Чувствуя, что силы уходят от него, Дюрер торопился закончить книгу о живописи. После позорного дела о нужнике он перестал появляться в городе. Но 12 ноября 1528 года все-таки отправился в ратушу — следовало получить проценты за заем, который он предоставил городу на «вечные времена». Но это был лишь предлог. На самом деле он шел проститься с «Апостолами». Под гору идти нетрудно, но этот путь показался бесконечным. Он останавливался через каждый десяток шагов, хватал ртом воздух, испытывал лишь одно желание — присесть хотя бы на несколько минут.
   Получив деньги и собственноручно написав расписку, Дюрер срывающимся голосом попросил проводить его в зал заседаний. Но сегодня ведь нет никаких заседаний? Да, он знает о том. С помощью писца он с огромным трудом осилил лестницу. Юноша распахнул перед ним тяжелую дубовую дверь, ведущую в зал, и Дюрер, попросив оставить его одного, направился к своим картинам. В зале царила гнетущая тишина. Сумрак осеннего дня приглушал краски, его апостолы выглядели мрачно, детали терялись. Человек, сотворивший их, сидел перед ними, опустив голову. Он боялся взглянуть на свое создание. Опасался вновь пережить кошмар той сентябрьской ночи. Временами мимолетная улыбка касалась лица: его картины были в безопасности, он перехитрил всех…
   Так ли? Воображение вдруг рисовало Сикстинскую капеллу и стоящих там на постое ландскнехтов. Зачем ему только рассказали об этом! Он постарался забыть о своих сожженных картинах. Он вдалбливал в голову мысль, что его «Апостолы» надежно укрыты. А можно ли перехитрить судьбу? И все-таки искусство бессмертно. Своей книгой он доказывает, что его нельзя уничтожить. Оно вечно. Оно восстает из пепла, возрождается в каждом новом творении. Искусство живет несмотря ни на что. Он, Альбрехт Дюрер, нюрнбергский мастер, всю свою жизнь отдавший поискам прекрасного, не кривя душой говорит об этом тем, которые придут после него и произведений которых он уже не увидит. Он верит: эти творения будут прекрасны. Иначе не может быть. Иначе не стоило бы жить.
   Обратный путь к родному дому мастер преодолел лишь с помощью двух слуг совета. Это был его последний выход в город.
   Эобаний Хесс встревожился не на шутку. Как врач, он понимал, что медицина уже бессильна сохранить жизнь мастеру. Составленные им снадобья приносили только временное облегчение. Да, по правде говоря, он и не преследовал теперь других целей. Хесс видел также, что Дюрер знает о приближающейся смерти. Мастер перестал интересоваться чем бы то ни было, кроме своей книги, торопился закончить ее, не находил себе места, понимая, что может не успеть. Раньше Хесс больше всего опасался, что его предложение о помощи приведет Дюрера к утрате способности сопротивляться болезни, к обострению недуга. Поэтому Эобаний косо смотрел на участие Шёна в создании гравюр для книги об искусстве. Но теперь он видел, что мастер и сам хочет помощи, и лишь въевшаяся с детства привычка обходиться своими собственными силами мешает ему сказать об этом. И тогда Эобаний предложил свои услуги. Закончив дела в гимназии, он торопился в дом у подножия бурга — приводил в порядок рукопись, писал под диктовку Дюрера. Наутро его записи оказывались перечеркнутыми — за ночь мастер переделывал их.
   К работе над книгой о живописи Хесс привлек и Йоахима Камерария — ректора своей гимназии. Камерарий преподавал греческий язык, но превыше всего ценил звучную латынь. С Камерарием Дюрер договорился о том, что он переведет его книгу на язык ученых Европы. Но пока еще этой книги не существовало. Камерарий иногда подменял Хесса, записывал мысли мастера. В перерывах между работой — а они теперь все больше учащались — Йоахим читал вслух стихи Горация:
 
Создал памятник я, бронзы литой прочней,
Царственных пирамид выше поднявшийся.
Ни снедающий дождь, ни Аквилон лихой
Не разрушат его, не сокрушит и ряд
Нескончаемых лет, время бегущее.
Нет, не весь я умру, лучшая часть меня
Избежит похорон…
 
