«Если б вы знали, – писал он издателю своих стихотворений Салаеву, – что такое день прихода почты или привоза газет и журналов в деревню степную и удаленную от всего мыслящего, то вы поняли бы мое положение… Истинно нестерпимо сидеть в пропасти, как заваленному в Геркуланум, слышать над собой движение и жизнь и не брать в них участия».
   Он мог бы добавить к этому, что поселился в деревне не совсем-то по доброй воле, что нельзя ему было оставаться в Москве, где он «задыхался от полицейских и жандармских надзоров». Поэтому-то и не исчезало у него в деревенском уединении ощущение ссылки; в письме брату Льву он прямо сообщал, что чувствует себя «как сибирский невольник». А закадычному другу Петру Ермолову, двоюродному брату Алексея Петровича, жаловался:
   «Я живу в деревне степной губернии. Поле да небо. Но разве это я делаю от удовольствия? И я бы умел с вами разделить жизнь столицы»98.
   Грустно думать об этом, грустно сознавать, что годы незаметно уходят и жить, вероятно, осталось не так уж долго, а ты оторван от привычного общества и прозябаешь в степном захолустье.
   Скоро наступят святки. Соня готовит для детей елку и праздничные подарки. Приедут с поздравлениями соседи, и будешь говорить с ними о посевах сахарной свекловицы и выгодности разведения мериносов или слушать немудреные деревенские сплетни. А потом снова размеренная, тихая, однообразная деревенская жизнь и работа над военной прозой… И ничего для души, для сердца, для поэтического вдохновения! Неужто должно с этим примириться? Неужто так никогда и не вспыхнет для него во мраке золотистая звездочка?
   Денис Васильевич тихо вздыхает и, чувствуя, как туманятся мысли и приятно немеют ноги, повертывается на правый бок и отдается во власть благодетельного, спокойного сна.

II

   Он пробудился от невнятного шороха и увидел сердитое лицо жены. Она успела чуть-чуть приоткрыть форточку, и отхода вместе с ослепительным солнечным лучиком ворвался в комнату, клубясь и сразу оседая, морозный воздух.
   – Ну можно ли, Денис, так отравлять себя проклятым табаком? – произнесла Софья Николаевна, заботливо укрывая мужа вторым одеялом. – Я вошла и задохнулась… Ты же отлично знаешь, что курение тебе запрещено…
   Он протянул к ней руки и сказал примирительно:
   – Знаю, душенька, виноват, не ворчи, пожалуйста. Что-то не спалось, буря, вероятно, мешала, вот и соблазнился! – И, смеясь, признался: – Явно старею, Сонечка!.. Трубку спрятал и полагал – концы в воду, а того в толк не взял, что дым в комнате!
   Сердитое выражение с ее лица сошло. Она коснулась рукой его лба, промолвила:
   – Жара как будто нет… А как ты себя чувствуешь?
   – Пока хорошо. Не хочется даже лежать. И денек как будто прелестный! А сколько сейчас времени?
   – Двенадцать скоро…
   – Ого! Поспал славно! И право, Сонечка, если б ты была более человеколюбива, – продолжал он в шутливом тоне, – ты не стала бы возражать, чтоб я потеплей оделся и хотя бы на часок поехал в санках полюбоваться степью…
   – Нет, такого человеколюбия от меня ты не дождешься! Да и любоваться нечем, одни сугробы кругом. Из Репьевки от Бестужева нарочный верховой прискакал, говорит – санного пути нигде нет…
   – А с чем же нарочный?
   – Алексей Васильевич из Пензы вчера возвратился, там виделся с Бекетовым и письмо от него тебе привез…
   – Так что же ты молчала? – приподнимаясь, нетерпеливо перебил он. – Давай, давай скорей! Это же, я полагаю, не какой-то другой Бекетов, а Митенька милый мой!
   Ну, конечно, конечно! Писал Дмитрий Алексеевич Бекетов, бывший поручик Ахтырского гусарского полка, ясноглазый и румяный Митенька, который в двенадцатом году одним из первых офицеров вступил в его партизанский отряд. Митенька Бекетов! Хороший, надежный товарищ во всех партизанских кочевках, верный и преданный друг! Года четыре тому назад, будучи в Пензе на ярмарке, Денис Васильевич впервые после долгой разлуки свиделся с ним. Бекетов давно находился в отставке, жил совместно с братом, растолстел и немного обрюзг, но по-прежнему глядел на бывшего своего начальника влюбленными глазами и, будучи несказанно обрадован неожиданной встречей, тут же стал приглашать к себе в Бекетовку, верстах в сорока от города.
