Поэтому немало удивился, когда однажды увидел ее перед собою. Накануне рассказывал ей, что иллюстрирует новый молитвенник. Это, кажется, заинтересовало ее. Торопливо разложил перед матерью готовые листы, но она даже не взглянула на них. Видимо, из ее нетвердой уже памяти стерся вчерашний рассказ. Осторожно усевшись на край скамьи и отодвинув подальше кисточки и карандаши, разложенные на столе, чтобы не смахнуть ненароком, Барбара попросила нарисовать ее портрет. Сколько он ее помнил, она никогда не высказывала такого желания. Отец — другое дело, его пришлось рисовать много раз. Словно понимая необычность своей просьбы, мать объяснила причину: скоро она навсегда покинет его. Там, перед престолом всевышнего, она будет молить о счастье и благополучии сына, здесь же, на земле, пусть останется на память ее изображение.
   Художник молча взял уголь и, изредка вглядываясь в лицо сидевшей перед ним старой, испившей до дна свою чашу земных мучений женщины, начал работать. Зная, что ей трудно сидеть, спешил как только мог. Через полчаса рисунок — портрет матери — был готов. Еще ни в одной из своих работ он не достигал такой реальности, ни одна из них так точно не передавала ужаса перед неизбежным и одновременно боли за дорогого человека, нежной любви к нему.
   Впрочем, возможно, все происходило вовсе не так: некоторые авторы доказывают, что портрет был написан уже после смерти Барбары. Одно ясно: Дюрер уловил и отразил в нем печать близкой кончины матери.
   …Мать не стала смотреть на его работу. Медленно встала и вышла. Затихли ее усталые шаркающие шаги. Альбрехт сидел, охватив голову руками, вперив взор в лежащий перед ним лист бумаги. Потом оделся, вышел за городские ворота и долго шел по вязкой франкфуртской дороге, стараясь ни о чем не думать. Однако мысли упорно лезли в голову. Разные мысли — о приближающемся одиночестве и старости, о молитвеннике братства святого Георга, о «Триумфальной арке» Максимилиана. И вдруг оттеснила их всех на задний план мысль о незавершенной «Меланхолии». Она по-прежнему никак не давалась. И это бессилие воплотить свой же собственный замысел выводило из себя. Найти композицию стало теперь главной его целью, но дни текли, а «Меланхолия» не двигалась с места. Может, оттого, что сейчас он не был в состоянии думать о чем-либо сложном: мать по-прежнему хворала и вся его жизнь была наполнена тоскливым ожиданием неотвратимого.
   15 мая 1514 года прибежала испуганная до смерти служанка и закричала, что госпоже стало очень и очень плохо и что она требует к себе сыновей. Они собрались у ложа матери — Ганс, Альбрехт, Эндрес. Барбара благословила их и наказала жить дружно, во всем помогая друг другу. Потом попросила послать за священником. После причастия сознание покинуло ее. Лишь к концу следующего дня она на мгновение открыла глаза и губы ее зашевелились. Опять на ее лице появилось то же выражение ужаса, как и тогда — в тот день. Сыновья опустились на колени…
   Позже Дюрер занес в свою «Памятную книжку» запись — рассказ о матери и ее смерти. Время не смягчило его скорби, это чувствуется по той взволнованности, которая не свойственна для стиля художника: «И перед кончиной она благословила меня и повелела жить в мире, сопроводив это многими прекрасными поучениями, чтобы я остерегался грехов. Она попросила также питье святого Иоанна и выпила его. И она сильно боялась смерти, но говорила, что не боится предстать перед богом. Она тяжело умерла, и я заметил, что она видела что-то страшное. Ибо она потребовала святой воды, хотя до того долго не могла говорить. Тотчас же после этого глаза ее закрылись. Я видел также, как смерть нанесла ей два сильных удара в сердце и как она закрыла рот и глаза и отошла в мучениях. Я молился за нее. Я испытывал тогда такую боль, что не могу этого высказать. Боже, будь милостив к ней. Ибо самой большой ее радостью было всегда говорить о боге, и она была рада, когда его славили».
   А дом уже набивался старухами и монахинями, неизвестно откуда прослышавшими о смерти старой Дюрерши. Все они чего-то требовали, давали какие-то советы, но Альбрехт никого не слушал и никого не видел. Он бросился прочь из дома. Спустился вниз — к кладбищу при церкви святого Зебальда, где теперь подле отца будет покоиться и его мать. Постоял в нерешительности у дверей собора, но потом зашагал дальше — к Пегницу. Тяжелые сумерки наваливались на город.
