зачем же выставлять Пенза под моим Вальсом? Это уже не в бровь, а в глаз; ты забыл, что я женат, что стихи писаны не жене. Теперь другой какой-то шут напечатал и Моя звездочка – вспышку, которую я печатать не хотел от малого ее достоинства, и также поставил внизу Пенза. Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку. У меня есть много стихов, послал бы тебе, да боюсь, чтобы и они не попали в зеленый шкаф «Библиотеки для чтения». Вот что со мной наделали, или лучше, – что я сам с собой наделал!
   Если б, подобно тебе, я сначала приучил жену читать стихи мои ко всем красавицам без разбору, то и дело было бы в шляпе, а внезапность опасна. Правда, жена моя не верит моим восторгам к другим, ну, а как неравно поверит? Ведь такую гонку задаст, что своих не узнаешь, и поделом. Что я за Мазепа другой, чтобы соблазнять другую Марию? Шутки в сторону, а я под старость чуть было не вспомнил молодые лета мои; этому причина бродящий еще хмель юности и поэзии внутри головы и черная краска на ней снаружи; я вообразил, что мне еще по крайней мере тридцать лет от роду».
   Случай с журналами, как видно из письма, несколько отрезвил его, вызвав вполне благоразумные размышления. Чем, кроме ужасных страданий и бедствий, мог кончиться для него и для нее завязавшийся роман? Он вдвое старше Евгении, у него семья, шестеро детей…
   Думать о взаимности, о настоящем ответном чувстве ему просто смешно! Необходимо положить конец увлечению, пока не поздно! Пусть останется светлым пятном в его жизни встреча с нею, и только! Надо написать прощальное письмо, отослать посвященные ей стихи и отказаться от поездки в Пензу.
   Но милый образ был таким обаятельным и манящим, что вскоре чувство невольно начало сопротивляться доводам рассудка и толкать на иное решение вопроса. «В конце концов почему же надо отказаться от поездки? – думал он. – Что за малодушие! Нет, я должен сдержать обещание, поехать, повидаться с Евгенией и честно объясниться…»
   Искать смысла в таком заключении нечего, ибо ясно, что в нем было скрыто одно лишь желание во что бы то ни стало еще раз увидеть ее – он не мог уже отказаться от этого.
   И он поехал.
* * *
   Евгения в летнем открытом платье и соломенной шляпке сидела на скамье в далеком конце бекетовского парка. В бархатных глазах ее каждый безошибочно отгадал бы следы скрытой тревоги. Книга, взятая с собой, лежала на коленях. Евгения пробовала отвлечь себя от беспокойных мыслей чтением – и не могла.
   Три дня назад произошла в Пензе встреча с Денисом Васильевичем. Он подарил ей свои чудесные стихи, потом они вместе ходили на ярмарку и покупали безделушки, он был по обыкновению мил и любезен. Но вечером, когда прощались наедине, он, целуя ей руки, страстно прошептал:
   – Если б вы знали, как я люблю вас и как вы меня мучаете, милая Эжени!
   Она невольно вздрогнула от этого шепота и сразу изменилась в лице. Для нее не было новостью его признание; он еще зимой говорил о своем чувстве к ней, и оно сквозило в каждой строчке посвященных ей стихов, однако все это воспринималось как-то не очень серьезно, казалось проявлением ничем не обязывающего флирта и чисто поэтической взволнованности. Разница в летах, а главное, семейное его положение, словно каменной стеной, ограждали от каких бы то ни было практических видов на него, хотя он и нравился ей все более.
   Теперь же в страстном шепоте она ощущала подлинную силу его любви и сердечной муки. И, потупив глаза, несколько секунд стояла молча, не зная, что сказать. Нужно было время, чтоб разобраться в самой себе. И нужно уехать из Пензы, где все на виду.
   Она робко протянула ему руку и произнесла:
   – Я собираюсь завтра на несколько дней в Бекетовку…
   Вероятно, уловив ход ее мыслей, он почтительно осведомился:
   – А вы разрешите мне навестить вас там?
   Она кивнула головой… Глаза его радостно просияли.
   И вот она здесь. Вопросы, встающие перед ней, сложны и тяжелы, потому что расставаться с ним навсегда она никак не хочет. А в таком случае что же? Неужели она любит? Или просто не понимает, какими опасностями чревато продолжение их свиданий? Кажется, что любит… Ее волнуют немые взгляды его горячих глаз, его признания, его стихи…
   Евгения машинально раскрывает книгу. Там хранится дорогой листок с написанным для нее романсом:
 
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений,
И мимолетных сновидений
Не возвращай, не возвращай!
Не повторяй мне имя той,
Которой память – мука жизни,
Как на чужбине песнь отчизны
Изгнаннику земли родной.
Не воскрешай, не воскрешай
Меня забывшие напасти,
Дай отдохнуть тревогам страсти
И ран живых не раздражай
Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное холоднокровье,
Чем мой обманчивый покой.
 
