Было известно Дюреру, что относится старый Джанбеллини к тем немногим, кто отдает должное его творчеству. Уж он-то конкуренции не боялся. Об этом визите не преминул Альбрехт сообщить Вилибальду: «Джанбеллини очень хвалил меня в присутствии многих господ. Ему хотелось иметь что-нибудь из моих работ, и он сам приходил ко мне и просил меня, чтобы я ему что-нибудь сделал, он же хорошо мне заплатит. Все говорят мне, какой это достойный человек, и я тоже к нему расположен. Он очень стар и все еще лучший в живописи».
   Да, мессер Джованни заметно сдал. Подъем по лестнице утомил его. Когда заговорил, то несколько раз прерывался — переводил дыхание. Правду говорили: Джованни стар и болен. Но Джованни еще ничего, а вот его брат Джентиле совсем плох. Тем не менее продолжает работать. Трудится сейчас над росписью стен Скуола гранде ди Сан Марко. Джованни стремится как можно больше быть подле брата, постигать его манеру и замысел. Кто знает, когда призовет бог Джентиле к себе. И если это произойдет скоро, то брат завершит его дело. Говорил старый художник спокойно — все равно ведь неизбежное свершится.
   Но, конечно, цель визита знаменитого маэстро — не жалобы на старость. Хочет он посмотреть картины, о которых столько разговоров в Венеции и которые молодой Тициан считает совершенством. Не насмешка ли? Вроде непохоже. Отказать, разумеется, нельзя. Выдвинул на середину комнаты мольберт. Начал ставить на него один за другим эскизы к «Празднику четок». Потом показал «Мадонну» и оставшиеся нераспроданными картины, привезенные из Нюрнберга. На эскизы Джанбеллини взглянул бегло. «Мадонну» рассматривал более внимательно, даже с некоторым удивлением. Потом попросил Дюрера принести кисти, которыми была написана картина. Просьба несколько странная, но живописец поспешил ее выполнить. Неторопливо перебирал Беллини поданные ему кисти. Пристально вглядывался в «Мадонну». Наконец сказал: здесь не все, отсутствует та, которой написаны волосы. Напрасно клялся Дюрер, что пет у него никаких специальных кистей. Беллини недоверчиво качал головой. Ну, как еще доказывать? Тогда Альбрехт взял первую попавшуюся под руку, обмакнул в краску. На доске с начатым эскизом сделал неправильной формы мазок, начал его отделывать. Беллини смотрел не отрываясь: начинал понимать, в чем дело — просто держит немец кисть перпендикулярно к доске. Затихли собравшиеся. Постепенно превращался мазок на их глазах в локон.
   Когда Дюрер кончил, выразил Беллини ему свою похвалу. Сказал, обращаясь к толпившимся художникам: вот оно, величие техники живописи и величие прилежания. За десять лет, прошедших с первой их встречи, добился мессер Альберто невероятно многого. У него бы поучиться терпению Джорджоне и Тициану. Огляделся вокруг, но ни того, ни другого не было в комнате. Джанбеллини вздохнул и оставил эту тему.
   Неожиданный выпад мастера против двух живописцев, стремительно набиравших силу, был понятен для всех присутствующих, в том числе и для Дюрера. Их нетерпение выразилось в том, что они покинули мастерскую Беллини и пошли своим путем, ломая прежние традиции. Так, как в свое время Альбрехт ушел от Вольгемута. Ходили также слухи, что Джорджоне и Тициан обижены на своего учителя, ибо из-за него они до сих пор не могли получить заказ Немецкого подворья. Как официальный живописец республики, имел Джованни преимущественное право на него. Пока не откажется, никто его не получит. А Беллини медлил.
   К слову сказать, потом они его все-таки получили.
   В конце визита поинтересовался Джанбеллини, доволен ли мессер Альберто своим пребыванием в Венеции. Ответил сначала Дюрер, что жаловаться ему нечего. Но потом не удержался, выложил все свои обиды: и как вызывали его к казначею-прокуратору, и как запугивают купцов, торгующих его гравюрами, и как бесчестят его имя. Скривился Беллини: да полно, разве только в одной Венеции существуют неблагодарность и зависть? Неужели в немецких землях все обстоит иначе? Может быть, утешит художника хорошая венецианская пословица: множество печалей дается лишь великому мастеру…
 
 
   Похвала Беллини, произнесенная в присутствии многих, оказала воздействие. Изменилось отношение к Дюреру. По крайней мере, стали узнавать на улице, появились даже заказчики, да и гравюры поднялись в цене. Рассеялись мрачные тучи. Увидел Дюрер, что сияет над Венецией веселое весеннее солнце, а черный цвет гондол вроде бы и не портит вид ее каналов. Через неделю после визита мессера Джованни распрощался Дюрер с последними из привезенных картин — две продал за двадцать четыре дуката, а еще три обменял на кольцо для Вилибальда.
