Страница:
Вилибальд перо отобрал. Это ведь кощунство — так обращаться с классиками! Семнадцатую теорему вписал в дюреровские заметки собственноручно. С восемнадцатой возвратились к прежнему методу: Вилибальд диктовал, Альбрехт записывал. Дошли до сороковой теоремы. Здесь занятия пришлось прервать…
Дюрер решил завершить «Мученичество десяти тысяч христиан». Не пристало шутить с сильными мира сего. К тому же возвратилась из Франкфурта с ярмарки Агнес и привезла новый «вопль души» Геллера. Требовал купец выполнения обещанного, а художник и мазка-то на доску не положил. Чтобы показать свое рвение, отправил Дюрер во Франкфурт размеры будущей картины и отписал «любезному господину Якобу», что закончит он работу для курфюрста Фридриха через четырнадцать дней. «Вслед за этим я начну исполнять Вашу работу и не буду писать никакой другой картины, пока она не будет готова, ибо таково мое обыкновение. И с особым старанием я напишу для Вас собственноручно среднюю часть».
Конечно же, для завершения Фридрихоза алтаря требовалось меньше двух недель. Но тянул Дюрер время, ибо долго бился над композицией «Коронования Богоматери», обещанной Геллеру. «Мученичество» было закончено тем, что поместил художник в центре картины свое изображение, а рядом с ним Пиркгеймерово — будто Данте в сопровождении Вергилия. Подписался не как обычно монограммой, а полным именем — «Альбертус Дюрер, 1508 г.», подумал и добавил: «немец сотворил сие». Отправил в Саксонию и стал ждать обещанных 280 гульденов, а также оценки.
Оценка поступила в виде книжицы Кристофа Шейр-ля, его любезного гида по Болонье, отпечатанной в Лейпциге. Писал Шейрль: «Живущие в Венеции немцы рассказывают, что им (Дюрером. — С. З. ) была создана совершеннейшая во всем городе картина, в которой он с таким сходством изобразил Цезаря, что, казалось, ем/у недостает только дыхания. Три его картины украшают также церковь всех святых в Виттенберге возле алтаря. Этими тремя произведениями он мог бы соревноваться с Апеллесом».
А «второй Апеллес» размышлял тем временем, где бы взять денег на покупку нового дома. Вальтерша наконец решилась на продажу своего владения у Тиргэртнертор. Денег, полученных от Фридриха, явно не хватало, из Геллера удалось выжать еще тридцать гульденов. Но этого было мало, а влезать в долги, подобно отцу, не хотелось. Пришлось искать новые источники денег.
Если до сих пор Дюрер открещивался от заказов, то теперь стал хватать любой. Вспомнил о Маттиасе Ландауэре. Давно уж тот его обхаживал, Барбару склонил на свою сторону, взывал и к чувству сострадания: мол, не для себя старается, для сирых и обездоленных. Вообще-то с этим можно было согласиться. Шесть лет назад Ландауэр вместе с Эразмом Шильдкротом основал в Нюрнберге приют для престарелых одиноких сограждан — так называемый «Дом двенадцати братьев». Для его часовни просил он написать алтарь, прославляющий бога-отца; бога-сына и бога — святого духа. Требования, которые он ставил, не были обременительными: «Поклонение троице» должно быть как можно больших размеров, чтобы подчеркивалось тем самым его, Ландауэра, великая любовь к богу и чтобы его портрет был помещен среди избранных, удостоенных чести войти в «град божий».
Долго отказывал ему Дюрер, а теперь сам пришел и предложил свои услуги. Знал, что это повлияет на цену, и все-таки пришлось сделать такой шаг. Твердо решил он приобрести собственный дом, ибо возвратился Эндрес. Стали делить имущество. И, естественно, начались ссоры с Агнес. Никак она не могла понять, почему это они должны покинуть дом, а не Эндрес. Какое ей было дело до того, что здесь отцовская мастерская, завещанная продолжателю его дела. И наплевать, что нет у деверя денег, чтобы отвоевать себе место среди нюрнбергских ремесленников.
Сняты ставни с окон мастерской, распахнуты широко ее двери. Заказчиков, однако, нет. Никто в Нюрнберге не знает нового мастера, не желает рисковать. Идут к другим. Брату поразить бы нюрнбержцев чем-то новым, а он не может все отцепиться от старых традиций. Делал для него Альбрехт наброски кубков и прочих сосудов, на манер тех, что видел в Венеции. Но увы! — не хватает Эндресу способности воплотить все это в металле. Прав был отец — не родился его сын ювелиром. Если бы не строгие нюрнбергские обычаи, грозившие суровыми карами тем, кто, сменив свое ремесло на другое, продолжает заниматься прежним, давно бы стал Альбрехт к тигелю, взял бы отцовский молоточек, показал бы Эндресу, как надо работать. Приходится помощь оказывать тайком — ночью, когда ученики и подмастерья заснут. Привычно заправлял Альбрехт волосы под широкую полотняную ленту, надевал прожженный отцовский фартук и начинал священнодействовать. Пел под молоточком веселый металл. Сидел рядом Эндрес — смотрел не отрывая глаз. Кажется, кое-что усваивал.
Альбрехт же все больше входил в азарт — теперь он искал способы, чтобы ускорить процесс нанесения узоров на металл. А где можно узнать об этом что-либо новое? Конечно, у оружейников. Так стал художник их частым гостем. Нюрнбергские мастера по пистолетам и аркебузам не видели в нем конкурента, поэтому под грохот тяжелых молотов охотно посвящали в секреты своего нелегкого ремесла. Дюрер в долгу не оставался, рассказывал и рисовал им то, что увидел в Венеции его зоркий глаз. Но многое для нюрнбержцев было не в новинку — собственным разумом подобрались к секретам итальянской манеры отделки оружия и создания безотказных запальных систем. Чаще всего бывал Дюрер в той части мастерских, где смешивался едкий запах кислот и сладкий аромат пчелиных сот. Здесь протравливали рисунки на металле. Вот это и занимало его. Может, пригоден этот способ и для гравюр?
