Доходы от этого предприятия весьма сомнительны, а расходы уже налицо: требуется новая корзина для провизии, ибо старая до безобразия истерлась. Невзирая на протесты Агнес, в ход идут последние гравюры. Супруге Альбрехт говорит, что едет с самим королем, так что особых расходов не понесет, а из Брюсселя привезет столь необходимые им деньги, которые получит за портрет Христиана. Наивный расчет: с чего бы это королю взять с собою ремесленника, пусть даже и прославленного! Приходится нанять повозку и дополнительно заплатить ее владельцу-фурману, чтобы быстрее вез. А в дневнике появляется запись: гравюры, подаренные Христиану — пять гульденов, фурман — два гульдена, столько же провизия да плюс корзина и кувшин — один штюбер.
   Мечется над Брюсселем приветственный перезвон колоколов — даже уши закладывает. Карл пружинистым шагом поспешает навстречу Христиану. Обнялись. Два союзника — навсегда, до полного уничтожения всех врагов истинной католической веры.
   Поселился Дюрер у Орлея, который предоставил в полное его распоряжение свою мастерскую, а в помощь выделил ученика Бартоломея. Только придется ли работать? Но пока все походило на то, что придется. Со слугой Христиан прислал 12 гульденов — на доску, краски и ученика. А вскоре появился и сам — правда, ненадолго. Хорошо, не было здесь Агнес — досталось бы ему, Альбрехту: привык к широким жестам. Из собственных средств выделил двенадцать штюберов на футляр для портрета.
   Потом случилось невероятное. Получил Дюрер приглашение на обед, который давали император Карл и наместница Маргарита в честь Христиана. Более того, удостоился даже похвальных слов из их уст. Но после этого о мастере словно забыли, и он просидел в своем углу, размышляя о той чести, которая впервые была оказана немецкому художнику. Неужели повеяли новые ветры и обретает в Германии художник те же права, что и его коллеги в Италии! На память о таком невероятном событии выпросил золотой кубок, из которого пил император. Слуги содрали, правда, с него за этот сувенир втридорога.
   На ответном обеде со стороны Христиана он тоже присутствовал. По воле датского короля сидел на этот раз поближе к повелителям империй и мог слышать их разговор. Христиан все выспрашивал: почему же Карл выпустил Лютера, когда тот был у него в руках? Чего проще было положить конец ереси, раз — и готово. Карл хмурился. Не так все просто. Убрать в то время Лютера значило потерять Германию. Но не за горами время, когда они железной рукой сокрушат еретиков. Железной рукой.
   Вернувшись от Христиана, уже при свечах, не заботясь о тонкостях колорита, закончил портрет и наутро отнес его королю. Выслушал равнодушно похвалы и получил «щедрую» плату: тридцать гульденов. Нюрнбергские патриции платили по семьдесят!
   В тот же день выехал в Антверпен — подальше от всех этих милостей. Так торопился уехать, что не пожалел трети заработка — возница запросил с него десять гульденов.
   Высказывается предположение — и, видимо, обоснованное, — что поспешил Дюрер покинуть Нидерланды, хотя был окружен здесь почетом и мог легко найти заработок, неспроста. Были известны его симпатии к Лютеру, да художник и не старался скрывать их. Власти смотрели с подозрением на его дружбу с антверпенскими монахами-августинцами — записи тех дней в дневнике свидетельствуют о том, что в последние месяцы своего пребывания в Антверпене встречался он с ними довольно часто. В Брюсселе же продумывали меры, как покончить раз и навсегда с ересью. Друзья предупредили Дюрера: могут ожидать его неприятности, и он внял их совету уехать из Нидерландов как можно скорее.
   13 июля он и Агнес были уже в пути. Домой! Спешил, опасаясь нового приступа болезни. Даже в Кёльне не стал останавливаться. Николас — добрая душа — взял на себя все хлопоты по погрузке вещей на баржу, отправлявшуюся в Майнц. Упорно настаивал, чтобы кузен побыл это время у него в гостях. Однако Дюрер решительно отказался. Пристроившись на солнцепеке — от жары вроде бы озноб проходил — рисовал девушку, сидевшую напротив. Позже, уже на барке, присоединил к ее изображению портрет Агнес. Вышла неплохая аллегория — юность и старость.