   Если судить по последующим письмам к Пиркгеймеру, то настроение художника значительно улучшается. «Знайте также, что я милостью божьей живу хорошо и очень спешу с работой». В духе того времени наполняет он послания к другу скабрезными шутками, потешается над любовными интригами Вилибальда и письмо сочиняет на немыслимой смеси немецкого и итальянского языков. Можно подумать, что в Венеции Дюрер только развлекается. «Также знайте, что решил я было научиться танцевать и был два раза в школе. Но после того как пришлось заплатить учителю дукат, никто не заставит меня снова туда пойти. Я истратил бы на ученье все, что я заработал, да еще в результате ничему бы не научился». Передает Альбрехт Пиркгеймеру приветы то от купленного им плаща, то от костюма. И вместе с тем жалуется, что деньги тают как дым и нужно срочно искать новые заказы.
   В одном из писем неожиданно проскальзывает намек, что и он, Дюрер, не ведет в Венеции жизнь девственника. Уж не смутила ли его покой эта особа с роскошными рыжими волосами, которую он столь любовно изобразил на портрете, считающемся шедевром немецкой живописи и, по мнению знатоков, поразившем венецианцев? Не ради ли нее он берет уроки этикета и танцев?
   Но жизнь художника все же, видимо, была несладкой и после заступничества Беллини. Нападки со стороны венецианских живописцев не прекращаются. Об этом он тоже пишет Вилибальду. Зная, что Пиркгеймер ждёт более серьезных сведений, чем сообщения о наличии в Венеции драгоценных камней и лебединых перьев для письма, Дюрер вопреки предостережению Кунхофера собирает и их. «О, если бы Вы были здесь, каких бы Вы увидели красивых итальянских ландскнехтов! Как часто я Вас вспоминаю! У них большие рунки[1] с двумястами семьюдесятью восьмью лезвиями; тот, кого они ими заденут, умрет, ибо все они отравлены… Венецианцы собирают большое войско, также папа и французский король. Что из этого получится, я не знаю, ибо над нашим королем здесь сильно насмехаются».
   Нет, все-таки во многом показной была веселость Дюрера в письмах к «высокоученому, истинно мудрому знатоку многих языков, сразу раскрывающему всякую ложь и быстро отличающему истинную правду, достопочтенному, высокочтимому господину Вилибальду Пиркгеймеру». Особенно много забот начали доставлять письма из дома, которые стали приходить чаще, как только альпийские перевалы очистились от снега. До Нюрнберга дошли слухи, что Дюрер транжирит деньги на женщин и развлечения, что он не торопится покидать Венецию и поэтому тянет с выполнением заказа, что — о, великий боже! — он носит белые перчатки. Это было правдой: руки продолжали болеть.
   Агнес не скрывала, что все эти сведения почерпнуты ею из Альбрехтовых писем Пиркгеймеру, который не считает нужным хранить их в тайне, и что «развратное поведение» ее супруга стало достоянием языков нюрнбергских кумушек. Но хуже этого были постоянные нападки Агнес на мать и брата Ганса. Оставленные им перед отъездом деньги, которых, как ему казалось, должно было хватить надолго, были израсходованы, и супруга изливала гнев не только на него, но и на посаженных им на ее шею «дармоедов». Не было иного выхода, как снова обратиться к Пиркгеймеру.
   «Скажите моей матери, — писал он, — чтобы она поговорила с Вольгемутом о моем брате, не может ли он дать ему работу, пока я не вернусь, или устроить его к кому-нибудь другому, чтобы он мог себя содержать. Я охотно взял бы его с собой в Венецию, это было бы полезно и мне, и ему также для изучения языка. Но она боится, что на него упадет небо. Я прошу Вас, присмотрите сами за ним, на женщин надежда плоха. Поговорите с мальчиком, как Вы это умеете, чтобы он учился и хорошо себя вел, пока я не вернусь, и не был бы в тягость матери. Хоть я и не все могу сделать, все же я стараюсь сделать то, что в моих силах. Один я бы не пропал, но содержать многих мне слишком трудно».