Совсем было забыл о существовании и Геллера и Ландауэра. Но они о себе то и дело напоминали. А решение не приходило. Накопилась масса рисунков-эскизов. Столько вариантов было перебрано! Может быть, пошло бы дело быстрее, если бы светило над ним желанное итальянское солнце? Но шли затяжные нудные дожди. И приходили из Франкфурта еще более нудные письма от потерявшего всяческое терпение Якоба. Что ему там поиски каких-то композиций — ему готовая работа нужна. Ремесленник должен выполнять заказ в срок. А тут все сроки прошли. В августе, так и не приступив к работе, Дюрер отвечал Геллеру, что продолжает готовить доску для алтаря, что эта картина (еще не существующая) правится ему больше, чем какая-либо другая, написанная прежде. Он наконец принял решение создать композицию в духе картины Рафаэля, которую видел в Риме. Об этом он, естественно, Геллеру не сообщал, зато жаловался, что тот платит ему слишком мало, и сожалел, что дни становятся короче. Он просил помочь продать имеющуюся у него картину с изображением Марии. Может быть, Геллер ее купит?
Но Якоб не пожелал ни купить другой картины, ни надбавить цену. Он осыпал вместо этого Дюрера упреками, обвиняя его в черной неблагодарности. Что он — его писем, что ли, не читает? В них ведь все ясно сказано: и что ему надо, и чего он хочет от живописца. «Вы также снова указываете мне, что я обязался написать Вам картину с великим старанием, на какое я только способен, — отбивал Дюрер следующий наскок Геллера. — Но этого я, разумеется, не делал, иначе я был бы безумцем, ибо тогда я едва ли осмелился бы закончить в течение всей моей жизни. Ибо с большим старанием я едва успеваю сделать за полгода одно лицо. В картине же почти сто лиц, не считая одежд, пейзажа и других имеющихся в ней вещей. К тому же неслыханно делать нечто подобное для алтаря. Кто все это увидит? Но я полагаю, что я написал Вам так: я выполню картину с большим или с особым старанием в зависимости от срока, который Вы мне дадите. И я считаю. Вас человеком, который, если бы даже и я дал подобное обещание, сам не стал бы настаивать на его исполнении, узнав, что это приносит мне убыток. Но поступайте, как Вам угодно, я же сдержу свое обещание. Ибо я желал бы быть безупречным но отношению к каждому, поскольку это в моих силах».
Тем временем продолжались поиски наилучшего решения композиции. Десятки подготовительных штудий — набросков, сделанных пером и кистью, — росли на рабочем столе Альбрехта. Он действительно не жалел для этой картины ни времени, ни сил. Зарисовки делал везде — в гостях, в трактире «Гюльден Хоры», куда теперь перебралось «изысканное» нюрнбергское общество, даже в церкви, чего до сих пор не решался делать. Ведь создал же он во время оно сатирический рисунок тех, кто на потеху дьяволу занимается в церкви во время богослужения мирскими делами.
Вплотную к работе над алтарем Дюрер приступил после рождества 1508 года, отрешившись от всего остального. Как и было обещано Геллеру, он писал собственноручно, брат Ганс помогал лишь по мелочи. Напрасно Маттиус Ландауэр напоминал о своем заказе, а Агнес ворчала, что ей не с чем будет ехать на весеннюю ярмарку во Франкфурте. Дюрер сердито отмахивался, шел в мастерскую, и окружающий мир переставал существовать для него…
Весной 1509 года Дюреру сообщили, что Совет сорока назначил его членом Большого совета. Высшую честь оказывал ему город — самую большую, которая только могла выпасть на долю ремесленника. Жаль, что отец не дожил до этих дней. Правда, назначение возлагало на Альбрехта дополнительные обязанности — он должен был теперь официально представлять город при заключении всякого рода сделок и участвовать в разбирательстве дел в городском суде.
В это же время состоялась его сделка с Христиной Вальтер относительно дома у Тиргэртнертор. Сбывалось еще одно желание мастера. Не раз до этого, прослушав мессу у святого Зебадьда, поднимался он по просторной удочке, ведущей к бургу, туда, где стоял ого будущий дом. Да и в нем побывал уже неоднократно, забирался даже на чердак, где когда-то хранились дрова, и потому до сих пор густо пахло дубом и смолой. Из чердачного окна открывался вид на бург, на красные кирпичные стены, охватившие кольцом город. От дома — всего десяток шагов массивные Тиргэртнертор, через эти городские ворота можно выйти на франкфуртскую дорогу. Сначала она приведет к кладбищу святого Иоганна, а затем потеряется в бесконечной дали, то взбегая на холмы, поросшие лесом, то спускаясь в долину Майна. Манит дорога!..
Сделка была оформлена в мае. Заплатил за дом мастер Альбрехт 275 гульденов и принял на себя обязательство погасить все долги, связанные с ним. Так что к концу года предстояло выложить еще 75 гульденов. Но какое это имело значение для столь известного художника!
Дом у Тиргэртнертор быстро пропитывался новыми запахами — красок, загрунтованных досок, влажной бумаги. Дюрер допечатывал гравюры для продажи, не бросая в то же время и работу над алтарем. Заказчик попался назойливее комара: когда же, мол, Дюрер выполнит обещанное? Нужно было обладать ангельским терпением, чтобы в каждом письме настойчиво повторять: в этом алтаре весь смысл его жизни, пишет его сам, не прибегая к помощи учеников, даже краски собственноручно растирает. Альбрехт не лгал — ни брата Ганса, ни своего постоянного помощника Кульмбаха он даже и близко не подпускал к центральной части триптиха.
Композиция была необычной для немецкой живописи, ибо центр картины был совершенно пуст. Внимание зрителя сразу же привлекали фигуры апостолов Петра и Павла, стоящих у открытой могилы. Потом уже, повинуясь направлению этих фигур, глаза скользили выше, к Мадонне. По правде говоря, Дюреру было жаль расставаться с этим алтарем, впитавшим в себя частицу его жизни. Но день разлуки настал — Геллер и так потерял всяческое терпение.