   Евгения перечитывает эти трогательные строчки, в которых, казалось, слышны были рыдания души опаленного страстью поэта. На глазах у нее навертываются невольные слезинки. Милый Денис Васильевич… Как он страдает! И теперь она должна оттолкнуть его, сказать, чтоб он поскорей забыл ее? Нет, этого она не сделает! Он честен, рыцарски благороден, на него можно положиться, пусть сам решает, как нужно поступить.
   И все же полного успокоения подобные самовнушения не давали, она ждала приезда Дениса Васильевича в Бекетовку не с прежней беззаботностью, а с затаенным смятением, ибо знала, что приближается час неминуемого объяснения и что-то должно серьезно измениться в ее жизни.
   И час объяснения настал.
   Спускалась на землю короткая летняя ночь. Чистое, подрумяненное закатом небо украшалось первыми звездами. В парке цвели липы, и сильный медвяный запах слегка кружил голову. Денис Васильевич и Евгения сидели на той самой скамье, где недавно она одна предавалась размышлениям.
   – Вы угадываете, конечно, о чем я хочу говорить с вами? – начал он и вопросительно посмотрел на нее.
   – Да… Мне так кажется, по крайней мере, – смущенно промолвила она, опуская глаза.
   Он немного помолчал, затем вздохнул и взволнованным голосом сказал:
   – Если б я был свободен… я, не колеблясь ни минуты, упал бы к ногам вашим и, как величайшего счастья, просил бы руки вашей.. Но вам известно, что я не могу этого сделать, следовательно… нам должно расстаться…
   – Ах, нет! – воскликнула она вдруг, и на длинных ресницах ее приподнятых глаз блеснули слезы.
   Тронутый этим душевным порывом, он благодарно поцеловал ее руку и продолжил:
   – Я верю, что вы не хотите разрыва, милая Эжени, и знаю, что вы жалеете меня… Однако наши отношения могут быть истолкованы в превратном смысле, и безупречность вашей репутации подвергнется незаслуженным сомнениям… А потом, – он почти до шепота понизил голос, – подумайте немного и о том, каково мне. Я имею в виду не мнение света и семейные неприятности, я говорю о своем чувстве… Жить призрачным счастьем и сгорать в огне безнадежной любви! Согласитесь, подобное мучительное состояние тяжелей любой пытки…
   – Почему же вы… говорите… о безнадежной любви? – чуть слышно сказала она.
   – Потому, что я вдвое старше вас, милая Эжени, и потому…
   Евгения неожиданно с нервной дрожью в голосе перебила:
   – Неправда! Я не стала бы сидеть с вами здесь, и у меня не сжималось бы сердце от ваших слов, если б я…
   Она не договорила и отвернулась, сжав губы, чтоб не расплакаться. Он, не веря ушам своим и задыхаясь от прихлынувшего к груди потока жаркой крови, произнес:
   – Возможно ли? Вы… вы… любите? Эжени, жизнь моя!
   Она медленно повернула голову. Он увидел ее милое, смущенное, счастливое лицо и, ликуя от восторга и уже не владея собой, стал целовать ее руки, ее глаза, ее полуоткрытые горячие губы…
   И не в эту ли памятную ночь, а вернее, в часы рассвета, ошеломленный счастьем и еще обуреваемый сомнениями, он писал:
 
Неужто я любим? – Мой друг, мой юный друг,
О, усмири последним увереньем
Еще колеблемый сомненьем
Мой пылкий, беспокойный дух!
Скажи, что сердца ты познала цену мною,
Что первого к любви биения его
Я был виновником! Не надо ничего —
Ни рая, ни земли! Мой рай найду с тобою…
 