   Все поручения Вилибальд выполнил честно. Отношения же с Агнес испортил окончательно. В очередном письме супруга ругала Пиркгеймера на чем свет стоит за непочтение к патрицианской дочери, то есть к ней. Она ведь не какая-нибудь стерва с Пегница. А Вилибальдовы деньги ей не нужны. Она и сама их добудет: в ближайшее время отправляется на ярмарку во Франкфурте и забирает с собою Барбару — нечего той даром хлеб есть.
   Из письма Вилибальда Альбрехт уразумел, что, собственно, произошло. Пиркгеймер опять напомнил ему о невыплаченном долге и в связи с этим зубоскалил: если друг его не вернет, то в соответствии с обычаями города возьмет он Агнес в наложницы. Был действительно в Нюрнберге закон, гласивший, что в случае неуплаты долга заимодавец может отобрать у должника жену или же разметать печь в его доме. Видимо, сказал нечто подобное Агнес, отсюда и вся буря.
 
 
   К троице «Праздник четок», несмотря на все старания Дюрера, не был закончен, но не потому, что мастер развлекался, как считали в Нюрнберге. Несколько раз переделывал эскиз, чтобы окончательно изгнать из него все мрачное, сумрачное — то, что, помимо его воли, проникало туда. Праздник все-таки должен быть праздником — больше света, больше ярких красок! Идея Джорджоне, что цвет тоже является необходимым элементом композиции, увлекла Дюрера. Наконец-то он ясно представлял всю картину.
   …На фоне альпийского ландшафта, залитого ослепительным солнцем, возвышается на троне Мадонна с младенцем на руках. В ярких праздничных одеяниях склонились перед нею представители всех сословий — рыцари, купцы, ремесленники, среди них и сам живописец, и Конрад Пойтиигер, и каменных дел мастер Иероним, полузабытый творец Немецкого подворья. Здесь же и старшины Фондако. Весь мир славил Мадонну, заступницу человечества, и богородица благословляла всех живущих и созидающих во имя прославления христианства. Младенец Христос возлагал венок из роз на голову папы, Мадонна — на голову императора Максимилиана. Это был новый Дюрер, совсем другой, чем автор «Апокалипсиса».
   Идея единения и мира, лежавшая в основе композиции — выполняя божественное предначертание, папа сплачивает всех силой религии, а император силой власти и просвещения — до зрителей, однако, не доходила. Были известны планы Максимилиана, направленные отнюдь не на спасение мира. Старшины Фондако первыми обратили на это внимание. Их мнение разделял и нюрнбергский посланник Бернард Хиршфогель. Он во избежание неприятностей советовал вообще убрать фигуру императора. Но было поздно что-либо переделывать.
   Откровенно говоря, Дюрер не верил предположениям посланника.
   Будь что будет. А потом, может быть, посланник несколько преувеличивает. Известно, что, потеряв недавно сына, Хиршфогель вообразил, подобно Кунхоферу, что за всеми пакостями, обрушившимися на немецкую колонию, несомненно, кроется рука Совета десяти. Он осторожничал сверх меры.
   Тем не менее Хиршфогель оказался прав. Когда в августе Дюрер завершил работу над «Праздником», первые же его критики сразу обратили внимание на фигуру Максимилиана на переднем плане. И то, что венки возлагались одновременно на папу и императора, тоже не ускользнуло от их внимания. Не намек ли здесь на союз Максимилиана с Римом против Венеции: Дюрер пытался уйти от этих вопросов, перевести разговор на чисто живописные достоинства и недостатки алтаря, но попытки были тщетными. Планы императора занимали город лагун значительно больше, чем все алтари, вместе взятые.
   Показывал Дюрер свой «Праздник» и Джованни Беллини. На фигуру императора мастер, казалось, не обратил внимания — во всяком случае, не задержал на ней взгляда. Мадонна значительно больше заинтересовала его. Относительно ее Джанбеллинb высказал единственное замечание: овальная форма, которую придал его немецкий коллега лицу Мадонны, вряд ли в Венеции сыщет поклонников. Это — флорентийская манера, в Венеции ее отвергают. Между прочим, продолжал Беллини, ввел ее Леонардо, но это не причина, чтобы считать ее высшим достижением живописи. Уходя, еще раз посмотрел мастер на «Праздник четок» и сказал: такую картину было бы не совестно показать самому Андреа Мантенье. Звучало это как высокая похвала. Вот только теперь остановился его взгляд на Максимилиане, и вроде бы без всякой связи посоветовал Джованни Дюреру уехать из Венеции, посмотреть Италию и повидать мастера Андреа. Правда, в последнее время очень редко принимает Мантенья посетителей, немощен стал, но для мессера Альберто наверняка сделает исключение. Этот совет поставил живописца в тупик. Уж не ожидает ли и Джанбеллини неприятностей из-за императора? Ведь венецианцы никогда не говорят прямо, сплошные намеки и недомолвки. Понимай как хочешь!