26 августа 1509 года тщательно упакованный алтарь был передан Гансу Имхофу, который по поручению Геллера оплатил работу и взял на себя труд переправить заказчику. В тот же день Дюрер написал «любезному господину Якобу», что с огромным сожалением расстается со своим творением, одно ему утешение, что эта картина будет во Франкфурте, то есть не так уж далеко от Нюрнберга. Он дал подробное указание, как повесить алтарь, и просил не покрывать его лаком до его приезда — это он сделает сам. О картине сообщал: «Когда она была уже готова, я еще дважды ее прописал, чтобы она сохранилась на долгие времена. Я знаю, что, если Вы будете содержать ее в чистоте, она останется чистой и свежей пятьсот лет. Ибо она выполнена не так, как обычно делают. Поэтому велите содержать ее в чистоте, чтобы ее не трогали и не брызгали на нее святой водой. Я знаю, ее не будут порицать, разве что с целью досадить мне. И я убежден, она понравится Вам».
Дюрер просил Геллера лично присутствовать при распаковке алтаря, чтобы его не повредили: «Было бы жалко, если бы была испорчена вещь, над которой я работал более года». Художник надеялся, что эта картина проживет века (надежда не сбылась: спустя сто лет алтарь погиб во время пожара во дворце баварского курфюрста Максимилиана, купившего его у франкфуртских доминиканцев).
Закончив работу, стоившую ему столько нервов, Дюрер намеревался полностью переключиться на гравюры, о чем и сообщил Геллеру. С заказом Ландауэра он предполагал покончить в более короткий срок. Гравюры, как рассчитывал художник, принесут ему гораздо больше денег, чем трудоемкая работа над алтарями.
Картина для Геллера, несомненно, стоила гораздо больше, чем заплатил за нее купец, и, видимо, он понял это. С ближайшей оказией Геллер прислал дорогой подарок для Агнес и два гульдена для Ганса Дюрера.
Первый заработок побудил Ганса объявить брату о своем намерении в ближайшее время покинуть Нюрнберг: он не хочет-де быть никому в тягость. Альбрехт его понимал — брату стало невмоготу жить в его доме и выслушивать бесконечные упреки Агнес. Дюреровская семья, привыкшая вместе делить и радости и горе, распадалась. Отошел в сторонку Эндрес, а Ганс-старший давно уже перестал появляться у них в доме. Мать устранилась от всех дел и редко выходила из отведенной ей комнаты.
Весной 1510 года Ганс Дюрер отправился бродить по свету, искать свое счастье. Где он был, чем занимался, каких людей встречал на своем пути — об этом никто не знал в Нюрнберге, ибо письмами он семью не баловал. В 1529 году он стал придворным живописцем польского короля Сигизмунда I.
Город не особенно обременял члена Большого совета мастера Альбрехта Дюрера своим поручениями. Похоже было, что живописцы просто оказали честь, признав его заслуги. Какого-либо повышения его статуса не произошло. Тем не менее это назначение стало первой причиной отчуждения между ним и Вилибальдом. У Дюрера появились новые друзья, в их числе секретарь совета Лазарус Шпенглер. Кто мог предположить, что Пиркгеймер столь ревнив в дружбе и столь нетерпим к «выскочкам», каковым он считал Лазаруса, а теперь заодно и Альбрехта.
Не из легких был характер у Вилибальда. В написанной под старость автобиографии то и дело упоминаются стычки и распри с другими. Почему почти каждому приписывал он посягательство на свою особу — трудно сказать. Фактом остается то, что был он подозрителен до крайности. И тот, кто был не с ним, кто не разделял полностью его мнения, кто общался с его недругами, становился ему врагом.
Со Шпепглером у Пиркгеймера были особые счеты. Разногласия между ними возникли из-за того, что и тот и другой, понимая опасность крестьянских и городских волнений, каждый сообразно со своей социальной принадлежностью предлагал разные пути к их успокоению. Вилибальд готов был рубить сплеча — в первую очередь, естественно, чернь. Шпенглер считал иначе: нужна твердость, но не жестокость. Неужели, говаривал Лазарус в кругу, своих друзей, считает Пиркгеймер себя умнее других? Неужели думает, что и другие не понимают опасности? Совершенно ясно, что готовит союз «Башмака» новый заговор, он ведь те же доносы читает, что и Пиркгеймер, и, кстати, даже раньше его. Верхний Рейн и Шварцвальд того и гляди взбунтуются. Эмиссары «Башмака» под видом нищих пробираются в Нюрнберг. Меры принимаются. Стража у застав основательно проверяет каждого идущего в город. Вновь подтвержден закон о том, что для выпрашивания милостыни в Нюрнберге нужно получить патент в канцелярии совета. Нет, не согласен он, Шпенглер, с Пиркгеймером, что нужно за малейшую провинность рубить головы. На жестокость всегда отвечают жестокостью же. Так всегда было, и Вилибальд мог бы вычитать об этом у своих любимых классиков.
Все эти разговоры доходили до ушей Пиркгеймера и вызывали его озлобление. Видел он в слотах Шпенглера не только покушение на свой авторитет, но и поддержку своих противников в Совете сорока, с членами которого вновь испортил отношения, требуя навести наконец в ратуше порядок. В ответ коллеги обвиняли его в стремлении к тиранству. Полагали даже, что Вилибальд сеет между ними рознь с тайным умыслом: захватить власть и установить свою диктатуру. В Риме, например, и такое неоднократно бывало. Посыпались обвинения: своим беспутным поведением позорит Пиркгеймер звание патриция, переводами греческих классиков-язычников подрывает христианские основы, тратит из городской кассы деньги на свои личные нужды и тайком занимается юридической практикой. Одним словом, попал Вилибальд в положение, которое мало располагало к благодушию.
А тут еще Дюрер сдружился со Шпепглером. Ясно, конечно, плебея тянет к плебею. Лазарус и не пытался скрывать, что вышел из низов и что по образованию не может тягаться с Пиркгеймером — всего-навсего два года учения в Лейпцигском университете, из которого к тому же пришлось уйти, так как после смерти отца на него легла забота о содержании семьи. Сначала Лазарус был подмастерьем писаря в городской канцелярии, потом писарем. Два года тому назад на удивление многим его вдруг назначили секретарем совета. На нескромные вопросы о причинах столь высокого взлета Шпенглер, морщась, изрекал: труд и усердие все превозмогут.