   После этого убрал и бумагу и дневник и больше к ним не прикасался. Укутанный в шубу, лежал на корме, глядя в высокое чистое небо. Воды Рейна шуршали о борта судна. Весь этот жестокий реальный мир вдруг отодвинулся далеко-далеко. Старался мастер не думать ни о покинутом Антверпене, ни об ожидающем его Нюрнберге.
   Ему хотелось покоя — только его одного…

ГЛАВА X,

   в которой рассказывается о том, как в Нюрнберг пришли смутные времена, как в мастерскую Дюрера проникла «ересь», как возвратился мастер к своим рукописям и как бушевала в Германии Великая крестьянская война.
 
   То, что покоя не будет, Дюрер понял сразу, как только прибыл в Нюрнберг. Находясь в течение года вдали от него, он не представлял, как сильно брожение, вызванное распространением захватившего город Лютерова учения. Император беспокоился не зря. Сторонники католической веры все еще правили Советом сорока, но с каждым днем утрачивали свое влияние. Горожане терпеливо и вроде бы с интересом выслушивали их нравоучения, а поступали по-своему. У совета уже не было силы наводить страх на непокорных. Приходилось лишь делать вид, что все идет так, как задумано на его совещаниях. Патрициям оставалось одно — выжидать, хотя это было опасной тактикой. Ведь и в их среду все больше проникала «ересь». Императорская помощь — Дюрер не счел нужным скрывать содержание услышанного им в Брюсселе — по мнению многих, могла опоздать. К тому же в патрицианских домах боялись кровопролития. Карл появится и уйдет, а им-то придется оставаться в стенах города с обозленными простолюдинами. Желание душить и опасение самим быть удушенными парализовало волю знатных. Прежней ясности не стало.
   Пиркгеймер был также охвачен этими противоречивыми настроениями. Одно дело — грызться со своими противниками в совете, другое — оказаться лицом к лицу с разъяренным плебсом. Прекрасно зная историю Древнего Рима и события в современной ему Италии, он лучше других отдавал себе отчет в том, чем может все это кончиться. Прежний задира и забияка сейчас походил на волка, загнанного, уставшего бороться. Он был взвинчен до крайности. Слушая рассказ Дюрера о Нидерландах, не мог усидеть на месте, беспрестанно вскакивал и даже не ходил — почти бегал по комнате, бормоча что-то о лжепророках, толкающих Германию к гибели, лжедрузьях, предавших его, Вилибальда, и крестьянах, уже наточивших ножи. Видно было, не интересует его ни Маргарита, ни все нидерландские проблемы, вместе взятые, — собственные заботы не давали ему покоя. Проявил внимание лишь к рассказу об Эразме: роттердамский мудрец прав, тысячу раз прав, что отказывается ехать в Германию, а тем более жить в ней.
   Да, много событий произошло за то время, пока Дюрер пребывал в Нидерландах, решая свои дела и обмениваясь опытом с антверпенскими коллегами. Уезжая из Нюрнберга, он оставил Вилибальда в боевом настроении. Пиркгеймер был полон стремления осуществить реформу городского правления, склонялся больше на сторону Шпенглера, чем тех, кто выступал против Лютера. Вернувшись, Дюрер нашел своего друга в другом лагере. Из писем, которыми его еще баловал Пиркгеймер в начале путешествия, у художника сложилось впечатление, что Вилибальд ведет безоблачную жизнь в своем сельском уединении. Правда, есть у него какие-то неприятности с церковью. Но, зная задиристый характер друга, Альбрехт не придавал этим сообщениям особого значения. В ту пору неприятности с Римом могли быть у людей и более покладистого нрава.
   Оказалось, однако, что эти неприятности имели гораздо большие размеры, чем он предполагал. Только здесь, в Нюрнберге, Дюрер наконец понял, что предостережения друзей и волокита, с которой велось дело о подтверждении императорского «мандата», объяснялись прежде всего тем, что его рассматривали как ближайшего друга Пиркгеймера и Шненглера. Он понял также и то, что ему предстоит выбор дальнейшего пути. Перед самым его приездом в силу сложившихся обстоятельств вновь произошел — видимо, уже окончательный — разрыв между Вилибальдом и Лазарусом.