   Теперь оставалось сдать работу заказчику, а здесь решающее слово принадлежало патрону церкви святого Варфоломея Антонио Суриану. Он-то будет смотреть на алтарь не с точки зрения его живописных достоинств. Назначен был день. Засуетились старшины Фондако. И вдруг словно громом ударила новость: вместе с настоятелем прибудет и сам дож Леонардо Лоредан. Неслыханная честь для Немецкого подворья! Вместе с тем решение дожа внушало опасение — не кроется ли за ним тайного смысла: слишком мал повод для такого визита.
   Успокаивал себя Дюрер: нет здесь ничего необыкновенного, просто Джанбеллини рассказал о его мастерстве, и дож, считавшийся знатоком живописи, решил самолично убедиться в этом. И все-таки грызло сомнение — не фигура ли императора все же тому причина? И тогда из-за пустяка погибнет вся работа. А если ее отвергнут, может он поставить точку на своем состязании с венецианцами. Кому страшен освистанный живописец?
   Тревожно-торжественный день настал. Ну и толпа! Прокураторы, служители Синьории, священники, стражи… Из живописцев лишь Джанбеллини оказался в первом ряду, всех остальных оттеснили. Дюрер давал пояснения к картине, останавливаясь в основном на деталях второстепенных и тем самым отвлекая внимание от фигуры императора. Все обошлось благополучно: высокие гости промолчали, те, которые пониже, не решились рта раскрыть. Дож сказал несколько любезных фраз относительно большого мастерства мессера Альберто. Суриан, похвалив колорит картины, подчеркнул особо — с точки зрения канонов религии не видит он никаких отклонений. И старшины облегченно вздохнули. Джанбеллини добавил к этому, что, на его взгляд, Дюрер успешно решил задачу сопряжения северной и южной ветви живописи, что до него пытался сделать Антонелло да Мессина.
   На этом самое страшное закончилось. Началась часть неофициальная — старшины пригласили именитых гостей в соседнюю комнату. Как-то так само собой случилось — хотя в Венеции всякие случайности исключены, — что оказался Дюрер в одной группе с дожем, Сурианом, Беллини, прокуратором-казначеем и старшинами Фондако. Обратившись к казначею, сказал Лоредан: созерцая совершенное творение мессера Альберто, подумал он о том, что кисть его могла бы немало способствовать украшению Венеции. Хотел бы он поэтому спросить достопочтенного прокуратора и главу корпорации живописцев: может ли республика оплачивать труд мессера Альберто достойно его таланту и не примут ли венецианские живописцы его в свою среду? Прокуратор сразу же ответил, что со стороны корпорации он не ожидает возражений, а что касается оплаты услуг мессера Альберто, казна готова выплачивать ему двести дукатов ежегодно. Уверенный тон прокуратора никого не удивил — ведь ясно: все заранее обговорено в Синьории. Поставило их в тупик то, что Дюрер, не задумываясь, ответил отказом. Благодарит он высокую Синьорию за оказанную честь. Просит, однако, извинить: не собирается он покидать Нюрнберг — город, где родился и вырос и где могила его отца. Надеется, что его поймут и не осудят. Конечно, никто его не осуждает. Более того, завидуют они Нюрнбергу, способному вызывать столь великую любовь к себе своих сограждан. Дож почти дружески кивнул головой на прощание, падре Антонио милостиво благословил и протянул руку для лобызания.
   Прощаясь, прокуратор сообщил Дюреру, что просьба его — запретить Марку Антонио Раймонди подделывать его гравюры — удовлетворена. Печатать гравюры Раймонди может, но ставить на них монограмму Дюрера ему запрещено.
   Хорошо закончился этот день, но Хиршфогель мрачно заметил: не простят Дюреру отказ принять предложение республики.