Еще до ссоры со Шпенглером Вилибальд не раз советовал Дюреру во имя их дружбы порвать с Лазарусом. Альбрехт этого не сделал. А назначение в Большой совет волей-неволей заставило его работать с Вилибальдовым недругом. Потом, работая со «штатгальтеровым гульденом», они еще больше сблизились. Это дело тянулось с добрый десяток лет. Саксонский курфюрст, став штатгальтером Нюрнберга, договорился с Антоном Тухером о чеканке в городе монеты со своим изображением. Когда Дюрер был в Венеции, доставили «главному литейщику» Нюрнберга Кругу модель, выполненную Лукасом Кранахом. Однако Круг работать по ней отказался — слишком, мол, высокий рельеф. Патриции попали в затруднительное положение: повеление Фридриха исполнять надо, а Круг непреклонен. В результате свалили все дело на Шпенглера. Лазарус начал с того, что заставил Круга уступить место «главного литейщика» Гансу Крафту. Тот согласился выполнить работу при условии, что найдут ему людей, способных задачу «высокого рельефа» решить. Не успел Дюрер и глазом моргнуть, как Лазарус поддел его на этот крючок. Сам не заметил, как дал согласие. Вот и пришлось вместе с Крафтом торчать то у плавильной печи, то у верстака. И с одной стороны и с другой подходили к Кранаховой модели. Отвергли не один вариант. В конце концов Дюрер задачу решил: предложил отливать монеты в форме, а потом чеканить отливки специально изготовленными железными штампами. Дело пошло на лад с первой же пробы. Шпенглер совету доложил, что повеление Фридриха исполнено.
Лазарус был благодарен художнику: как-никак спас он его от немилости. Ввел Шпенглер Дюрера в круг своих друзей. В трактире, где они собирались, о древних греках разговоров не было, беседовали о том, что простым смертным было ближе: о Священном писании, о поучениях отцов церкви. Ругали римскую курию, погрязшую в грехах и развратившую верующих. Не с того конца, мол, берется Пиркгеймер исправлять пошатнувшуюся мораль — с Рима, а не с Нюрнберга надо начинать.
Кроме того, Лазарус и его друзья писали стихи. В Нюрнберге это не в диковинку: здесь каждый грамотный хотя бы раз да облекал в рифмы поразивший его рассказ или же шутку над товарищем. Те, кто в этом деле преуспел — они назывались «майстерзингеры»[2], — состязались между собою в бурге, и на их соревнования нюрнбержцы валом валили.
Попробовал себя в стихах и Альбрехт. Неужели же он хуже других? Но пух и перья полетели от новоявленного стихотворца, стоило ему прочесть свои труды. Когда собрались в следующий раз, Шпенглер познакомил друзей со стихами, посвященными живописцу, завивающему волосы и лелеющему бороду. Ясно, о ком речь идет? Так вот этот художник, научившись с грехом пополам читать и писать, дерзнул сочинять вирши и терзать этим бредом слух друзей. Стоило бы ему не забывать старой притчи. Он ее напомнит. Шел как-то сапожник по улице и увидел картину, выставленную живописцем для просушки. Заметил сапожник ошибку, допущенную мастером в изображении обуви, указал на нее. Живописец исправил. Но его критик уже вошел во вкус, стал выискивать другие ошибки. На что получил совет: тачай сапоги, но не суй носа в дела, в которых ничего не смыслишь.
Дюрер оружия не сложил: за совет спасибо, только дана человеку голова, чтобы думать не об одних сапогах. В противном случае может получиться так, как с одним нотариусом. Пришли к нему два клиента, попросили написать документ. Нотариус достал засаленную бумажку и переписал ее. Но в образце были указаны Фриц и Франц, а его клиентов звали Гетцем и Розенстаменом. И это затруднение нотариус преодолеть не смог. Так и ушли его посетители ни с чем. А ему осталось пережевывать набившие оскомину шуточки (это ответ Шпенглеру насчет бороды), ибо на выдумки новых у него ума не хватало.
Писал Дюрер стихи и просто так, для себя, не предназначенные для чужих глаз. В одну из ночей, когда сон не шел, а на душе было тяжело, родились строчки о друзьях истинных и мнимых, о себе и Вилибальде:
Может быть, и сейчас бы не поторопился, по известие о смерти Джорджоне напомнило — не вечен человек! За успехами Джорджоне Дюрер следил ревниво. Знал по рассказам возвратившихся купцов, что тот вместе с Тицианом все-таки расписал Немецкое подворье: первый писал фрески на фасаде, выходящем на канал Гранде, второй украшал боковые стены. Был у них якобы уговор не смотреть на работу другого, пока та не будет закончена. Потом сравнили. Джорджоне скрепя сердце признал, что фрески Тициана лучше его и… отказался дальше сотрудничать с ним. Вскоре после этого пришла в Венецию чума и унесла Джорджоне.
Помни о смерти, спеши завершить начатое! Пора, самая пора засесть за гравюры! Как ни ценил Альбрехт алтарь, написанный для Геллера, как ни продолжал любить «Праздник четок», но гравюры для него все-таки были основным, главным, они одни доставляли ему ни с чем не сравнимую радость.
На сей раз принял твердое, окончательное решение — ничего больше не начнет, пока не завершит задуманных серий и не издаст их отдельными альбомами, как «Апокалипсис»! Да и его тоже решил переиздать таким в точности, каким вышел он из-под штихеля двенадцать лет назад, ничего не добавляя и не убавляя. Но потом передумал и сделал новый титульный лист с изображением головы Христа в терновом венце. В основу положил тот рисунок, который сделал во время своей болезни, едва не унесшей его в могилу.
Дюрер решил завершить «Мученичество десяти тысяч христиан». Не пристало шутить с сильными мира сего. К тому же возвратилась из Франкфурта с ярмарки Агнес и привезла новый «вопль души» Геллера. Требовал купец выполнения обещанного, а художник и мазка-то на доску не положил. Чтобы показать свое рвение, отправил Дюрер во Франкфурт размеры будущей картины и отписал «любезному господину Якобу», что закончит он работу для курфюрста Фридриха через четырнадцать дней. «Вслед за этим я начну исполнять Вашу работу и не буду писать никакой другой картины, пока она не будет готова, ибо таково мое обыкновение. И с особым старанием я напишу для Вас собственноручно среднюю часть».