   Сумерки — час меланхолии, безволия и тоски. От Пегница медленно поднимался туман. Захлопали в воздухе чьи-то крылья. Птица или летучая мышь? Ему почему-то представилась крылатая женщина, да так ясно, что он оглянулся, надеясь увидеть ее. Никого, образ померк. У дороги лежала огромная каменная глыба, вросшая в землю. Бездомный пес с втянутым животом и выпирающими ребрами вперился в него голодно-ожидающим взглядом…
   В ту страшную ночь детали не дававшейся ему гравюры вдруг сами собой сложились в единое целое. Он создал ее — свою «Меланхолию». В ней увиденная реальность обрела характер символов — и летучая мышь, прошелестевшая тогда над головой, и бездомная собака, и инструменты каменщиков, и разбросанные там и тут глыбы, которые он разместил вокруг фигуры крылатой женщины. Символы повествовали о влиянии добрых и злых сил на судьбу человека. Реальность причудливо зашифрована в них. Сам мастер счел нужным объяснить лишь значение кошеля и ключа, висевших на поясе Меланхолии. Они, по его замыслу, означали богатство и власть.
   Современникам гравюра довольно ясным языком повествовала о судьбе, трагедии и думах художника. Однако только им. Уже для последующего поколения всевластное время сомкнуло над нею непроницаемую завесу тайны. Столь сложных гравюр Дюрер больше не создавал. С самого начала она была обречена на то, чтобы стоять особняком в его творчестве, причисленная к «мастерским гравюрам».
 
 
   Вилибальд понимал всю тяжесть обрушившейся на друга потери, разделял его горе. Но осторожно настаивал стряхнуть с себя меланхолию и срочно закончить императорский заказ. Расположение Максимилиана сейчас ему нужно больше, чем когда-либо. Дело в том, что помощник Пиркгеймера на ряде переговоров, которые вел Вилибальд по поручению совета, Антон Тетцель, был обвинен в предательстве. Состоялся суд, и Тетцеля приговорили к смерти. Казнь, однако, заменили заключением в «дырах», где Антон вскоре и отдал богу душу. Была допущена непоправимая несправедливость. Уж Пиркгей-мер-то, располагавший собственными осведомителями, точно знал: нет вины на Антоне. Предлагал совету свое поручительство, но это было расценено как попытка прикрыть и свои грязные дела. И вновь посыпались на него обвинения. Сначала Вилибальд огрызался. А потом на него напал страх: ведь если сейчас вытолкнут его из совета, то уж потом постараются добить до конца. Защиты можно искать только у императора. Надо срочно ехать в Линц, но туда не приедешь с пустыми руками. «Иероглифика» Гора Аполлона, конечно, не в счет, ею монарха не удивишь. Вот если бы он предстал перед Максимилианом с «Триумфальной аркой», другой бы разговор пошел. Только где она? Дюрер еще и половины не сделал. Ему, видите ли, слишком тоскливо разбираться в символах и аллегориях. Одним словом, с помощью своих подмастерьев он смог за это время создать лишь правую часть арки. Хотели ему помочь: из императорской мастерской Йорга Кельдерера прислали эскизы. Мастер их отверг: если ему будут нужны помощники, он их сам найдет! И обратился к Альтдорферу, которому и отослал часть своих набросков. Появилась надежда к Новому году справиться с заказом.
   Но и после этого Дюрер не ускорил темпов. Занялся, с точки зрения Вилибальда, бесполезным делом — гравюрой, с изображением святого Иеронима. Говорил другу: за нею он отдыхает. Нет в гравюре и намека на страсти, раздирающие Нюрнберг. Одиночество и покой. Келья залита солнечным светом, пропитана им. Тень от оконного переплета, упавшая на выступ оконной ниши, еще больше усиливает впечатление жаркого летнего дня. Стоит такая тишина, что слышно, как прокладывает свои ходы-узоры в сухом дереве жук-точильщик. Шуршит песок в часах, напоминая о времени и вечности за пером бытия, скрипит перо святого Иеронима, склонившего к пюпитру лысую голову. На переднем плане полуденный сон сморил льва и собаку. Ничто не мешает писать Иерониму, и в труде своем далек он от мирской суеты. В отличие от «Меланхолии» не было в новой дюреровской гравюре почти никаких символов. Разве что самая малость наиболее привычных, потерявших уже иносказательный смысл.