   Хесс старается прервать чтение: не следует напоминать художнику о смерти и похоронах. Мастер угадывал смысл намеков, печально улыбался. Он ценил деликатность врача. Но зачем все эти предосторожности, Хесс? Когда еще тебя не было в Нюрнберге, а они со Шпенглером баловались стихотворчеством, он, Дюрер, написал стихотворение, которое начиналось словами о том, что от надвигающейся смерти ничто не поможет… Пиркгеймер отрывался от рукописи друга, задумчиво шептал: нет, не весь я умру… Горация обожал Цельтес. Далеко ушли те времена, когда поэт-лауреат декламировал оду древнеримского поэта в доме на Главном рынке.
   Чувство ревности — не он, а Хесс помогает Дюреру — заставляло Пиркгеймера почти каждый день появляться в доме у подножия бурга, хотя эти прогулки стоили Ви-либальду поистине героических усилий. Отбирая у автора и его помощника Хесса готовые листы рукописи, он правил написанное, устранял стилистические погрешности.
   Дюреру посвятил Пиркгеймер свой перевод «Характеров» Теофраста. Он поспешил выпустить книгу в свет в сокращенном виде — сил на то, чтобы сделать полный перевод, Вилибальду уже не хватало. Посвящение нового Вилибальдова труда начиналось словами: эту книгу, подаренную некогда ему, Пиркгеймеру, ученым другом, решил он преподнести в дар Альбрехту Дюреру — не только в знак их трудной дружбы, но и для того, чтобы тот, будучи столь великим в искусстве живописи, увидел, как похоже старый и мудрый Теофраст умел изображать человеческие характеры и страсти. Стареющий упрямец! Он и свое посвящение использовал для продолжения спора о том, какое из искусств обладает наиболее совершенными средствами для передачи чувств и мыслей человека. Да, немало они поспорили за свою жизнь, отходили друг от друга, снова сходились. Их дружба действительно была не из легких, но, может быть, именно потому она продолжалась всю их жизнь.
   Друзья всегда окружали Дюрера. Вот и сейчас они вместе с ним: Шён, терпеливо вносивший поправки в уже готовые гравюры и не считавший замечания блажью мастера, Хесс, появлявшийся каждый день в его доме, чтобы поддержать его силы и помочь в написании книги, Пиркгеймер, терпеливо вычитывавший рукопись, Андрея, взявший на себя труд напечатать трактат, Шпенглер, обезопасивший его картины. Ганс Бальдунг в своем далеком Страсбурге прослышал о болезни учителя и просил себе на память локон его волос. Теребя поредевшую гриву, шутил Дюрер: сейчас ему каждый волос дорог. Грустно улыбнулся своей шутке и заказал присутствовавшим: после его смерти отправить Грину прядь его волос и передать на словах, что считал он молодого живописца одним из немногих, кто был способен продолжить начатое им дело.
   Как трудно давалось ему это сочинение, уже обретшее название «Четыре книги о пропорциях». В нем снова возвращался он к математическим расчетам, приводя в неистовство Вилибальда, у которого все еще не прошла оскомина от перевода «Начал» Евклида. Пиркгеймер порой даже отбрасывал перо: ну скажите на милость, к чему живописцу разбираться, прав или не прав в тех или иных вопросах грек-геометр? Живописцу, конечно, важно знать, что Евклид ошибался в своих выводах, так как не принимал в расчет кривизну земной поверхности и что поэтому две параллели обязательно пересекутся или в центре земли или где-то в бесконечном пространстве!
   Дюрер его утешил: это ведь только начало обширного труда о живописи. В других своих книгах он опишет ее законы, расскажет о методах и красках, объяснит, что такое прекрасное. Здесь пока что не более чем введение. За тридцать лет, отданных этой теме, передумано столько, что не уместить всего на какой-то сотне страниц. Пиркгеймер умолкал, переглядывался с Хессом. Они понимали друг друга без слов: напрасные мечты, не дано Дюреру закончить начатого им.
   «Четыре книги о пропорциях» уже достаточно продвинулись вперед. Явственно проглядывала их структура. Первая часть — подробное описание того, как, прибегая к измерениям, можно сконструировать правильное изображение человеческого тела или его отдельных частей в натуральную величину. Во второй — таблицы, чертежи с проставленными размерами: мастер, отказавшись от первоначальной идеи создать одну-единственную фигуру-идеал, теперь уже рассматривает восемь образцов мужской фигуры и десять женской, обосновывает их пропорции и сравнивает между собой.
   Нет, напрасно ворчит Пиркгеймер, что потратил бесполезно время на Евклида, что зря просиживал в библиотеке Региомонтана, пытаясь постигнуть тайну удвоения, утроения и прочих увеличений объемов. Вот результат его помощи — третья часть трактата. Объясняет здесь Дюрер живописцам, как, используя вспомогательные построения, можно по желанию уменьшать или увеличивать нарисованную человеческую фигуру, не нарушая ее пропорций. Разве этого мало? Живописец поймет и оценит этот подвиг. Да, Вилибальд, конечно, это было непросто, Евклид не давал здесь готовых решений. Тебе ли говорить об этом — ведь вместе продирались сквозь чащобу его постулатов? Не ворчи — время потрачено не зря. Третья книга заканчивается панегириком в честь учения о пропорциях. В четвертой части пытался Дюрер решить проблему изображения тела в движении, ту самую, ради изучения которой изобрел свою знаменитую куклу. Да, неплохо они поработали тогда с Зебальдом — десятки рисунков сохранились с тех времен. Теперь вместе с Шёном отбирали для гравюр наиболее удавшиеся, дорабатывали те, что не были тогда доведены до конца.