Конечно же, для завершения Фридрихоза алтаря требовалось меньше двух недель. Но тянул Дюрер время, ибо долго бился над композицией «Коронования Богоматери», обещанной Геллеру. «Мученичество» было закончено тем, что поместил художник в центре картины свое изображение, а рядом с ним Пиркгеймерово — будто Данте в сопровождении Вергилия. Подписался не как обычно монограммой, а полным именем — «Альбертус Дюрер, 1508 г.», подумал и добавил: «немец сотворил сие». Отправил в Саксонию и стал ждать обещанных 280 гульденов, а также оценки.
Оценка поступила в виде книжицы Кристофа Шейр-ля, его любезного гида по Болонье, отпечатанной в Лейпциге. Писал Шейрль: «Живущие в Венеции немцы рассказывают, что им (Дюрером. — С. З. ) была создана совершеннейшая во всем городе картина, в которой он с таким сходством изобразил Цезаря, что, казалось, ем/у недостает только дыхания. Три его картины украшают также церковь всех святых в Виттенберге возле алтаря. Этими тремя произведениями он мог бы соревноваться с Апеллесом».
А «второй Апеллес» размышлял тем временем, где бы взять денег на покупку нового дома. Вальтерша наконец решилась на продажу своего владения у Тиргэртнертор. Денег, полученных от Фридриха, явно не хватало, из Геллера удалось выжать еще тридцать гульденов. Но этого было мало, а влезать в долги, подобно отцу, не хотелось. Пришлось искать новые источники денег.
Если до сих пор Дюрер открещивался от заказов, то теперь стал хватать любой. Вспомнил о Маттиасе Ландауэре. Давно уж тот его обхаживал, Барбару склонил на свою сторону, взывал и к чувству сострадания: мол, не для себя старается, для сирых и обездоленных. Вообще-то с этим можно было согласиться. Шесть лет назад Ландауэр вместе с Эразмом Шильдкротом основал в Нюрнберге приют для престарелых одиноких сограждан — так называемый «Дом двенадцати братьев». Для его часовни просил он написать алтарь, прославляющий бога-отца; бога-сына и бога — святого духа. Требования, которые он ставил, не были обременительными: «Поклонение троице» должно быть как можно больших размеров, чтобы подчеркивалось тем самым его, Ландауэра, великая любовь к богу и чтобы его портрет был помещен среди избранных, удостоенных чести войти в «град божий».
Долго отказывал ему Дюрер, а теперь сам пришел и предложил свои услуги. Знал, что это повлияет на цену, и все-таки пришлось сделать такой шаг. Твердо решил он приобрести собственный дом, ибо возвратился Эндрес. Стали делить имущество. И, естественно, начались ссоры с Агнес. Никак она не могла понять, почему это они должны покинуть дом, а не Эндрес. Какое ей было дело до того, что здесь отцовская мастерская, завещанная продолжателю его дела. И наплевать, что нет у деверя денег, чтобы отвоевать себе место среди нюрнбергских ремесленников.
Сняты ставни с окон мастерской, распахнуты широко ее двери. Заказчиков, однако, нет. Никто в Нюрнберге не знает нового мастера, не желает рисковать. Идут к другим. Брату поразить бы нюрнбержцев чем-то новым, а он не может все отцепиться от старых традиций. Делал для него Альбрехт наброски кубков и прочих сосудов, на манер тех, что видел в Венеции. Но увы! — не хватает Эндресу способности воплотить все это в металле. Прав был отец — не родился его сын ювелиром. Если бы не строгие нюрнбергские обычаи, грозившие суровыми карами тем, кто, сменив свое ремесло на другое, продолжает заниматься прежним, давно бы стал Альбрехт к тигелю, взял бы отцовский молоточек, показал бы Эндресу, как надо работать. Приходится помощь оказывать тайком — ночью, когда ученики и подмастерья заснут. Привычно заправлял Альбрехт волосы под широкую полотняную ленту, надевал прожженный отцовский фартук и начинал священнодействовать. Пел под молоточком веселый металл. Сидел рядом Эндрес — смотрел не отрывая глаз. Кажется, кое-что усваивал.
Альбрехт же все больше входил в азарт — теперь он искал способы, чтобы ускорить процесс нанесения узоров на металл. А где можно узнать об этом что-либо новое? Конечно, у оружейников. Так стал художник их частым гостем. Нюрнбергские мастера по пистолетам и аркебузам не видели в нем конкурента, поэтому под грохот тяжелых молотов охотно посвящали в секреты своего нелегкого ремесла. Дюрер в долгу не оставался, рассказывал и рисовал им то, что увидел в Венеции его зоркий глаз. Но многое для нюрнбержцев было не в новинку — собственным разумом подобрались к секретам итальянской манеры отделки оружия и создания безотказных запальных систем. Чаще всего бывал Дюрер в той части мастерских, где смешивался едкий запах кислот и сладкий аромат пчелиных сот. Здесь протравливали рисунки на металле. Вот это и занимало его. Может, пригоден этот способ и для гравюр?
Совсем было забыл о существовании и Геллера и Ландауэра. Но они о себе то и дело напоминали. А решение не приходило. Накопилась масса рисунков-эскизов. Столько вариантов было перебрано! Может быть, пошло бы дело быстрее, если бы светило над ним желанное итальянское солнце? Но шли затяжные нудные дожди. И приходили из Франкфурта еще более нудные письма от потерявшего всяческое терпение Якоба. Что ему там поиски каких-то композиций — ему готовая работа нужна. Ремесленник должен выполнять заказ в срок. А тут все сроки прошли. В августе, так и не приступив к работе, Дюрер отвечал Геллеру, что продолжает готовить доску для алтаря, что эта картина (еще не существующая) правится ему больше, чем какая-либо другая, написанная прежде. Он наконец принял решение создать композицию в духе картины Рафаэля, которую видел в Риме. Об этом он, естественно, Геллеру не сообщал, зато жаловался, что тот платит ему слишком мало, и сожалел, что дни становятся короче. Он просил помочь продать имеющуюся у него картину с изображением Марии. Может быть, Геллер ее купит?