   В ноябре доставили доски от Альтдорфера. К этому времени и Дюрер справился со своими. На полу в мастерской вместе с Траутом и Шпрингинклеем сложили гравюру, подправили кое-что на стыках и, посмотрев друг на друга, облегченно вздохнули. Теперь оставалось договориться с мастером-резчиком Андреэ. Почесав затылок, резчик сказал: если подарит ему господь здоровье, то года через два он заказ исполнит. Цена обычная — за каждую доску. Теперь нужно выколачивать из Максимилиана деньги — не платить же из своего кармана. Но, как говаривал Пиркгеймер, найти бы императору такого алхимика, который бы чеканил гульдены из его добрых слов и пожеланий!
   Все-таки надеясь на оплату сделанной работы, Дюрер уехал вместе с Пиркгеймером в Линц.
   Приближенные главы империи встретили их равнодушно. Лишь Стабий был доволен: приезд Вилибальда с Альбрехтом избавил его от новой поездки в Нюрнберг. Обещал в ближайшее время организовать встречу с Максимилианом, хотя у императора всяческих дел сверх головы. Надо ждать. Сколько же? Да как бог даст. Нетерпеливый Пиркгеймер стал искать другого способа попасть на аудиенцию. Нашел и протиснулся к Максимилиану между королями, кардиналами и прочими его вассалами. «Иероглифику» Максимилиан благосклонно принял. Внимательно выслушал и рассказ Вилибальда о нюрнбергских склоках. Но сразу же дал понять, что тамошние дела для него слишком незначительны и решать их должен его штатгальтер, на то и посажен. Через день удостоился и Дюрер чести быть принятым императором. Выслушав отчет о работе над «Триумфальной аркой» и приняв готовые листы молитвенника, Максимилиан похвалил усердие мастера и пожелал новых успехов. О деньгах, естественно, не заикнулся. Прощаясь, сказал: Стабий сообщит ему о новом заказе. У Дюрера сердце оборвалось. Не дай бог еще одна арка!
   Так и есть! Стабий порылся в своих записях. Еще 26 января 1513 года император говорил, что было бы неплохо поручить Дюреру изготовить гравюру, изображающую триумфальное шествие, которое дополнило бы «Триумфальную арку». Потом они этот замысел еще несколько раз обсуждали. Итак, к делу — новая гравюра должна изображать шествие, в котором участвуют представители императорского дома, как ныне здравствующие, так и усопшие. Открывает его на богато украшенной колеснице сам Максимилиан со своей первой супругой Марией Бургундской. Рядом — сын Филипп, прозванный в народе Красивым, и его жена Хуана, получившая прозвище Безумной. Здесь же и дочь Максимилиана Маргарита. Сюжет, естественно, аллегорический. На гравюре следует поместить фигуры Справедливости, Благодетели, Мудрости, словом, все, чем, по мнению императора, ознаменовалось его правление. Надписей делать не следует — Максимилиан выразил желание сам сочинить их.
   Судя по всему, и тут потребуется более сотни досок. Ничего себе «Бургундская свадьба», как назвал ее Стабий!
   Резиденцию главы империи Дюрер покинул с новым заказом, но без денег. Пиркгеймер тоже был обижен на Максимилиана. Поэтому, вероятно, дал Дюреру совет не спешить с императорским заказом. А еще лучше — исполнить гравюру лишь с императорской колесницей. На худой конец, ее можно подарить Максимилиану. Если и после этого тот не вознаградит художника, то, видимо, мир окончательно встал вверх дном.
   Однако на императора грешили зря. Стабий надоумил его направить нюрнбергскому совету «мандат» — предписание выплачивать из Максимилиановой доли налогов, собираемых в городе, ежегодно сто гульденов Дюреру. Правда, мастер этого документа так и не увидел и ни одного пфеннига по нему не получил. Шпенглер ему по секрету сказал: побоялся совет, что Максимилиан, несмотря на свой мандат, выгребет налоги полностью, и тогда придется эти сто гульденов платить из городских средств. Так что Дюреру лучше всего добиваться от императора подтверждения данного им мандата.