   Заигрывание Пиркгеймера со Шпенглером, в основе которого лежало всего-навсего стремление обрести союзника в борьбе с противниками в совете — большего Вилибальд и не хотел — в конечном итоге обернулось для патриция плачевно. Удар можно было бы еще отвести, если бы Пиркгеймер обладал тем же чутьем к политической обстановке и той же изворотливостью, что и Эразм Роттердамский, соратником которого он себя считал. Подобно ему, Вилибальд не хотел потрясения основ империи и стоял за то, чтобы путем просвещения и полемики улучшить нравы и устранить злокачественные наросты. Лютер делает то же самое? Хорошо, можно поддержать и Лютера, пусть и не соглашаясь с ним. Когда же увидел, что такая поддержка далеко не безопасна, было уже поздно.
   Началось все весело и по-детски беззаботно. Прошел слух, что одним из авторов «Писем темных людей» — злой сатиры на ученых клерикалов — является Пиркгеймер, хотя и вышли они как сочинение просвещенного рыцаря, известного гуманиста Ульриха фон Гуттена. Всем ведь было известно, что в последнее время Вилибальд уже очень часто посылал Ульриху какие-то объемистые пакеты. Так оно было или не так, но Пиркгеймер этих слухов не опровергал, и, естественно, тотчас был зачислен в сторонники Лютеровой «ереси». Когда же появилась злая и едкая сатира «Стесанный Экк» («экк» — по-немецки «угол»), направленная против основного противника Лютера, то в Нюрнберге не было никакого сомнения в том. что написал ее Пиркгеймер: стиль явно его, да и шуточки, которыми была нашпигована книга, в его духе. Там Экку «стесывали углы» — били, рвали волосы, драли зубы, урезали язык, ставили клистир. Под конец собирались оскопить, но удрал Экк в монастырь. Может быть, и простил бы Экк Пиркгеймеру как прежнему другу все эти гадости, однако автор сатиры бросал на него подозрение, что-де в душе он сторонник Лютера, а борьбу против реформатора ведет, чтобы согреться в лучах чужой славы. Этого Экк простить не мог.
   Вскоре прибыл в Нюрнберг гонец от епископа Бамбергского и предупредил Пиркгеймера: Экк получил проект папской буллы об отлучении Лютера и его сторонников от церкви и вписал в нее имена Пиркгеймера и Шпенглера как авторов памфлетов в защиту лютеранства. Пиркгеймер поблагодарил за предупреждение и объявил: не он сочинитель «Стесанного Экка». Просто некий начинающий поэт занес ему как-то эту рукопись, а он ее лишь издал, чтобы помочь бедолаге заработать. Однако на всякий случай вместе со Шпенглером сочинили письмо к епископу, в котором просили его отпустить их грехи. На этом Вилибальд успокоился — сколько раз он попадал в передряги, ничего, пока что с рук сходило. Уехал в свое сельское уединение читать Платона и переводить Лукиана.
   Однако не обошлось. Совет пригласил Пиркгеймера и Шпенглера. Не желая портить отношения с императором, приказал им принести публичное покаяние, как того требует Экк, отречься от Лютеровой «ереси». Они отказались. Вилибальд, правда, заявил: покаяться он готов, однако не публично. Решил тянуть, насколько возможно. 10 декабря 1520 года предал Лютер огню папскую буллу с угрозой отлучения, а 3 января 1521 года папа свою угрозу осуществил. Вместе с Лютером были отторгнуты от церкви Пиркгеймер и Шпенглер как враги истинной веры. Вот тут Вилибальду стало не до шуток. Теперь его из Нюрнберга не только Нютцель — кто угодно мог вышибить. Пал на колени перед папским нунцием: милости и прощения! Будет верно служить Риму, Шпенглера знать не хочет, от всего отрекается и навек будет верным истинной вере. Нунций обещал свое заступничество. И начались для Пиркгеймера мучительные дни, недели, месяцы ожидания. К возвращению Дюрера дело еще не было решено. Терзаемый болезнью, со всех сторон окруженный противниками, осыпаемый упреками со стороны Шпенглера за измену их общему начинанию, осознающий, как растет грозный враг всего патрицианства, Вилибальд озлобился и видел спасение от всех бед в наведении порядка силой и в упрочении прежней веры. Это еще больше отдаляло его от Шпенглера, с которым он и без того никогда не был близок. Лазарус отвечал презрением и с удивительным упорством продолжал начатое.