Но Якоб не пожелал ни купить другой картины, ни надбавить цену. Он осыпал вместо этого Дюрера упреками, обвиняя его в черной неблагодарности. Что он — его писем, что ли, не читает? В них ведь все ясно сказано: и что ему надо, и чего он хочет от живописца. «Вы также снова указываете мне, что я обязался написать Вам картину с великим старанием, на какое я только способен, — отбивал Дюрер следующий наскок Геллера. — Но этого я, разумеется, не делал, иначе я был бы безумцем, ибо тогда я едва ли осмелился бы закончить в течение всей моей жизни. Ибо с большим старанием я едва успеваю сделать за полгода одно лицо. В картине же почти сто лиц, не считая одежд, пейзажа и других имеющихся в ней вещей. К тому же неслыханно делать нечто подобное для алтаря. Кто все это увидит? Но я полагаю, что я написал Вам так: я выполню картину с большим или с особым старанием в зависимости от срока, который Вы мне дадите. И я считаю. Вас человеком, который, если бы даже и я дал подобное обещание, сам не стал бы настаивать на его исполнении, узнав, что это приносит мне убыток. Но поступайте, как Вам угодно, я же сдержу свое обещание. Ибо я желал бы быть безупречным но отношению к каждому, поскольку это в моих силах».
Тем временем продолжались поиски наилучшего решения композиции. Десятки подготовительных штудий — набросков, сделанных пером и кистью, — росли на рабочем столе Альбрехта. Он действительно не жалел для этой картины ни времени, ни сил. Зарисовки делал везде — в гостях, в трактире «Гюльден Хоры», куда теперь перебралось «изысканное» нюрнбергское общество, даже в церкви, чего до сих пор не решался делать. Ведь создал же он во время оно сатирический рисунок тех, кто на потеху дьяволу занимается в церкви во время богослужения мирскими делами.
Вплотную к работе над алтарем Дюрер приступил после рождества 1508 года, отрешившись от всего остального. Как и было обещано Геллеру, он писал собственноручно, брат Ганс помогал лишь по мелочи. Напрасно Маттиус Ландауэр напоминал о своем заказе, а Агнес ворчала, что ей не с чем будет ехать на весеннюю ярмарку во Франкфурте. Дюрер сердито отмахивался, шел в мастерскую, и окружающий мир переставал существовать для него…
Весной 1509 года Дюреру сообщили, что Совет сорока назначил его членом Большого совета. Высшую честь оказывал ему город — самую большую, которая только могла выпасть на долю ремесленника. Жаль, что отец не дожил до этих дней. Правда, назначение возлагало на Альбрехта дополнительные обязанности — он должен был теперь официально представлять город при заключении всякого рода сделок и участвовать в разбирательстве дел в городском суде.
В это же время состоялась его сделка с Христиной Вальтер относительно дома у Тиргэртнертор. Сбывалось еще одно желание мастера. Не раз до этого, прослушав мессу у святого Зебадьда, поднимался он по просторной удочке, ведущей к бургу, туда, где стоял ого будущий дом. Да и в нем побывал уже неоднократно, забирался даже на чердак, где когда-то хранились дрова, и потому до сих пор густо пахло дубом и смолой. Из чердачного окна открывался вид на бург, на красные кирпичные стены, охватившие кольцом город. От дома — всего десяток шагов массивные Тиргэртнертор, через эти городские ворота можно выйти на франкфуртскую дорогу. Сначала она приведет к кладбищу святого Иоганна, а затем потеряется в бесконечной дали, то взбегая на холмы, поросшие лесом, то спускаясь в долину Майна. Манит дорога!..
Сделка была оформлена в мае. Заплатил за дом мастер Альбрехт 275 гульденов и принял на себя обязательство погасить все долги, связанные с ним. Так что к концу года предстояло выложить еще 75 гульденов. Но какое это имело значение для столь известного художника!
Дом у Тиргэртнертор быстро пропитывался новыми запахами — красок, загрунтованных досок, влажной бумаги. Дюрер допечатывал гравюры для продажи, не бросая в то же время и работу над алтарем. Заказчик попался назойливее комара: когда же, мол, Дюрер выполнит обещанное? Нужно было обладать ангельским терпением, чтобы в каждом письме настойчиво повторять: в этом алтаре весь смысл его жизни, пишет его сам, не прибегая к помощи учеников, даже краски собственноручно растирает. Альбрехт не лгал — ни брата Ганса, ни своего постоянного помощника Кульмбаха он даже и близко не подпускал к центральной части триптиха.
Композиция была необычной для немецкой живописи, ибо центр картины был совершенно пуст. Внимание зрителя сразу же привлекали фигуры апостолов Петра и Павла, стоящих у открытой могилы. Потом уже, повинуясь направлению этих фигур, глаза скользили выше, к Мадонне. По правде говоря, Дюреру было жаль расставаться с этим алтарем, впитавшим в себя частицу его жизни. Но день разлуки настал — Геллер и так потерял всяческое терпение.
26 августа 1509 года тщательно упакованный алтарь был передан Гансу Имхофу, который по поручению Геллера оплатил работу и взял на себя труд переправить заказчику. В тот же день Дюрер написал «любезному господину Якобу», что с огромным сожалением расстается со своим творением, одно ему утешение, что эта картина будет во Франкфурте, то есть не так уж далеко от Нюрнберга. Он дал подробное указание, как повесить алтарь, и просил не покрывать его лаком до его приезда — это он сделает сам. О картине сообщал: «Когда она была уже готова, я еще дважды ее прописал, чтобы она сохранилась на долгие времена. Я знаю, что, если Вы будете содержать ее в чистоте, она останется чистой и свежей пятьсот лет. Ибо она выполнена не так, как обычно делают. Поэтому велите содержать ее в чистоте, чтобы ее не трогали и не брызгали на нее святой водой. Я знаю, ее не будут порицать, разве что с целью досадить мне. И я убежден, она понравится Вам».
Дюрер просил Геллера лично присутствовать при распаковке алтаря, чтобы его не повредили: «Было бы жалко, если бы была испорчена вещь, над которой я работал более года». Художник надеялся, что эта картина проживет века (надежда не сбылась: спустя сто лет алтарь погиб во время пожара во дворце баварского курфюрста Максимилиана, купившего его у франкфуртских доминиканцев).