   Денис Васильевич спешил тогда домой и обещал Митеньке приехать погостить в другой раз, да так и не собрался. И вот теперь Бекетов, напоминая о невыполненном обещании, снова настойчиво приглашал к себе.
   – А что? Не съездить ли и впрямь к нему на святки? – прочитав вслух письмо, сказал Денис Васильевич, обращаясь к жене. – Мне, кстати, и в Пензе побывать надо…
   Софья Николаевна, знавшая, что деревенская однообразная жизнь ему наскучила, поддержала:
   – Если будешь здоров, поезжай непременно! Все-таки немного развлечешься…
   Он сразу оживился:
   – Нет, право, душенька, соблазн велик! Митенька, помнится, говорил, у них зайцев и лисиц видимо-невидимо и будто даже медведи водятся… Поохотимся, поговорим, вспомним партизанство наше! А двести верст по зимней дороге не заметишь, как и проскочат! Поеду!
* * *
   Братья Бекетовы считались богатейшими помещиками Пензенской губернии. Они владели восемью тысячами десятин земли и леса. Родовое их село Бекетовка, или Богородское, выгодно отличалось от соседних деревень своей благоустроенностью. Улицы были хорошо распланированы, хаты снаружи побелены и покрыты черепицей или свежей соломой, дворы обнесены крепкой изгородью, два больших пруда, обсаженные ветлами, содержались в видимом порядке. А господский каменный, двухэтажный, с колоннами и лепными барельефами дом, к которому примыкал огромный старый парк, выглядел как дворец.
   Братья Бекетовы жили в душевном согласии и делиться не думали, хотя Дмитрий Алексеевич оставался холостяком, а Николай Алексеевич, мичман в отставке, был женат, имел четырех детей. Семья Николая Алексеевича занимала весь нижний этаж дома. Там же находилась столовая. А кабинет Дмитрия Алексеевича, зал, приемные комнаты и довольно значительная библиотека помещались наверху. Бекетовы слыли людьми просвещенными и гуманными. Вяземский, побывавший у них проездом несколько лет тому назад, пришел в восторг от их культурного образа жизни и милого гостеприимства.
   Приезд Дениса Васильевича радостно всполошил весь дом. Да иначе и быть не могло. Столько чудесных историй рассказывал домашним Дмитрий Алексеевич про своего храбреца командира, с таким восхищением всегда декламировал его стихи! Николай Алексеевич, его жена и дети, многочисленные родственники и соседи, собиравшиеся, по обыкновению, в Бекетовку на святки, встретили долгожданного гостя с большим радушием и сердечностью.
   Среди встречающих были и племянницы Бекетовых, милые девушки Евгения и Полина Золотаревы, дочери покойной сестры Екатерины Алексеевны, бывшей замужем за пензенским помещиком Дмитрием Васильевичем Золотаревым99.
   Евгении шел двадцать третий год. Эта стройная, с каштановыми локонами и темными бархатными глазами девушка окончила пензенский женский пансион, любила почитать и помечтать, отличалась большими музыкальными способностями. Полина, бывшая на год моложе сестры, хотя и походила на нее некоторыми чертами лица, однако во всем остальном представляла ее полную противоположность. Она тоже окончила пансион, но полученное образование не оставило на ней никакого следа. Толстенькая, пухленькая, краснощекая Полина не утеряла детской наивности, могла без устали хохотать и веселиться и ничем серьезным себя не утруждала.
   Когда Дмитрий Алексеевич представлял племянниц, Полина, стоявшая немного впереди сестры, сделала неловкий реверанс и, покраснев до ушей, улыбнулась совсем некстати.
   Взглянув на Полину, Денис Васильевич без труда определил и ее непосредственность и ее простоватость и тут же, переведя взгляд на старшую сестру, отдал ей невольное предпочтение. Эта без смущения протянула ему руку и, грея ровным теплом своих чудесных глаз, произнесла по-французски необыкновенно свежим и мягким голосом:
   – Eugenie…
   И тут Денис Васильевич молниеносно вспомнил, где и при каких обстоятельствах двадцать один год назад слышал он это имя. Вспомнил осенний дождливый день на марше к Вязьме, вспомнил, как ехавший рядом Митенька, беспрерывно болтая, упомянул впервые имя своей крошечной племянницы, оставленной в Пензе! Евгения! Так вот она какая стала, эта самая Евгения!