   Книга приближалась к завершению. Пиркгеймер правил последние листы рукописи, где Дюрер объяснял метод, как с помощью кубов можно создать контуры человеческого тела в различных положениях и позах. Кубы служили каркасом. После того как они выполнили свою роль, живописец закруглял их углы, смягчал ребра, превращал в живое человеческое тело. Вилибальд ворчал: пусть Дюрер покажет ему картину, созданную по этому дурацкому методу, который он навязывает другим живописцам! Никогда он не поверит в то, что Альбрехт писал своих «Апостолов» по этим рецептам.
   После рождества забрал Андреа рукопись — готовить к печати. Унес Шён доски с гравюрами, сверив напоследок с мастером каждый штрих, каждую проставленную на чертежах цифру. Перестал появляться Пиркгеймер. Говорили, что новый приступ подагры уложил его в постель — а скорее всего ему просто опротивели частые встречи с Агнес. Но по-прежнему каждый день приходили Хесс и Камерарий: Эобаний наблюдать за состоянием больного, а ректор для того, чтобы Дюрер разъяснил ему те или иные живописные термины и математические понятия, которые встречались в его книге.
   Камерарий уже принялся за перевод дюреровского труда на латинский язык. Забирал у Андреа готовые листы и переводил прямо с них. Дело продвигалось крайне медленно: Камерарий не знал толком ни математики, ни живописи. А к тому же мешал ему и Пиркгеймер, который требовал, чтобы Дюрер доверил этот перевод ему: это, мол, его долг перед другом и святая обязанность. В результате остановилась вся работа, ибо сил у Вилибальда осталось ничтожно мало. Дряхлели некогда могучие и мудрые львы!
   Закончив «Четыре книги о пропорциях», Дюрер не мешкая приступил к следующей, в которой собирался рассказать о своем понимании живописи, о ее роли и о значении прекрасного в жизни, он хотел обрушиться на истребителей картин, дать советы, как воспитать настоящего живописца. Снова извлек на свет божий записи, сделанные много лет назад, но рукопись почти не двигалась с места: совсем ослаб мастер, руки не слушаются, память стала дырявой — вычеркивал вечером непонравившиеся строчки в надежде утром изложить мысль более четко и ясно, а на следующий день уже не мог припомнить, что, собственно, намеревался сказать. Тем не менее не прервал работы даже в дни масленицы, которую в этом году после долгого перерыва — не знали, соответствует ли карнавал новому вероучению или нет, — отмечали по-старому: шумно, беззаботно, а главное, весело.
   Из окна видел Дюрер, как тянулись из близлежащих переулков, из городских ворот, спускались от бурга толпы разряженных людей, веселящихся в предвкушении обильной еды и питья, интересных зрелищ и забавных происшествий, разговоров о которых хватит на весь год. Распри забыты, домашние свары отложены на целых три дня. Наступило царствование шутов — «дурацкое время». Шуты возьмут правление городом в свои руки, «низложив» городской совет. На рыночных площадях будут разыгрываться поучительные, обличительные, зубодробительные «фастнахтипили». Народ потешится и над отцами города, и над напой, и над Мартином Лютером, и над самим императором. В эти три дня все можно, все разрешено. Потом горожане успокоятся на год до следующего карнавала.
   После карнавала Дюрер призвал к себе Андреа и отдал ему заметки о живописи, отказавшись продолжать их, превращать в новую, еще более обширную книгу. Андреа должен был поместить их в виде вступления к «Четырем книгам о пропорциях». Через неделю он прислал типографу еще несколько листов посвящения — свою книгу он вверял заботам Вилибальда Пиркгеймера. Обращаясь к нему, писал: «Хотя я, милостивый господин и друг, не сомневаюсь, что некоторые попытаются порицать это мое начинание за то, что я, человек неученый и малого разумения, одаренный малым искусством, осмеливаюсь писать и учить тому, чему сам я никогда не учился и никем другим обучен не был, тем не менее, поскольку Вы не раз настоятельно просили меня и почти даже заставляли, чтобы я выпустил в свет эти мои книги, я готов скорее подвергнуться злословию, нежели отказать Вам в Вашей просьбе…
   Чтобы эти мои книги приобрели защитника от злословия и чтобы, выразить, хотя бы на словах, если уж я не могу сделать этого своей работой, все мое расположение к Вашей чести за ту любовь, дружбу и доброту, которых Вы в течение долгого времени высказывали мне многими путями, я посвящаю их Вашей милости с просьбой, чтобы Вы поняли это мое намерение в лучшем смысле и оставались моим милостивым господином и покровителем, каким Вы всегда были. Это будет мне достаточным утешением, я постараюсь заслужить это, как умею».
   Так было принято: уничижая себя, возвеличивать того, от кого ждали помощи.
   Дюрер торопил Андреа с изданием трактата — он хотел увидеть его напечатанным, ибо здоровье ухудшалось с каждым днем. В эти дни Андреа и его подмастерья не знали отдыха. В марте мастер Иероним начал передавать. Дюреру готовые листы для последней правки и уточнений. Но этим Дюрер уже не мог заниматься. Уставшая рука мастера нежно перебирала их. Он честно пытался читать, но не мог сосредоточиться, порою смысл написанного ускользал от него. Глаза его закрывались, он засыпал. Тогда неслышно появлялся Пиркгеймер, забирал часть листов и уносил к себе домой, чтобы выполнить ту работу, для которой у его друга уже не хватало сил.
   Дни мастера были сочтены. Хесс не скрывал этого от Вилибальда и не тешил его ложными надеждами. Да тот и сам понимал, что неотвратим день, прихода которого они все боялись…
 