V

   Может быть, эти летние дни, проведенные с Евгенией в Бекетовке и Пензе, были самыми счастливыми днями в его жизни. Он перебирал в памяти прошлые свои увлечения и ни в одном не находил сходства с тем, что испытывал сейчас. Аглая, Лиза Злотницкая, Соня… И он их любил, и они его любили, каждая по-своему. Но кто был ему близок по общности духовных интересов и поэтическому восприятию жизни? Никто! И он давно ощущал душевное свое одиночество и писал о нем:
 
Я часто говорю, печальный, сам с собою:
О, сбудется ль когда мечтаемое мною?
Иль я определен в мятежной жизни сей
Не слышать отзыва нигде душе моей?
 
   В отношениях с Евгенией появилось то, о чем он мечтал. Душа нашла отзыв. Чувственные волнения сочетались с волнениями поэтическими. Денис Васильевич и Евгения могли часами говорить на самые разнообразные темы, спорить о литературе и не замечать времени. Она наслаждалась его рассказами и стихами, он – ее наслаждением. Его привязанность к ней возрастала.
   Вопрос о будущем затемнялся теперь еще больше и, если посмотреть со стороны, уже приобретал драматические очертания, однако Денис Васильевич, находясь на верху блаженства, старался об этом не думать, вернее – склонен был, как многие в подобных случаях, к тому, чтобы предоставить решение мучительного вопроса времени, спасительному «там будет видно».
   Пока же можно было не беспокоиться. Жена в конце августа уезжает с детьми в Москву, он останется один и всю осень проведет в Пензе с Евгенией!
   И осень, на редкость сухая и теплая в том году осень, наступила, принеся с собой не только ожидаемые радости, но и неожиданные огорчения. Впрочем, можно ли называть их неожиданными? Произошло то, что не могло не произойти. Как ни старались Денис Васильевич и Евгения скрывать свои свидания, а все-таки они были пензенцами замечены, и по городу ядовитыми змеями стали расползаться сплетни.
   Анна Дмитриевна Спицына встревожилась первой.
   – Надо прекратить ваши встречи, они до добра не доведут, – решительно и строго заявила она Евгении. – Если ты сама этого не сделаешь, я буду говорить с Денисом Васильевичем…
   Евгения вспыхнула:
   – Не уподобляйся, пожалуйста, базарным кумушкам и оставь нас в покое! Я не намерена лишать себя его общества только потому, что кому-то это не нравится!
   Анна Дмитриевна укоризненно покачала головой.
   – Надо считаться с мнением людей, Евгения… Понятие о том, что девицам прилично и что неприлично, не мною установлено. Подумай-ка хорошенько!
   Разговор с сестрой Евгению и взволновал и насторожил. Она в глубине души соглашалась, что сестра права, необходимо, во всяком случае, хотя бы сократить встречи, показываться вместе в обществе как можно реже. А Денис Васильевич принял эти доводы за начавшееся с ее стороны охлаждение! Он несколько дней не показывался, потом явился с новыми стихами, выражавшими его настроение:
 
Я вас люблю так, как любить вас должно!
Наперекор судьбе и сплетней городских.
Наперекор, быть может, вас самих,
Томящих жизнь мою жестоко и безбожно.
Я вас люблю, – не оттого, что вы
Прекрасней всех, что стан ваш негой дышит.
Уста роскошствуют и взор востоком пышет,
Что вы – поэзия от ног до головы!
Я вас люблю без страха, опасенья
Ни неба, ни земли, ни Пензы, ни Москвы, —
Я мог бы вас любить глухим, лишенным зренья…
Я вас люблю затем, что это – вы!
На право вас любить не прибегу к пашпорту
Иссохших завистью жеманниц отставных:
Давно с почтением я умоляю их
Не заниматься мной и убираться к черту!
 