   – Я с вами знаком по рассказам любезного вашего дядюшки Дмитрия Алексеевича, – с улыбкой на губах сказал он и, заметив, как при этом дядя и племянница обменялись быстрым недоумевающим взглядом, пояснил: – Это было в двенадцатом году, вы покоились тогда в колыбели и вряд ли могли выговорить свое имя даже на детском наречии…
   Все рассмеялись. Дмитрий Алексеевич промолвил:
   – Верно, верно! Теперь я припоминаю такой разговор… только подробности ускользают…
   – Ты говорил о племяннице в тот день, душа моя, как мы столкнулись с французскими войсками, продвигавшимися на Калугу, и вынуждены были отойти на Медынскую дорогу.
   Дмитрий Алексеевич, сияя всем лицом, подхватил:
   – А на другое утро узнали, что Москва освобождена от неприятеля! Боже, как мы ликовали! Незабвенные дни!
   Денис Васильевич, обратившись к Евгении, заметил:
   – Видите, какими великими событиями освящено наше знакомство… Это верный залог моего расположения к вам!
   Щеки девушки слегка порозовели, но она не опускала глаз и смотрела на него смело и с доброжелательным любопытством.
   А на следующий день, зайдя в библиотеку, Денис Васильевич застал там Евгению за просмотром новых книг и журналов. Она была в скромном синем шерстяном платье с белоснежным кружевным воротничком и показалась еще привлекательней, чем вчера. На его приветствие кивнула она изящной головкой ласково и без всякого жеманства, как старому знакомому.
   – Простите, Эжени, я, кажется, вам помешал? – осведомился он.
   – О нет! Да я уже сейчас и заканчиваю!.. Вон сколько отобрала читать! – указала она на стопку книг, лежавших отдельно на круглом столике, за которым сидела.
   – Позвольте полюбопытствовать… что же привлекает ваше благосклонное внимание? Романы Радклиф, Дюма, Вальтера Скотта?
   – Я жадная, я читаю все, что попадется под руку, – улыбнулась она, – хотя верное изображение жизни в книгах предпочитаю игривым и неправдоподобным сюжетам…
   – Ну, а каково ваше мнение о нашумевших романах Загоскина? – спросил он, присаживаясь на диванчик, и наблюдая за ней, и любуясь «о.
   – Мне больше понравился «Юрий Милославский», а в «Рославлеве»… – Она на секунду задумалась… – Дядя рассказывает про двенадцатый год несколько иначе и более интересно, чем описывается в романе… А скажите, – неожиданно обратилась она к нему, – это правда, что написано там господином Загоскиным про вас?
   – Моего имени, однако ж, он как будто нигде не употребляет…
   – Да, но кто же не узнает вас в начальнике партизанского отряда? И дядя подтверждает, будто случай с пленным французским поручиком произошел на самом деле… Верно ли это?
   – Верно, хотя описано не совсем точно, – сказал он. – Поручик, взятый нами в плен, был не кирасир, а гусар по фамилии Тилинг. Он пожаловался, что казаки отняли у него кольцо, портрет и письмо любимой женщины. Увы, будучи сам склонен ко всему романтическому, – при этом он вздохнул, – я не мог оставаться равнодушным к его жалобе. В то время я пылал страстью к неверной, которую полагал верной. Чувства моего узника отозвались в душе моей, ибо мы служили одному божеству и у одного алтаря. Я был счастлив, когда мне удалось отыскать у казаков вещи Тилинга и отослать их при той записке, о которой сообщается в романе: «Примите, сударь, вещи столь для вас драгоценные. Пусть они, напоминая о милом предмете, вместе с тем докажут вам, что храбрость и злополучие так же уважаемы в России, как и в других землях».
   Евгения, слушавшая с затаенным дыханием этот рассказ, воскликнула:
   – Воображаю, как несчастный влюбленный был рад и как должен он был благодарить вас!
   Денис Васильевич слегка усмехнулся:
   – Что касается благодарности… Этот Тилинг, живший после того два года в Орле, говорил о сем приключении как о великодушии некоторых атаманов-разбойников.