   Летом 1515 года вновь потерпел Максимилиан поражение в Италии. Поскольку не слышно было разговоров о новых походах, а следовательно, и о новых поборах, счел Дюрер, что настало время вновь обратиться к нему с просьбой. Через нюрнбергского патриция Кресса, отправлявшегося к императору в Вену с дипломатическим поручением, напоминал он Стабию о том обещании, а патриция просил: если не предпринял историограф соответствующих шагов «указать его императорскому величеству, что служил я его императорскому величеству в течение трех лет, расходуя свои средства, и если бы я не приложил всего своего усердия, прекрасное произведение не было бы завершено. Поэтому я прошу его императорское величество вознаградить меня за это 100 гульденами»…
   6 сентября 1515 года хлопоты увенчались успехом: дал Максимилиан вновь указание совету Нюрнберга выплачивать художнику пожизненную пенсию в размере ста гульденов.
 
 
   Да, был раньше порядок. А теперь полетело все к черту — и законы, и обычаи. Когда ждешь конца света со дня на день — какие уж там строгости? Грешить стало легко. Несколько гульденов за индульгенцию — и можешь делать что хочешь. За все заплачено — все искуплено. За эти годы на развилке дорог у «Семи крестов» ни одного креста не прибавилось — некому стало каяться, хотя повсюду разврат, мерзость, пьянство и драки. Городскую казну разокрали, городские дела запущены. В кабаках пьют так, будто завтра пиво исчезнет. Мирно побеседовать негде. Того и гляди, нарвешься на драку, поставят синяк под глазом.
   Хуже всех были те, кто приходил в Нюрнберг «повеселиться» из мелких окрестных городков, а может быть, и просто с большой дороги после удачного грабежа. Уж те себя не ограничивали. Каждый более или менее прилично одетый горожанин был для них врагом. Однажды и Дюрер из-за такого «искателя правды» попал в неприятное положение. На третий день после того, как установили «майское дерево» у дома первой нюрнбергской красавицы, как полагалось по обычаю, сидел он с друзьями тихо-мирно в «Гюльден Херне». Беседовали о дальних странах, о черных людях и прочих диковинах. Не понравился их разговор некоему Йоргу Фирлингу, как потом выяснилось, прибывшему из Клейнройта. Заелись, мол, о язычниках судачат. Полез в драку. На свою беду задел Дюрера. Поднял руку на члена Большого совета, на гордость Нюрнберга! Появившаяся городская стража мигом его скрутила и препроводила в тюрьму.
   5 мая 1515 года пригласили Дюрера и Йорга Фирлинга в совет на допрос. В действиях и выкриках клейнройтца усмотрели не только попытку оскорбить гражданина Нюрнберга, но и разжечь смуту. Ответчик ничего припомнить не мог из своих крамольных речей. Художник счел нужным о них промолчать: что с пьяного взять? Власти, однако, этим не удовлетворились. 9 мая порешили они: если Фирлинг не скажет правды, то «нужно сделать ему больно», то есть применить пытку. От этих слов у Дюрера мурашки по спине побежали. Бывал он в пыточной камере, когда работал над гравюрами о мученичествах святых.
   После бессонной ночи обратился с просьбой Дюрер к членам совета отказаться от решения. Разве не завещал Христос прощать врагам? Заседали они на этот раз очень долго, мнения разделились, но в конце концов постановили: для науки продержать Фирлинга в «дырах» четыре недели. Сократить этот срок, если родственники виновного поручатся за него. 1 июня после очередного обращения Дюрера совет повелел Фирлингу покинуть немедленно Нюрнберг и больше никогда там не показываться.
   Дюрер в этом злосчастном событии готов был винить самого себя. У отца таких случаев не было. А все потому, что занимался мастер делом, по кабакам не таскался. Правда, где еще новости можно услышать? Эх, Альбрехт, не обманывай сам себя: много есть таких мест, где узнаешь все новинки. Например, в мастерских оружейников, в мастерских коллег художников… Оружейные мастерские припомнились кстати. Дело в том, что снова занялся Дюрер опытами травления гравюр. Но особенных успехов не добился. Может быть, непригоден для этих целей воск? Уж очень непрочен. Оружейники давно уже применяют специальные лаки, которые не стираются и не плавятся. Стал к ним наведываться почаще.
   Неожиданно Дюрер получил пакет из Рима — от самого Рафаэля. В нем рисунки обнаженной натуры, а в прилагаемом письме просил итальянец немецкого собрата по искусству высказать о них свое суждение. Рисунки были отменно хороши, хотя Рафаэль и сообщал скромно, что они не из лучших, а посылает он их Дюреру, чтобы «показать свою руку».