   Дюрер оказался между двух огней. Понимая, как важно приобрести знаменитого художника в союзники, Шпенглер стремился посвятить его во все тонкости учения Лютера и находил благодатную почву, ибо симпатии Дюрера к человеку, освободившему его от «страха», не угасали. Но с другой стороны стоял Пиркгеймер — давний, испытанный друг, знаниями и опыту которого Альбрехт безусловно верил. Вилибальд наставлял: сейчас, как никогда, нужно быть осторожным, не следует поддаваться на красивые слова, хватает завистников и у Дюрера. Послушаешь всех — на крест готовы вместе идти. Только откуда потом берутся подлые доносы? Да, непросто стало жить в Нюрнберге!
 
 
   Нужно было во всем разобраться, взглянуть пристальнее на происходящее, включиться в разгоравшуюся борьбу или остаться в стороне от волнений. Это Дюрер, однако, на время отложил, так как надо было сначала привести в порядок свои личные дела. Дом его, конечно, не разграбили. Но за время отсутствия хозяев он пришел в большой упадок и запустение. Вольф Траут, которого он просил присматривать за мастерской и учениками, умер. Кстати, учеников у Дюрера теперь стало трое. К братьям Бегамам прибавился Георг Пенц, который самовольно поселился в дюреровском доме и теперь доказывал хозяину, что его заветной мечтой всегда было учиться у такого прославленного мастера. Оставил. Однако на резкие слова не поскупился: ученики называется! Развели грязь! Нигде порядка нет!
   Конечно, не случилось бы всего этого, если бы не занемогла теща. Думал, что опять чем-то не угодил Ганне Фрей, когда она, сославшись на головную боль, ушла из-за стола, накрытого по случаю возвращения. Оказалось, не блажь это. Протянула она еще шесть недель и скончалась. Разумеется, было Агнес все это время не до дома. А после смерти матери слегла и сама. Неуютно, холодно в их жилище. Пыль легла плотным слоем на столы, скамьи, лари. И зачастил оставшийся одиноким Ганс Фрей. Рассказывал в основном о своих снах, в которых неизменно появлялась Ганна и звала его к себе. Обычные запоздалые сожаления!
   Кое-как с помощью своих нерадивых учеников навел Дюрер порядок в мастерской. Как раз в это время Вилибальд особенно сильно донимал сетованиями на клеветников и предостережениями от них. Видимо, потому, что переводил Лукианов труд «Против клеветы, или О том, что говорящим о других только худое не следует верить». А может, и вспоминал недавние невзгоды. Все-таки получил Пиркгеймер долгожданное прощение от папы.
   Спокойствия на душе не было. Чтобы отвлечься от тревожных дум, Дюрер начал писать алтарь. Собственно говоря, не сам алтарь, ибо никак не мог выбрать сюжет для его центральной части — может быть, мадонна в окружении всех святых, а может быть, распятие Христа? Делал наброски для створов — с одной стороны святая Аполлония, а с другой — святая Анна. Для нее в качестве модели взял Агнес в траурном одеянии. Но валилась работа из рук. Бывает так, будто что-то мешает: кажется, возьмешь кисть в руку, и запляшет она по доске. Не тут-то было — мазка за день не положишь. Даже обрадовался, когда отвлекли — предложил совет изготовить эскизы для росписи одного из залов ратуши, по его собственному усмотрению. Художник предложил совету две темы — «Клевета на Апеллеса» и «Триумфальное шествие». Удивились, пытались разгадать, что они могут значить, ничего не поняли и согласились. Но дальше черновых набросков дело не пошло. Обиделся мастер на совет — представил им подтверждение Карла, за которым ходил за тридевять земель, а ему опять бубнят: денег нет и неизвестно, когда будут.
   Вскоре после этого изготовил Дюрер рисунок для Пиркгеймера. Лежит на наковальне человеческое сердце, а по нему с размаху бьет Зависть, рядом стоит Несчастье, а в сторонке виднеется Утешение и показывает перстом на небо: то ли там рассудят, то ли там воздастся — понимай как хочешь.