   В письме к Вилибальду, отправленном через несколько дней, Дюрер писал, что вскоре покинет Венецию, С удовлетворением победителя сообщал другу о той высокой оценке, которую дали его «Празднику» Лоредан и Суриан. Подводил итоги: за год он утвердил себя в Италии не только как график, но и как живописец. Если раньше говорили, что он беспомощен в обращении с красками, то теперь высказывают прямо противоположное мнение: лучших красок, чем у него, трудно сыскать. В Венеции, где свет и цвет играют в живописи роль первостепенную, высшей похвалы трудно добиться.
   Между тем мелкие неприятности уже начались. В них Хиршфогель, стань они ему известны, усмотрел бы, вне всякого сомнения, первые признаки надвигающейся угрозы таинственного венецианского могущества. Дюрера вдруг стали избегать друзья, исчез вроде бы казавшийся преданным всей душой слуга, прихватив к тому же восемь дукатов.
   Но что значили эти мелочи по сравнению с чувством победы, которое охватило его, когда он увидел толпу, собравшуюся у его алтаря в церкви святого Варфоломея? А здесь новая радость: прибежал в гостиницу ученик Беллини и сообщил, что прибыл из Мантуи гонец от Андреа Мантеньи. Не соизволит ли мастер принять его? Конечно же, и незамедлительно! Две новости привез посланец прославленного живописца. Одну печальную — тяжело болен Мантенья, лежит не вставая в постели. Возраст берет свое: все-таки семьдесят пять лет. Вторую радостную: желает мастер Андреа немедленно видеть мастера Альберто, просит поспешить. Видел он работы Дюрера, высоко оценивает его гений и намерен подкрепить его дарование и навык силой знания и наук. Очень жаль, сказал Мантенья, отправляя гонца в путь, что он, Андреа, не обладает даром мастера Альберто, а мастер Альберто — его ученостью.
   Не мог Дюрер тотчас же выехать в Мантую — нужно было закончить дела в Венеции, подготовиться к отъезду на родину. Пиркгеймеру писал: «Также по Вашей просьбе довожу до Вашего сведения о том, когда я собираюсь возвратиться, чтобы мои господа знали, как им поступать. Я закончу здесь все через десять дней. Затем я поеду в Болонью ради секретов искусства перспективы, которым хочет научить меня один человек. Там я пробуду около восьми или десяти дней, а затем снова приеду в Венецию. После этого я выеду с первым же посыльным. О, как мне будет холодно без солнца; здесь я господин, дома — дармоед».
   Сборы в обратный путь лишили Альбрехта возможности встретиться с прославленным мастером: 13 сентября 1506 года, вскоре после посылки гонца в Венецию, Андреа Мантенья скончался. Дом Джанбеллини погрузился в глубокий траур. Дюрер не находил себе места. Не успел! Так ждать этой встречи и упустить ее навсегда из-за каких-то пустяков.
   К тому же пожар, вспыхнувший в доме Петера Пендера и уничтоживший сукно, купленное Дюрером за целых восемь дукатов, его плащ и еще кое-что из вещей, показал, насколько непрочны все эти осязаемые блага. Был ли пожар случайностью? Вряд ли, ибо у Пендера загорелись разом все дома, находившиеся в разных концах Венеции. Город получил точные сведения, что Максимилиан решил короноваться в Риме, ради этого обещал папе Юлию II помощь и намеревался пробиться к Вечному городу силой, если венецианцы вздумают остановить его. Немцы стали нежелательными гостями. Не стоило искушать судьбу, но от поездки в Болонью Дюрер все же не смог отказаться.
 
 
   Слава быстронога. В этом Альбрехт убедился, прибыв в Болонью. Прием, оказанный ему здесь, превзошел все самые смелые ожидания. Его приняли с гостеприимством, равным которому могло быть только нюрнбергское. Старшина болонских живописцев Франческо Франта чествовал Дюрера будто воскресшего Апеллеса, и все наперебой уверяли, что его работы — это верх совершенства. Где и когда они успели познакомиться с ними, для художника осталось тайной. Радушие не в пример венецианскому было искренним, здесь подумали обо всем: где он будет жить, у кого питаться, что ему следует посмотреть. Узнав, что Дюрер не понимает болонского наречия, попросили нюрнбержца Кристофа Шейрля, изучавшего право в университете, сопровождать его.