Закончив работу, стоившую ему столько нервов, Дюрер намеревался полностью переключиться на гравюры, о чем и сообщил Геллеру. С заказом Ландауэра он предполагал покончить в более короткий срок. Гравюры, как рассчитывал художник, принесут ему гораздо больше денег, чем трудоемкая работа над алтарями.
Картина для Геллера, несомненно, стоила гораздо больше, чем заплатил за нее купец, и, видимо, он понял это. С ближайшей оказией Геллер прислал дорогой подарок для Агнес и два гульдена для Ганса Дюрера.
Первый заработок побудил Ганса объявить брату о своем намерении в ближайшее время покинуть Нюрнберг: он не хочет-де быть никому в тягость. Альбрехт его понимал — брату стало невмоготу жить в его доме и выслушивать бесконечные упреки Агнес. Дюреровская семья, привыкшая вместе делить и радости и горе, распадалась. Отошел в сторонку Эндрес, а Ганс-старший давно уже перестал появляться у них в доме. Мать устранилась от всех дел и редко выходила из отведенной ей комнаты.
Весной 1510 года Ганс Дюрер отправился бродить по свету, искать свое счастье. Где он был, чем занимался, каких людей встречал на своем пути — об этом никто не знал в Нюрнберге, ибо письмами он семью не баловал. В 1529 году он стал придворным живописцем польского короля Сигизмунда I.
Город не особенно обременял члена Большого совета мастера Альбрехта Дюрера своим поручениями. Похоже было, что живописцы просто оказали честь, признав его заслуги. Какого-либо повышения его статуса не произошло. Тем не менее это назначение стало первой причиной отчуждения между ним и Вилибальдом. У Дюрера появились новые друзья, в их числе секретарь совета Лазарус Шпенглер. Кто мог предположить, что Пиркгеймер столь ревнив в дружбе и столь нетерпим к «выскочкам», каковым он считал Лазаруса, а теперь заодно и Альбрехта.
Не из легких был характер у Вилибальда. В написанной под старость автобиографии то и дело упоминаются стычки и распри с другими. Почему почти каждому приписывал он посягательство на свою особу — трудно сказать. Фактом остается то, что был он подозрителен до крайности. И тот, кто был не с ним, кто не разделял полностью его мнения, кто общался с его недругами, становился ему врагом.
Со Шпепглером у Пиркгеймера были особые счеты. Разногласия между ними возникли из-за того, что и тот и другой, понимая опасность крестьянских и городских волнений, каждый сообразно со своей социальной принадлежностью предлагал разные пути к их успокоению. Вилибальд готов был рубить сплеча — в первую очередь, естественно, чернь. Шпенглер считал иначе: нужна твердость, но не жестокость. Неужели, говаривал Лазарус в кругу, своих друзей, считает Пиркгеймер себя умнее других? Неужели думает, что и другие не понимают опасности? Совершенно ясно, что готовит союз «Башмака» новый заговор, он ведь те же доносы читает, что и Пиркгеймер, и, кстати, даже раньше его. Верхний Рейн и Шварцвальд того и гляди взбунтуются. Эмиссары «Башмака» под видом нищих пробираются в Нюрнберг. Меры принимаются. Стража у застав основательно проверяет каждого идущего в город. Вновь подтвержден закон о том, что для выпрашивания милостыни в Нюрнберге нужно получить патент в канцелярии совета. Нет, не согласен он, Шпенглер, с Пиркгеймером, что нужно за малейшую провинность рубить головы. На жестокость всегда отвечают жестокостью же. Так всегда было, и Вилибальд мог бы вычитать об этом у своих любимых классиков.
Все эти разговоры доходили до ушей Пиркгеймера и вызывали его озлобление. Видел он в слотах Шпенглера не только покушение на свой авторитет, но и поддержку своих противников в Совете сорока, с членами которого вновь испортил отношения, требуя навести наконец в ратуше порядок. В ответ коллеги обвиняли его в стремлении к тиранству. Полагали даже, что Вилибальд сеет между ними рознь с тайным умыслом: захватить власть и установить свою диктатуру. В Риме, например, и такое неоднократно бывало. Посыпались обвинения: своим беспутным поведением позорит Пиркгеймер звание патриция, переводами греческих классиков-язычников подрывает христианские основы, тратит из городской кассы деньги на свои личные нужды и тайком занимается юридической практикой. Одним словом, попал Вилибальд в положение, которое мало располагало к благодушию.
А тут еще Дюрер сдружился со Шпепглером. Ясно, конечно, плебея тянет к плебею. Лазарус и не пытался скрывать, что вышел из низов и что по образованию не может тягаться с Пиркгеймером — всего-навсего два года учения в Лейпцигском университете, из которого к тому же пришлось уйти, так как после смерти отца на него легла забота о содержании семьи. Сначала Лазарус был подмастерьем писаря в городской канцелярии, потом писарем. Два года тому назад на удивление многим его вдруг назначили секретарем совета. На нескромные вопросы о причинах столь высокого взлета Шпенглер, морщась, изрекал: труд и усердие все превозмогут.
Еще до ссоры со Шпенглером Вилибальд не раз советовал Дюреру во имя их дружбы порвать с Лазарусом. Альбрехт этого не сделал. А назначение в Большой совет волей-неволей заставило его работать с Вилибальдовым недругом. Потом, работая со «штатгальтеровым гульденом», они еще больше сблизились. Это дело тянулось с добрый десяток лет. Саксонский курфюрст, став штатгальтером Нюрнберга, договорился с Антоном Тухером о чеканке в городе монеты со своим изображением. Когда Дюрер был в Венеции, доставили «главному литейщику» Нюрнберга Кругу модель, выполненную Лукасом Кранахом. Однако Круг работать по ней отказался — слишком, мол, высокий рельеф. Патриции попали в затруднительное положение: повеление Фридриха исполнять надо, а Круг непреклонен. В результате свалили все дело на Шпенглера. Лазарус начал с того, что заставил Круга уступить место «главного литейщика» Гансу Крафту. Тот согласился выполнить работу при условии, что найдут ему людей, способных задачу «высокого рельефа» решить. Не успел Дюрер и глазом моргнуть, как Лазарус поддел его на этот крючок. Сам не заметил, как дал согласие. Вот и пришлось вместе с Крафтом торчать то у плавильной печи, то у верстака. И с одной стороны и с другой подходили к Кранаховой модели. Отвергли не один вариант. В конце концов Дюрер задачу решил: предложил отливать монеты в форме, а потом чеканить отливки специально изготовленными железными штампами. Дело пошло на лад с первой же пробы. Шпенглер совету доложил, что повеление Фридриха исполнено.