 
   Мастер открыл глаза. Увидел склонившееся над ним озабоченное лицо Хесса, перевел взгляд на стоявших поодаль Пиркгеймера и Андреа. И они все, как ему кажется, о чем-то его спрашивают. Да, да, он наконец понял. Что такое прекрасное? Они хотят услышать ответ на этот вопрос, пока он в состоянии говорить. Он кричит им — громко, так, чтобы они услышали все: он так и не постиг того, что есть истинно прекрасное, об этом, видимо, ведает лишь бог!
   Крика не было, был лишь глухой протяжный стон. Хесс наклонился почти к лицу умирающего. Чего оп хочет? Но Дюрер умолк, весь напрягся, словно к чему-то прислушиваясь…
 
Из глубины моих скорбен
К тебе, господь, взываю.
Слух приклони к мольбе моей,
Я в муках изнываю…
 
   Хесс опустил его сухие, как пергамент, веки.
   Это случилось 6 апреля 1528 года…
   На звоннице церкви святого Зебальда ударил колокол. Тягостный звук поплыл над городом, натолкнулся на крепостные стены, эхом отдался в домах Нюрнберга. Колокол продолжал бить. Люди прислушивались, считали число ударов. Их было пятьдесят шесть… Но и без того весь город знал, что Великий Мастер умер.
 