   В ответ отправил ему Дюрер несколько эскизов и автопортрет. Если бы занимался Рафаэль гравюрой, сообщил бы об открытой им новой технике травления пластин. Здесь он действительно добился многого. Все жалел, что не додумался до этого раньше. Вспоминал, как торопились они с Кобергером выпустить в свет гравюру с изображением свиньи-урода. Вот бы им тогда этот метод — не пришлось бы Альбрехту сидеть не разгибая спины день и всю ночь напролет. Оставалось только проверить свое открытие на практике. А тут и случай вдруг представился.
   Как-то в июньский день — вопреки данному самому себе обещанию — завернул Дюрер в «Гюльден Хори» и застал там купца по прозвищу Португалец, который по своему обыкновению молол какую-то чепуху, а посетители кабака, как обычно, слушали его раскрыв рты. В такой зной только этим и можно заниматься! Тем более что Португалец врал складно. Обычно ни одного своего рассказа не начинал он без ругани: нечего, дескать, Нюрнбергу на Венецию смотреть, а следует обратить взор к Лиссабону — Венеция, мол, галера, плавающая по луже, а Португалия — каравелла, несущаяся на всех парусах по морям-океанам. Вот за это самое и получил купец прозвище Португальца. Так оно к нему пристало, что и настоящее имя все давно позабыли.
   Нес он и на сей раз какую-то околесицу о письме, якобы полученном им из Лиссабона от знакомого крещеного мавра по имени Валентин Фердинанд. Мавр сообщал, что в минувшем мае доставили португальскому королю Эммануэлу от владыки Камбоджи Музафара в подарок единорога, по-ученому, стало быть, риноцеруса. Тут, конечно, все разом загалдели. Чушь это, не мог язычник Музафар поймать единорога, все знают — такое под силу лишь христианке-девственнице. И потом — что это за страна Камбоджа? Кто о ней слышал или читал? Оказалось, что никто.
   Дюрер уже на улице сказал Португальцу, что он верит ему. В благодарность показал тот письмо, в котором даже рисунок единорога был исполнен довольно сносно. Выпросил Альбрехт это письмо. Предложил деньги, но Португалец от них отказался: пусть только Дюрер сделает гравюру риноцеруса для посрамления всех неверующих. Гравюру свою Дюрер исполнил способом офорта. Пластинка вышла на диво удачно, и оттиски получились четкими. Подарил Португальцу три штуки, несколько отдал знакомым в «Гюльден Хорне», а остальные Агнес — продать на Главном рынке. Вот вам и лгун-португалец! Разошлись гравюры сразу же. Скупали их охотно заезжие купцы. Другие мастера пронюхали, что дело прибыльно. Спустя месяц завезли в Нюрнберг гравюру Бургкмайра — тоже риноцерус, подозрительно похожий на дюреровского. Власти листы у купца отобрали, и палач предал их огню.
   Свое решение, запрещающее подделывать дюреровские гравюры, совет выполнял строго. Но вот решение императора о выплате пожизненной пенсия осуществлять не торопился. Лично же от Максимилиана художник ничего не получил — ни за «Триумфальную арку», ни за Кодекс, ни за молитвенник. Молитвенник вообще прекратили печатать. Стабий затеял спор с неким Меннелем относительно календаря, то есть расписания молитв по дням. Диспут, в ходе которого противники изъязвили друг друга цитатами, закончился тем, что в ноябре 1515 года Дюрер получил сообщение: молитвенник печатать не будут и Максимилиан этим обстоятельством весьма опечален. Последнее, видимо, было истиной, ибо в великой своей печали император забыл оплатить труд мастеров.
   Так и получается: почестей много, работы тоже, а денег — увы! «Риноцерус», однако, подсказал выход. Стал Дюрер больше прислушиваться, что говорят в городе, чем интересуются. Правда, особенно интересных новостей не было.
   Лишь суеверные старухи рассказывали свои вечные сказки о ведьмах, оборотнях и, конечно же, о «Диком охотнике». Посланец ада будто бы вновь объявился. По глухим лесным тропам подкрадывался он к нюрнбергским стенам. Гасил свечи, поставленные верующими в память усопших у изваяний мадонн и распятий на перекрестках. Миновав кладбище святого Иоганна, вместе с ночными бурями врывался в город и, не обращая внимания на стражу, буйствовал на площадях и улицах, стучал в окна, ломился непрошеным гостем в двери. Выл противно и нагло в печных трубах. Передавали, что в лунные безветренные ночи видели не раз, как подлетал он на своем черном коне к хороводам, которые ведьмы водили у городских виселиц, хватал одну из них и уносился прочь. Вот за таким-то занятием Дюрер его и изобразил. И эту гравюру выполнил постепенно входившим в практику методом офорта. Другим замыслом руководствовался мастер — усложнил рисунок, не делал никаких скидок на то, что далек его новый метод от совершенства. Был готов к тому, что придется выбросить эту пластинку. На удивление вышла великолепно. Своего он добился!