   – А каким же образом ваша записка стала известна Загоскину?
   – В одной из моих бесед с ним я сам сообщил об этом эпизоде, ибо, будучи чуждым не только словесности, но и грамматики, я довольствуюсь ролью указчика и подсказчика знаменитым нашим писателям некоторых происшествий, участником коих являлся…
   Евгения внезапно вспыхнула, перебила:
   – Неправда, неправда! Зачем вы так говорите? Я знаю ваши стихи… и читала статьи… Пушкин недаром ценит вашу оригинальность и ваш неподражаемый слог!
   Денис Васильевич от последних слов пришел в совершенное недоумение
   – Позвольте… откуда же вы знаете, что ценит Пушкин?
   – А разве его лестные отзывы являются для вас новостью? – с едва приметным лукавством ответила она вопросом на вопрос.
   – Положим, я что-то такое слышал, – признался он, – но ведь я не раз бывал с Пушкиным, это никому не покажется странным, а кто же вам-то поведал о том, что Пушкин ценит? Что за тайна!
   – Никакой тайны нет. Мне говорил Вяземский.
   – Вяземский? Вы с ним знакомы?
   – Да. Мы встречались в Пензе. Петр Андреевич был со мною очень мил и любезен.
   – Вот что! Значит, милейший наш Вышний Волочек и у вас подвизался на любимом поприще!
   – Я… не очень понимаю вас.
   – Простите… Вышним Волочком мы дружески прозвали Вяземского за постоянные волокитства… А Пушкин называет его еще и князем Вертопрахиным.
   Она засмеялась.
   – Прелестно! Этот грешок за ним водится, я тоже замечала. А все-таки он человек интересный. Я до сих пор вспоминаю о нем с удовольствием. И он не менее моего дяди много и хорошо говорил о вас!
   – И напрасно, ибо вы, вероятно, успели теперь убедиться, насколько все эти похвальные слова обо мне были преувеличены.
   – Я слишком мало вас знаю, чтоб иметь право на какое-либо мнение о вас, – опустив глаза, тихо сказала она и тут же решительно поднялась: – Мы заговорились, я совсем забыла, что пора ехать домой.
   – Как! Вы сегодня уезжаете?
   – Да. Погостили пять дней, пора и честь знать. И, кроме того… не забудьте, что сейчас праздники и в Пензе ожидает нас много веселостей. Полина покоя мне не дает!
   Он взял ее руку и не удержался от смелого и откровенного признания:
   – Мне жаль расставаться с вами, Эжени…
   Она улыбнулась и сказала:
   – Приезжайте к нам, я буду рада вас видеть. Кстати, на будущей неделе большой бал в Дворянском собрании.
   – Постараюсь быть, – ответил он, – хотя не могу обещать, завтра затевается тут охота, потом облава на волков…
   – Успеете и всех волков истребить и в Пензу вояж совершить, – произнесла она на прощание и повторила: – Приезжайте!
   Он молча поклонился. А сам уже знал, что поедет непременно.

III

   Евгения осталась без матери двенадцати лет. Отцу было давно за пятьдесят, он с двумя женатыми сыновьями, Сергеем и Павлом, жил постоянно в своей Золотаревке, под Пензой, где построил довольно большую по тем временам суконную фабрику.
   Евгению и Полину взяла старшая их сестра Анна Дмитриевна, бывшая замужем за скромным и тихим отставным поручиком Спицыным. Анна Дмитриевна своих детей не имела и всей душой отдалась заботам о любимых без памяти сестренках. Дом Спицыных в Пензе стал их родным домом. Девочек баловали, одевали, как куколок, и присматривали за ними без строгости.
   Когда они окончили пансион и заневестились, отец выделил им по шестьдесят тысяч рублей. Девушки, получив возможность жить самостоятельно и беспечно, стали блистать в пензенском обществе. У богатых невест толпа поклонников не редела, и многие пытались за них свататься, хотя безуспешно. Полина, правда, остановила как будто свой выбор на молодом чиновнике губернаторской канцелярии Барабанове, однако на вопрос Анны Дмитриевны о серьезности ее намерений девушка, смеясь, ответила:
   – Подожду, может быть, получше найдется, а этот от меня никуда не уйдет…
   А у Евгении все было сложнее. Она не отказывалась от светских развлечений, но в среде пензенских дворянских сынков и губернских чиновников, не отличавшихся своеобразием и живостью мысли, большой отрады для себя не находила. Книги, к чтению которых пристрастилась еще в пансионе, расширяли ее умственный кругозор. Сатирические замечания Вяземского на пензенцев не выходили из головы. Ощущение какой-то неудовлетворенности и пустоты являлось все чаще. Евгении грезились люди высоких духовных запросов, люди незаурядные и остроумные, совсем не похожие на окружающих ее лиц.