 
   8 апреля 1528 года Нюрнберг хоронил Альбрехта Дюрера.
   Мастер не успел высказать каких-либо пожеланий относительно места последнего своего успокоения. Видимо, он предпочел бы лежать рядом с могилами отца и матери. Но власти города удовлетворяли прошение Агнес и распорядились иначе: Дюрера хоронили на кладбище святого Иоанна, в фамильном склепе Фреев. Ему не оказывалось особых почестей: как ремесленник он не имел на них права. Многочисленные друзья, сменяя друг друга, несли гроб на руках. Молчание царило в окрестностях Нюрнберга. Лишь под ногами траурной процессии всхлипывала набухшая весенней влагой глинистая дорога.
   Пиркгеймер шел вместе со всеми, низко опустив седую голову, с трудом вытаскивая искалеченные ноги из цепкой дорожной грязи. Невероятно трудно давался ему этот путь от церкви святого Зебальда мимо изваяний, созданных мастером Адамом Крафтом на темы страстей Христовых, к склепу семейства Фреев. Но он осилил его до конца.
   У могилы Эобаний Хесс произнес прощальное слово. Говорил, давясь от слез. Не на его глазах прошел жизненный путь Дюрера и не был он свидетелем его вознесения к славе. Но не менее тех, кто знал живописца с детства, скорбит он о кончине замечательного человека и непревзойденного мастера. Уйдя в вечность, обрел Дюрер бессмертие, и Лета будет не в силах поглотить его имя. Обратился Хесс и к художникам, чей долг — продолжать дело Дюрера: пусть запечатлеют они в сердцах и памяти своей облик Великого Мастера, прежде чем земля скроет его навсегда! Им, живущим, останется лишь его посмертная маска и его бессмертное имя…
   Только здесь спохватились, что именно маски и не останется — в предпохоронной суматохе ее забыли снять…
   Пиркгеймер и с кладбища святого Иоанна возвращался пешком. Скорбь уняла боль, во всяком случае, он ее не чувствовал. Погруженный в тяжкие мысли, он волочил свое грузное тело к городу, не обращая внимания на других участников похорон, обгонявших его и предлагавших свою помощь. Он не замечал их, как не замечал и собственного слугу, который в двух шагах от него вел оседланного коня.
   Вилибальд добрался до городских ворот и, окончательно обессилев, опустился на каменную скамью. Не раз сидели они здесь вместе с Альбрехтом, наблюдая за состязаниями городских лучников. Свежая весенняя зелень весело и дерзко протягивала апрельскому солнцу первые неприхотливые цветы. Проклюнулись листочки на ветвях склонившейся над ним ольхи. И тут почему-то пришло на ум, что он ни разу не видел и на дюреровских рисунках и гравюрах изображения зимы. Там всегда буйствовала весна, дышало зноем пышное лето. Дюрер не любил снега и холода. Мастера теперь нет, уже никогда не будет, но останется жить и цвести та земля, которую он воспел в своих творениях…
 
Нет, не весь я умру, лучшая часть меня
Избежит похорон…
 
   И тогда сама собой сложилась эпитафия, о которой Пиркгеймер думал все это время. Создать ее тоже было его долгом — долгом друга, оставшегося жить: «То, что было смертным в Альбрехте Дюрере, покоится под этим холмом. Он почил 6 апреля 1528 года». Эту надпись и высекут на могиле Великого Мастера.
   На следующий день нюрнбергские живописцы и скульпторы всеми правдами и неправдами добились от городских властей разрешения вскрыть могилу Дюрера, чтобы снять с него посмертную маску. Пиркгеймер отказался присутствовать на этой процедуре.
   Изготовляя маску, мастера срезали с головы Дюрера волосы и разделили между собою. Одна прядь была отправлена Гансу Бальдунгу Грину в соответствии с устным завещанием его учителя…

ЭПИЛОГ,

   в котором рассказывается о некоторых событиях, происшедших после смерти Альбрехта Дюрера, но имевших к нему отношение, и о дальнейшей судьбе некоторых лиц, близких ему.
 