   Было Дюреру в Болонье весело и свободно. Каждый день — встречи с коллегами, разговоры о живописи. Спорили о перспективе и пропорциях, об измерениях и светотени. Много рисовал Дюрер с натуры и тут же рисунки раздаривал. Демонстрировал точность глазомера и твердость руки: без инструментов чертил окружности и многоугольники. А когда измеряли их потом линейкой и циркулем, то погрешностей, не находилось. Такая способность приводила всех в изумление и еще больше укрепляла его славу.
   Но не ради развлечений приехал Дюрер в Болонью. Исходил все церкви и многие дворцы, знакомясь с картинами болонцев. Добивался, чтобы его познакомили с Лукой Пачоли, учителем самого великого Леонардо и другом знаменитого Пьеро делла Франчески, автора многочисленных трудов по перспективе и измерениям. Добился. Встретился с Лукой. Услышал панегирик математике и желчную сатиру на живописцев, превозносящих сверх меры вдохновение. Мол, творит художник так же непринужденно, как поет птица, как цветет цветок! Пустобрехи! Да знают ли они, дубовые головы, что под самую теологию подводят сейчас математику? Да ведают ли они, ослиное племя, что нет в этом мире ничего величественнее и красивее числа, основы всего сущего? Вот Леонардо — тот понимал! Красота будет достигнута, когда все поймут это. Тогда, глядишь, помянут и его добрым словом, ибо это он, Лука Пачоли, написал трактат «Божественная перспектива», иллюминированный самим Леонардо. С благоговением рассматривал Дюрер рисунки Леонардо, листал бережно драгоценные страницы и… чувствовал то же самое, что и тогда, когда держал в руках рукопись Альберти. Увы! «Божественную перспективу» он не мог прочитать — еще года два побыть бы ему в латинской школе, из которой забрал его отец!
   Не желая показаться неучем, хитрил Дюрер, делал вид, что во всем разбирается, донимал старого ученого вопросами о цифровых соотношениях, «золотом сечении» и способах построения правильных многоугольников. Формулы и колонки цифр, будто сами собою стекавшие с пера Пачоли, приводили Дюрера в отчаяние. Путался в переводе Шейрль. А Лука давно догадался, что не второй Леонардо сидит перед ним. Ворчал Пачоли: почему это живописцам недоступен ясный и точный язык формул, почему они все не такие, как Леонардо? В конце концов терпение болонца иссякло — сказал прямо: чтобы хоть на шаг продвинуться в понимании пропорций и перспективы, следует прежде всего познакомиться с Евклидовыми «Началами». Дом не начинают строить с крыши.
   6 ноября 1506 года в Болонью въехал пана Юлий II, и жизнь города пошла другим руслом. Внимание живописцев переключилось на этого покровителя искусств, служившего с равным рвением и музам и Марсу. Его пребывание в городе могло круто изменить судьбу каждого из них. Уже поговаривали о том, что Юлий пригласил к себе в Рим Микеланджело. Вроде бы его эмиссары ведут переговоры и с Леонардо. Чем болонцы хуже других? Поэтому в эти дни живописцев можно было скорее сыскать у дворца, где остановился Юлий, чем у себя в мастерских.
   Видимо, кто-то из живописцев сообщил Юлию, что находится в городе известный немецкий живописец. Папский посланец появился у Дюрера нежданно-негаданно. Сообщил час аудиенции.
   Так они и встретились. Несло от Юлия конским потом. На ногах кавалерийские сапоги, грязные, давно не чищенные. Благословил — будто отмахнулся. Мало походил папа на святого, каким его представляли в Германии. И разговор повел не о спасении души и даже не о живописи, а о военных планах Максимилиана. Относительно их Дюрер не был осведомлен, в чем чистосердечно признался Юлию. Сразу же пропал у папы интерес к нему. Сказал только, что будет рад встретиться с мастером в Риме, который сейчас украшается благодаря его, папы, стараниям. На этом расстались.
   Аудиенция у папы равносильна отпущению грехов, ради нее нюрнбергские пилигримы готовы жизнь отдать. Тем не менее ехать в Рим пет желания. Ведь первым вопросом, который зададут по возвращении домой, будет вопрос о посещении римских святынь, ибо светопреставления ждут по-прежнему. Болонские живописцы тоже советуют ехать в Вечный город. Любезность Юлия они сочли за формальное приглашение и немного ему завидуют. Но то, что для них вожделенная мечта, для Дюрера — ненужное бремя: Рим украшать он не собирается. Хватит — уже украсил Венецию! Однако, поскольку уж все равно Рима не минуешь, следовало поторопиться, чтобы успеть уехать до возвращения папы и тем самым избежать ненужных «милостей».