   Приезда Дениса Давыдова в Бекетовку она ожидала с нетерпением. Овеянное романтикой имя поэта-партизана было давно ей известно и давно возбуждало интерес. И хотя предстал он перед нею с поблекшим лицом и густой сеткой мелких морщинок под глазами, но эти отпечатки неумолимых лет как-то сразу сглаживались благодаря присущей ему изумительной молодости сердца и нрава100.
   Евгения нашла Дениса Васильевича приятным во всех отношениях, осталась довольна знакомством и чувствовала, что он тоже отнесся к ней не безразлично, однако, собираясь на бал в Дворянское собрание, не была достаточно уверена в том, что он приедет. Думая об этом, она ловила себя на противоречивых мыслях: она одновременно и желала встречи с ним и побаивалась его приезда, ибо, кто знает, не вообразит ли он, что ее дружеское приглашение означает нечто большее и не создаст ли это обстоятельство ложных отношений между ними?
   Опасения Евгении не оправдались. Денис Васильевич упросил, впрочем без особого труда, друга Митеньку ехать с ним. В Пензе у Бекетовых был свой дом, где они, приехав засветло, и остановились, а затем, надев парадные мундиры, отправились к Спицыным, чтобы захватить Евгению и Полину и вместе ехать в собрание. Денис Васильевич находился в хорошем настроении, и, пока девушки кончали одеваться, он не отказался от предложенного Анной Дмитриевной чая и остроумной беседой совершенно расположил к себе хозяев.
   Все обошлось наилучшим образом. Евгения не ощутила ни малейшей неловкости при встрече с Денисом Васильевичем. Он держался непринужденно, спокойно, и, когда она попросила написать на память что-нибудь в ее альбом, он тут же взял перо и ответил прелестным четверостишием:
 
В тебе, в тебе одной природа, не искусство,
Ум обольстительный с душевной простотой,
Веселость резвая с мечтательной душой,
И в каждом слове мысль, и в каждом взоре чувство!
 
   Но что было особенно важно и за что она была особенно ему благодарна, взятый им тон семейной простоты в обращении с нею он сохранил и в собрании. Никаких кривотолков возникнуть не могло. Все знали, что знаменитый поэт-партизан гостит у Бекетовых, и таким естественным казалось его появление на балу в обществе бывшего сослуживца и его племянниц и дружеское обхождение с ними!
   Только старый знакомец Иван Васильевич Сабуров, местный помещик и оригинал, человек угрюмый и желчный, увидев Дениса Васильевича, проходившего под руку с Евгенией и Полиной, попробовал вызвать смущение и сказал как бы в шутку:
   – А ведь милые девицы в конце концов могут потребовать от вашего превосходительства ответа, которой же отдано ваше сердце? Что тогда?
   Денис Васильевич быстро нашелся:
   – Я поступлю, любезный Иван Васильевич, как в подобном случае поступил Талейран… Лукавый сей дипломат, проводя время в обществе неразлучных подруг госпожи Рекамье и госпожи Сталь, ни одной из них явного предпочтения не отдавал. Тогда прекрасные дамы договорились сами вызвать его на признание. «Если б мы обе тонули, – спросили они однажды Талейрана, – которую из нас бросились бы вы сперва спасать?» – «О, я уверен, сударыни, – ответил дипломат, – что вы обе отлично умеете плавать!»
   Хорошее настроение не покидало Дениса Васильевича весь вечер, несмотря на то, что быть наедине с Евгенией пришлось очень немного. Митенька, гордясь дружбой с бывшим командиром, старался с ним не разлучаться и без конца представлял его своим любопытствующим землякам. Подобное проявление дружеских чувств при других обстоятельствах показалось бы несносным, но теперь принималось в качестве необходимого средства для сохранения декорума. Денис Васильевич был в новом для него обществе, вызывал повышенный интерес и понимал, как любой его неосторожный шаг или даже взгляд могут скомпрометировать Евгению. Довольно с него нескольких милых слов, сказанных во время одной из отданных ему кадрилей:
   – Мне с вами так хорошо, свободно и легко, словно..