   Последние четыре строчки Евгении не понравились. И не потому, что звучавшее в них раздражение как-то огрубляло нежные слова признания, а потому, что раздражение вылилось в форму бравирования, и это показалось совсем неуместным. Ведь сплетни не так были страшны для него, как для нее. Ему следовало бы над этим подумать, прежде чем задевать завистливых отставных жеманниц!
   Так прозвучал первый упрек, так начались первые размолвки. Они окончились, правда, новыми клятвами и поцелуями, а все же от внутреннего беспокойства и недовольства Евгения не избавилась. И это понятно.
   В середине ноября Денис Васильевич уехал в Москву, где собирался пробыть до весны. Евгения хотя и грустила, но в то же время была довольна, ибо его отъезд положил конец обывательским пересудам. В одном из писем к нему она сообщает, что «проводит дни за чтением книг и отдыхает от злых языков наших салопниц». В другом пишет, что страстный язык, которым он выражается, «заставляет ее трепетать», и предлагает, чтобы впредь между ними сохранились лишь дружеские отношения.
   Он был несказанно таким предложением огорчен и отозвался так:
   «У вас хватает смелости предлагать мне дружбу, жестокий друг? Любовь подобна жизни, которая, раз утраченная, не возвращается более. Будьте откровенны хоть раз в жизни, – вы хотите отделаться от меня, который, я это чувствую, гнетет и беспокоит вас. Убейте меня, вонзите, не поморщась, мне нож в сердце, говоря: я вас не люблю, я никогда вас не любила, все с моей стороны было обман, я забавлялась».
   Евгения поспешила его успокоить, и переписка, так ее восхищавшая, продолжалась всю зиму. Заметим, что в письмах Дениса Васильевича, полных не только любовных вздохов, но и живых набросков московской жизни, много отзывов о новых книгах, которые он постоянно вместе с новыми нотами посылал Евгении.
   «Вы всегда говорили мне, – пишет он, – что из романов вы любите менее игривые. Я писал так моему поставщику Белизару, и он мне прислал один из знаменитых А.Дюма. Я не знаю, достоин ли он быть вам предложенным, я его не читал, так как получил только вчера, а сегодня посылаю вам. Также посылаю повести Пушкина, прочтите их, я уверен, что вы их будете ставить гораздо выше Павлова. Особенно «Выстрел», который Пушкин сам мне читал много раз, и я перечитываю его с большим удовольствием».
   В другой раз, сообщая о посылке романа Бенжамена Констана «Адольф» и стихов Виктора Гюго «Осенние листья», он рекомендует их прочитать непременно как произведения замечательные. А ведь в стихах Виктора Гюго, о которых идет речь, революционные мотивы звучат с такой силой, что далеко не всякий решился бы рекомендовать подобные стихи, да еще провинциальной барышне!
   Подобные приписки позволяют, во всяком случае, судить о тех общественных и литературных интересах, какими в значительной степени скреплялись отношения Дениса Васильевича и Евгении.
   … В конце января 1835 года в Москву неожиданно приехал из своей деревни Алексей Петрович Ермолов.
   Царская опала, которой он подвергся, снискала ему еще большую популярность в войсках и среди гражданского населения. Из рук в руки ходила басня – и поговаривали, будто написана она знаменитым Крыловым, – про боевого коня, доставшегося плохому наезднику, приказавшему держать его на привязи:
 
Вот годы целые без дела конь стоит;
Хозяин на него любуется, глядит:
А сесть боится.
Чтоб не свалиться.
И стал наш конь в летах,
Потух огонь в его глазах,
И спал он с тела.
И как вскормленному в боях не похудеть без дела!
Коня всем жаль: и конюхи плохие,
Да и наездники лихие
Между собою говорят:
«Ну, кто б коню такому был не рад,
Кабы другому он достался».
В том и хозяин сознавался,
Да для него вот та беда,
Что конь в возу не ходит никогда
И вправду: есть кони, уж от природы
Такой породы
Скорей его убьешь,
Чем запряжешь!
 
   Появление Ермолова в общественных местах неизменно вызывало общий интерес. В либеральных кругах его идеализировали, считали смелым противником николаевского казарменного режима. В Кавказском корпусе складывались легенды о бывшем проконсуле, причем он награждался всеми гражданскими добродетелями, а жестокости, допускаемые им при замирении горцев, обычно замалчивались. Именно в таком виде изобразил его Александр Марлинский в повести «Аммалат-Бек», недавно напечатанной в «Московском телеграфе». Все знали, что Марлинский – это псевдоним служившего солдатом на Кавказе декабриста Александра Бестужева, и это обстоятельство придавало черты особой привлекательности образу Ермолова. Наконец, имя обиженного царем генерала вопреки его желанию стали использовать и агитаторы-революционеры, бунтовавшие народ и уверявшие, что «Ермолов стоит с нами заодно».