   Вот, пожалуй, и все успехи. Другим был занят. В это время в Нюрнберге каждый занимался чем угодно, только не своим делом. Взять хотя бы учеников — совсем отбились от рук. Сначала побаивались мастера, а потом даже и при нем стали спорить и читать «еретические трактаты». Одну из книжонок Дюрер отобрал: «О мельнице господа бога». Хотел уж выбросить, да заинтересовала помещенная там гравюра: на ней рядом с Христом и апостолами, которые засыпали зерно в жернова, можно было узнать Эразма Роттердамского в виде мельника и Лютера в виде пекаря. Интересно, хотя рисунок, на его взгляд, был сделан из рук вон плохо. Потом стал читать. Видно было, рад сочинитель: наконец-то заработали жернова, а то они так долго были неподвижны, что приходила в голову мысль — жив ли мельник. То, что жернова завертелись, видел Дюрер и без книжки, только вот что дальше будет? И так мир будто с ума сошел. Одна весть страшнее другой: турки взяли Белград, рвутся к Вене. Датский король Христиан с помощью императора вернул себе Стокгольм и пустил кровь «еретикам». О христиане, чем лучше вы турок? А в октябре 1521 года августинцы в Виттенберге отменили мессу. Как же без мессы? Испокон веку была, и вдруг не стало…
   И в довершение всего совет сообщил: город отказывается от услуг мастера Альбрехта по росписи ратуши. Почему? Мол, не время. Но в Нюрнберге ничего долго в тайне не держится. Узнал Дюрер: этот заказ намерен совет передать другим живописцам, которым можно заплатить подешевле. И до этой новости Дюрер работал через силу, а теперь и совсем забросил мастерскую. Стал частым посетителем «Гюльден Хорна» — приходил сюда, конечно, не пить, а слушать. Хотел разобраться: что же происходит? В «Хорне» много новых лиц. Взять, например, некоего Ганса Денка.
   Еще до истории с Экком Пиркгеймер зазвал этого самого Ганса Денка в Нюрнберг просвещать горожан относительно Лютерова учения. С помощью Вилибальда определили Ганса шульмейстером (смотрителем) школы святого Зебальда. В его лице надеялся Вилибальд обрести соратника, умного и энергичного. Но Денк очень скоро переметнулся на сторону Шпенглера, недовольный тем, что Пиркгеймер лишь заигрывает с лютеранством, но не борется за него. Однако и с Лазарусом они недолго были вместе — и тот для шульмейстера оказался слишком умеренным. По мнению Денка, все нужно было ломать до основания, а Шпенглер лишь чинить собирается. Пиркгеймер повороты Денка объяснял просто: всякая курица на насест хочет, ради этого других готова спихнуть. Злобствовал Вилибальд, но уже ничего не мог изменить в том, что признали в Нюрнберге Денка одной из светлых голов Реформации.
   Дюреру шульмейстер понравился. Дельно говорит, и есть истина в его словах: пора, чтобы крестьяне и ремесленники обрели свои права — ведь люди рождаются равными. Еще больше сошелся с Денком, когда прибыл в Нюрнберг Карлштадт. Проповедник остановился у школьного смотрителя. Помнил мастер, с какой похвалой в свое время отзывался Карлштадт о его труде. Кроме того, стало ему известно, что Карлштадт одну из своих работ посвятил ему, Дюреру, а в беседах неоднократно заявлял: восхищен он работами нюрнбергского живописца, подвигнувшего себя на подвиг, угодный богу, сверх всякой меры ценит его мастерство. Поэтому отправился Дюрер к Денку, чтобы поблагодарить Карлштадта за те слова, которые он сказал о нем.
   Боже, как изменились люди за это короткое время! Даже думать стали иначе. Надеялся Дюрер, что после беседы с Карлштадтом многое для него прояснится. Напрасно. Еще больше запутался. Оказывается, и мастер уже стал нехорош. Порицал Карлштадт его за то, что слишком осторожен, слишком заискивает перед сильными мира сего. И вот здесь впервые услышал Дюрер имя Томаса Мюнцера. Карлштадт привез в Нюрнберг его «Пражский манифест» и теперь растолковывал содержание манифеста собравшимся. Без права на помилование, говорил Карлштадт, осуждает Мюнцер в этом труде «церковь избранных», священнослужителей, усвоивших слова писания, но ключ к их пониманию потерявших. Восстановить Христовы заповеди дано лишь народу. Уже избрал бог из его среды пастырей, и затлела та искра, из которой возжется очистительный огонь. Время жатвы настало! Уже наточил Мюнцер свой серп, уже заявил о том, что готов ко всему — насмешкам, гонениям, тюрьме, пыткам и даже смерти. Не боясь всего этого, поднимает он знамя борьбы, в ней — его жизнь и судьба.