   31 октября 1528 года книга Альбрехта Дюрера вышла в свет. К ней была приложена элегия Пиркгеймера на латинском языке, в которой он оплакивал смерть друга. Скорбь искренняя, неподдельная звучала в каждой ее строчке. По всеобщему мнению, в этом стихотворении Пиркгеймер превзошел самого себя — лучшего он не создавал до сих пор и уже не создаст, ибо после смерти Дюрера Вилибальд прекратил служение музам. К книге прилагалось также уведомление городских властей Нюрнберга о том, что согласно воле императора Карла V в течение десяти лет ни один труд живописца не может быть издан без согласия его супруги Агнес Дюрер. Ей также предоставлялось единоличное право пользоваться доходами с этих изданий.
   Пиркгеймер так и не приступил к переводу труда Альбрехта Дюрера на латинский язык, ибо распоряжение властей о праве наследования Агнес фактически лишало его возможности когда-либо опубликовать свой перевод. Агнес ни за что не позволила бы ему это сделать. Однако Камерарий проявил большее упорство — начатый им перевод был доведен до конца. Он перевел бы и издал и другие трактаты, как и оставшиеся после мастера записи, но на все просьбы предоставить возможность ознакомиться с ними вдова Дюрера ответила решительным отказом. Любые доводы, что в этих бумагах может содержаться много полезного и поучительного не только для современников, но и для потомков, натолкнулись на глухую стену. Агнес просила передать: бумаги ее покойного супруга принадлежат ей одной, и только она одна вправе решать, есть ли в них что-либо полезное и поучительное. Более того, по совету «доброхотов», которые теперь увивались вокруг богатой вдовы, она не разрешила печатать также и латинский перевод книги ее супруга: с его публикации она не получала никаких доходов, а теряла много, ибо кто станет читать немецкий оригинал, если существует текст на латинском языке, понятном всей Европе. Не найдя издателя в Германии, Камерарий напечатал в 1532 году свой труд в Париже — слава богу, императорская воля не была законом для французского короля. Узнав об этом, Агнес добилась того, что в том же году Андреа спешно отпечатал вторую латинскую версию труда Дюрера, которая и сбывалась в немецких землях.
   Если бы Андреа не чтил память Дюрера и не старался бы способствовать распространению его трудов, хотя за это ему почти ничего не перепадало от Агнес, то он бы отказался перебегать дорогу Камерарию. С Дюрершей Андреа избегал споров после того, как стычка с ней летом 1528 года чуть было не привела его сновав «дыры» под городской ратушей. Вместе с Зебальдом Бегамом он собрался издать труд о пропорциях лошади на основе дюреровской рукописи. История того, как она оказалась собственностью Бегама, была туманна, и теперь, после смерти учителя Зебальда, ее невозможно было прояснить. Во всяком случае, некоторые члены совета пришли к единодушному убеждению, что Бегам похитил рукопись у Дюрера, когда отправлялся в изгнание. Уверен был в этом и Пиркгеймер. Агнес не стоило и спрашивать — для нее Зебальд оставался безбожником, от которого, кроме пакости, ничего иного ждать не приходилось.
   22 июля 1528 года совет Нюрнберга принял решение, запрещавшее Андреа печатать книгу Бегама, пока не выйдет в свет труд Дюрера. Тогда не кончились те времена, когда не на всякое решение городских властей следовало обращать внимание. Андреа и Бегам его игнорировали — в августе книга была отпечатана. Однако Бегам не успел забрать ее из типографии — его опередила городская стража, которая конфисковала весь тираж. После этого стражники направились к дому, где проживал Зебальд, имея на руках предписание арестовать его за неповиновение. Дом был пуст — Зебальд предпочел бежать. Он возвратился лишь через год, чтобы распродать оставшееся имущество, и после этого навсегда покинул Нюрнберг.
   Судьба рукописей и рисунков Альбрехта Дюрера волновала его друзей. Но двери дома мастера после его смерти навсегда закрылись для них. Неоднократно они пытались найти подходы к Агнес, ибо до них доходили слухи, что вдова Дюрера уничтожает какие-то бумаги покойного. Пиркгеймер не раз предлагал Агнес огромную сумму за рукописи умершего друга, надеясь, что деньги в конце концов соблазнят эту «мегеру» — иначе он ее теперь и не называл, — по ненависть пересилила жадность. Подставные лица, посланные им в дом Дюрерши, возвращались ни с чем — им тоже указывали на дверь. Ненависть обострила нюх Агнес. Она безошибочно угадывала среди покупателей помощников Вилибальда. Да что там рукописи! Агнес отказалась продать Пиркгеймеру даже какие-либо вещи, принадлежавшие Дюреру. Для Пиркгеймера они были дороги как память о друге.
   Вилибальд отомстил Агнес по-своему. В письмах друзьям он не уставал изливать свой гнев на вдову Дюрера. В них представал облик Агнес как наиглупейшей бабы, помешавшейся на деньгах, сварливой и злой. Пиркгеймер прямо писал, что именно она ускорила смерть Дюрера, отравляя его последние дни бранью по всякому поводу и заставляя его работать ради денег даже тогда, когда силы мастера были подорваны болезнью. Письма Пиркгеймера сохранились. Из всех людей, близко знавших супругов Дюрер, только он один оставил несколько слов об Агнес. И потомки уже не в состоянии увидеть ее иной, чем она представлялась Пиркгеймеру.