 
 
   1516 год начал Дюрер с портрета Михаэля Вольгемута. Никто ему этого портрета не заказывал. Писал своего учителя себе самому на память. Вольгемут согласился позировать. Пережил мастер Михаэль многих своих учеников и увидел, как гибнут окончательно каноны живописи, защите которых он отдал жизнь. Было символично то, что писал его мастер нового времени и по своим новым канонам. А неистовый Михаэль Вольгемут, защитник чистоты немецкого искусства, молчал, не протестовал. Уронив на колени иссохшие руки, смотрел в окно на стену дома напротив. И часами молчал. Все пошло прахом. Совсем недавно услышал, что начинают отходить от прежних канонов и нидерландские мастера, которых ценил он сверх всякой меры за их постоянство. Тяжело на сердце. Не он оказался прав — другие. Опоздал умереть. Сама собою гасла беседа с бывшим учеником. О чем говорить? Пытался рассказать Дюрер мастеру Михаэлю об открытом им способе изготовления гравюр, показывал готовые листы. Вольгемут скользил по ним равнодушными глазами: разве прежний способ стал нехорош? И свой портрет отказался судить. Какой он теперь судья?..
   Отщелкивало время дни, словно костяшки на купеческих счетах. Дюрера снова охватило чувство неудовлетворенности, хотя не сидел он сложа руки. Копились рисунки и наброски, даже рукопись пополнилась несколькими новыми листами. Но все-таки не было среди всего этого ничего, о чем бы оп мог сказать: вот это останется на века. Трудно убедить себя, что понравится потомкам и «Триумфальная арка» Максимилиана, и иллюстрации к сочинению императора «Фрейдаль», написанному в манере рыцарских романов.
   Сюжет книги был прост: отважный воин по имени Фрейдаль разъезжает по княжеским и королевским дворам, демонстрируя на турнирах свое непревзойденное мастерство владеть оружием в пешем и конном бою. Под Фрейдалем подразумевался, конечно, сам император, а под поединками — Максимилиановы битвы. Словом, опять сплошная аллегория на аллегории. В них Дюрер углубляться не стал. Сражались на его гравюрах не сказочные, а вполне реальные рыцари. Лишь одна гравюра выпадала из общего ряда — «Танец с факелами в Аугсбурге».
   По памяти восстановил Дюрер красочное зрелище, которое довелось увидеть во время второй поездки в Италию. Иллюстрировать «Фрейдаля» начал рывком — и па» дорвался. Отложил на время работу. А потом и совсем прекратил ее. Правду говорят, что семь мудрецов, друг перед другом умом кичась, любое дело утопят. Так и здесь. Аугсбургские типографы приступили к печатанию рукописи, но императорские советники стали вносить уточнения. Что ни день — то новые указания: то материал иначе расположить, то формат изменить. Сновали посланцы между Линцем и Аугсбургом, между Аугсбургом и Нюрнбергом. Изменить размеры гравюр! Переделать! Плюнул мастер и больше к «Фрейдалю» не возвращался: пусть сначала договорятся между собою.
   В этой никчемной суматохе добрая половина 1517 года ушла. Ничто так много времени не отнимает, как пустяки. И ничто так тоски не наводит. Работать бы да работать: в доме спокойно, даже Агнес угомонилась, став полноправной хозяйкой. Нет, тянет куда-нибудь уехать, от всего освободиться и все забыть. Видно, в крови у нюрнбержцев охота к странствованиям. Только куда податься? В Италии бушует война. Может, в Нидерланды? Испанию? Доходят вести — переживает там расцвет живопись. Или же во Францию? Встретиться с Леонардо… Интересно, удалось ли ему построить летательную машину? Велик и диковинен мир… Почти каждый день покидают Нюрнберг купеческие караваны. Идут они не только на юг, в Венецию, но и на Восток — в польские земли и даже дальше — к московитам. А из Португалия плывут корабли в восточную Индию. На тех кораблях добираются до страны чудес самые предприимчивые из нюрнбержцев.