Лазарус был благодарен художнику: как-никак спас он его от немилости. Ввел Шпенглер Дюрера в круг своих друзей. В трактире, где они собирались, о древних греках разговоров не было, беседовали о том, что простым смертным было ближе: о Священном писании, о поучениях отцов церкви. Ругали римскую курию, погрязшую в грехах и развратившую верующих. Не с того конца, мол, берется Пиркгеймер исправлять пошатнувшуюся мораль — с Рима, а не с Нюрнберга надо начинать.
Кроме того, Лазарус и его друзья писали стихи. В Нюрнберге это не в диковинку: здесь каждый грамотный хотя бы раз да облекал в рифмы поразивший его рассказ или же шутку над товарищем. Те, кто в этом деле преуспел — они назывались «майстерзингеры»[2], — состязались между собою в бурге, и на их соревнования нюрнбержцы валом валили.
Попробовал себя в стихах и Альбрехт. Неужели же он хуже других? Но пух и перья полетели от новоявленного стихотворца, стоило ему прочесть свои труды. Когда собрались в следующий раз, Шпенглер познакомил друзей со стихами, посвященными живописцу, завивающему волосы и лелеющему бороду. Ясно, о ком речь идет? Так вот этот художник, научившись с грехом пополам читать и писать, дерзнул сочинять вирши и терзать этим бредом слух друзей. Стоило бы ему не забывать старой притчи. Он ее напомнит. Шел как-то сапожник по улице и увидел картину, выставленную живописцем для просушки. Заметил сапожник ошибку, допущенную мастером в изображении обуви, указал на нее. Живописец исправил. Но его критик уже вошел во вкус, стал выискивать другие ошибки. На что получил совет: тачай сапоги, но не суй носа в дела, в которых ничего не смыслишь.
Дюрер оружия не сложил: за совет спасибо, только дана человеку голова, чтобы думать не об одних сапогах. В противном случае может получиться так, как с одним нотариусом. Пришли к нему два клиента, попросили написать документ. Нотариус достал засаленную бумажку и переписал ее. Но в образце были указаны Фриц и Франц, а его клиентов звали Гетцем и Розенстаменом. И это затруднение нотариус преодолеть не смог. Так и ушли его посетители ни с чем. А ему осталось пережевывать набившие оскомину шуточки (это ответ Шпенглеру насчет бороды), ибо на выдумки новых у него ума не хватало.
Писал Дюрер стихи и просто так, для себя, не предназначенные для чужих глаз. В одну из ночей, когда сон не шел, а на душе было тяжело, родились строчки о друзьях истинных и мнимых, о себе и Вилибальде:
В предпасхальные дни 1510 года, как и всегда, могло показаться, что превратился Нюрнберг в Иерусалим. На улице можно было встретить и легионеров Понтия Пилата, и фарисеев, и святых апостолов, и даже самого Иисуса Христа. В городе разыгрывались мистерии. Их традиционной темой были страсти Христовы, рассказанные соответственно Библии нюрнбергскими стихотворцами и представленные любителями-лицедеями. Словно серия гравюр, развертывалось зрелище перед глазами Дюрера, и совесть не давала покоя: сколько раз твердо обещал себе закончить повествование о жизни Христа и Марии, давным-давно начатое, но так и не удосужился. А ведь возвращался к замыслу не единожды. В прошлом году переделал одну гравюру, да на этом и кончил. Другие дела мешали: занимался математикой (вроде он без нее не проживет!), теперь в поэзию ударился (очень она ему нужна!).
Тот, кто в беде бросает друга,
Когда тому живется туго,
Кто сердце не готов отдать
Тому, кто вынужден страдать,
Кто сам страдает безутешно,
Когда дела идут успешно
У друга первого его, —
Достоин только одного:
Неумолимого презренья!
Сторонник этой точки зренья,
Я не желаю предпочесть
Суровой искренности лесть.
Держаться надо бы подальше
От лицемерия и фальши,
Поскольку добрый друг не тот,
Кто перед нами спину гнет,
К уловкам прибегая лисьим!..
Но кто, в поступках независим.
Удачу иль беду твою
Воспримет так же, как свою,
Кто за тебя горою встанет,
Не подведет и не обманет,
За то не требуя наград, —
Тот верный друг тебе и брат.
И этой верности сердечной
Ты сам ответишь дружбой вечной.
Может быть, и сейчас бы не поторопился, по известие о смерти Джорджоне напомнило — не вечен человек! За успехами Джорджоне Дюрер следил ревниво. Знал по рассказам возвратившихся купцов, что тот вместе с Тицианом все-таки расписал Немецкое подворье: первый писал фрески на фасаде, выходящем на канал Гранде, второй украшал боковые стены. Был у них якобы уговор не смотреть на работу другого, пока та не будет закончена. Потом сравнили. Джорджоне скрепя сердце признал, что фрески Тициана лучше его и… отказался дальше сотрудничать с ним. Вскоре после этого пришла в Венецию чума и унесла Джорджоне.
Помни о смерти, спеши завершить начатое! Пора, самая пора засесть за гравюры! Как ни ценил Альбрехт алтарь, написанный для Геллера, как ни продолжал любить «Праздник четок», но гравюры для него все-таки были основным, главным, они одни доставляли ему ни с чем не сравнимую радость.
На сей раз принял твердое, окончательное решение — ничего больше не начнет, пока не завершит задуманных серий и не издаст их отдельными альбомами, как «Апокалипсис»! Да и его тоже решил переиздать таким в точности, каким вышел он из-под штихеля двенадцать лет назад, ничего не добавляя и не убавляя. Но потом передумал и сделал новый титульный лист с изображением головы Христа в терновом венце. В основу положил тот рисунок, который сделал во время своей болезни, едва не унесшей его в могилу.