   Да, наточил свой серп Мюнцер, но не только ради обновления религии и утверждения новых догм. Не привлек бы он этим к себе стольких сторонников из крестьянских и ремесленнических низов. Видели они в нем прежде всего переустроителя земной жизни, человека, призванного изменить к лучшему ту жизнь, в которой они прозябали.
   Карлштадтовы проповеди выплескивались из школы святого Зебальда, становились предметом толков и пересудов, внушая беспокойство городским властям. К ним прислушивались приезжие крестьяне, городские ремесленники. Речь шла уже не только об обновлении веры. Шненглер высказывал мнение, что пора бы Карлштадта убрать из города, но совет не решался действовать. Проповедник задержался в Нюрнберге дольше, чем предполагал. Дороги развезла распутица. Зима не спешила. Снег, робко пытавшийся прикрыть опустошенную осенью землю, таял, едва коснувшись ее. Морозы ударили лишь в начале декабря. Карлштадт уехал, его сторонники остались.
   Через день узнал Нюрнберг, что папа Лев X скончался. Город затих, на этот раз не в сладком предвкушении рождественских праздников, стоявших у порога, а в тревожном ожидании.
   9 января 1522 года на папский престол поднялся новый преемник святого Петра — Адриан VI. Немец, бывший наставник императора Карла. Направляясь в Рим, приказал не оказывать ему пышных почестей, не встречать его триумфальными арками. Деньги надо беречь, сказал новый папа и этой фразой поверг всех в изумление. А вскоре стало известно, что Адриан выступил за очищение церкви, превращенной, по его словам, в вертеп. Якобы, ознакомившись с положением дел в Риме, заявил он о своем намерении сложить с себя звание папы. Адриана упросили остаться.
   На первых порах казалось, что признание Адриана должно принести успокоение: сам Рим тоже за очищение авгиевых конюшен. Стоит теперь навалиться на скверну всем миром, и наступит всеобщее благоденствие. Тщетное ожидание! Трещина, пробежавшая но Европе после тезисов Лютера, с каждым днем все расширялась и теперь грозила превратиться в пропасть. Прежние друзья становились врагами, враги — друзьями. На заседаниях Большого совета, который, к ужасу патрициев, обретал все большую силу в городе, наблюдал Дюрер, как накалялись страсти. Давно бы рухнул Совет сорока, раздираемый противоречиями, если бы не Шпенглер, умевший примирять непримиримое.
   Друзья становились врагами… Ушел Штаупитц, недовольный тем, что по призыву Карлштадта в ряде городов стали служить мессу на родном немецком языке, а в других и вовсе от нее отказались. Отступника сразу же приняли в орден бенедиктинцев и вознаградили аббатством в Зальцбурге. Среди прежних его сторонников в Нюрнберге этот поступок вызвал единодушное осуждение. Клеймили его кто как мог. Выслушав страстную речь Лазаруса в осуждение предателя, Дюрер бросил в огонь Штаупитцевы книги, которые хранил, несмотря на то что были они внесены папой в индекс книг запрещенных. Легко сделать этот жест, но вот только не выбросишь точно так же мысли, посеянные некогда человеком, которого почитал он учителем. Где она — истина?
   Но даже это было пустяком по сравнению с тем, что он вскользь услышал: 22 февраля 1522 года в Виттенберге распаленный проповедями Карлштадта люд выволок из соборов и церквей алтари, изображения святых и мучеников и под улюлюканье и кощунственные песни сжег их на площади. Услышав — не поверил. Он, Дюрер, лучше других знает, как высоко ценит Карлштадт труд живописца, своими ушами слышал, как говорил тот о живописи всего три месяца тому назад! Но — увы! — было это правдой.
   Бывший ценитель его мастерства, ссылаясь на библию, теперь доказывал: помещение картин в церквях — нарушение заповеди «не сотвори себе кумира». Истинная вера велит: сокрушите идолов, оскверняющих божий храм! Так черным по белому было написано в последней книге Карлштадта. Дюрер читал ее содрогаясь. Вслед за Виттенбергом «сокрушение идолов» началось в других городах. Волна катилась к Нюрнбергу. Художник мысленным взором уже видел безжалостное лезвие топора, впивающееся в его алтари, слышал мучительный стон раскалываемого дерева, а ноздри обоняли запах горящей краски. Всю жизнь он думал, что служит богу, а оказалось, что тешил дьявола. Свет померк.