   – Словно вы мой старый двоюродный дядюшка, – шутя докончил он, слегка пожав ее руку.
   – О, я совсем не то хотела сказать, – смутившись, произнесла она, – мне легко с вами потому, что вы кажетесь таким простым и открытым…
   Музыканты, размещенные на хорах, играют вальс. Кипит веселый людской поток. Огни люстр и канделябров, колыхаясь, отсвечивают на паркете. Денис Васильевич в группе почтенных пензенцев стоит в дверях зала и, наблюдая за танцующими, видит ее одну, ловит брошенный ею ласковый взгляд. Сердце его начинает биться сильнее, чем положено. Нежность, затаенная в душе, требует выхода. Поэтический хмель кружит голову. И начинаются стихи:
 
Кипит поток в дубраве шумной
И мчится скачущей волной,
И катит в ярости безумной
Песок и камень вековой.
Но, покорен красой невольно,
Колышит ласково поток
Слетевший с берега на волны
Весенний, розовый листок.
Так бурей вальса не сокрыта,
Так от толпы отличена,
Летит воздушна и стройна
Моя любовь, моя харита,
Виновница тоски моей,
Моих мечтаний, вдохновений,
И поэтических волнений,
И поэтических страстей!
 
   Стихотворение, впрочем, было им положено на бумагу и вручено вдохновительнице спустя несколько дней после бала.
   Вяземскому, посылая «Вальс», он писал:
   «По стихам этим ты подумаешь, – что я смертельно влюблен, и хорошо сделаешь. Кстати о вдохновительнице оных, она помнит тебя, хотя я употребляю все мои старания, чтобы она тебя совсем забыла».
* * *
   15 января 1834 года в Пензе силами местных артистов была поставлена комедия «Горе от ума».
   Денис Васильевич, успевший съездить в Бекетовку и снова возвратиться, находился вместе с Евгенией среди зрителей. И, несмотря на близость пленившей его девушки, он, глядя на сцену и вслушиваясь в страстные, обличительные монологи Чацкого, невольно и все чувствительнее отдавался во власть нахлынувших грустных воспоминаний.
   Грибоедов словно живой встает перед ним. Вот за столом у Бегичевых, поблескивая очками, с чуть приметной улыбкой на тонких губах, читает Александр Сергеевич впервые свою бессмертную комедию; вот сидит против него задумчивый на шумном обеде у Вяземского; вот едут они вместе на дрожках в Тифлис. А что же произошло дальше? Ермолов сказал тогда, что не может более доверять Грибоедову, как доверял прежде, что Грибоедов сочиняет партикулярные письма своему родственнику и благодетелю Паскевичу, переметнувшись в его лагерь. И он, Денис Давыдов, будучи безгранично предан Ермолову, не выяснив подробностей, тоже начал сердито обвинять Грибоедова в неблагодарности, в том, что, «терзаемый бесом честолюбия, он заглушил в сердце своем чувство признательности к лицам, не могущим быть ему более полезными». Но так ли это было?
   Как-то в Остафьеве он прочитал Вяземскому свои черновые наброски о Грибоедове. Петр Андреевич заметил:
   – Бес честолюбия терзает нас всех, милый Денис, и тебя не менее других, что не причина для обвинения Грибоедова, а доказательных доводов в твоей статье нет, да и сомневаюсь, что ты найдешь их…
   Он согласился, статью обрабатывать и печатать не стал, спрятал в стол. Однако все это было позднее, а тогда… Ермолов разорвал связи с Грибоедовым, и, таким образом, он, Денис Давыдов, был поставлен в условия, при которых сохранение прежних отношений с Грибоедовым сделалось невозможным. И как больно отложилась в памяти последняя кавказская встреча с ним! Грибоедов направлялся в канцелярию Паскевича, а Денис Васильевич, только что получивший разрешение на выезд в Россию, выходил оттуда. Они молча, сухо раскланялись и разошлись, словно никогда не существовало между ними близости, полной душевных откровений, признаний и теплоты.