Скакать в Мехельн на ночь глядя? И чего ради? Времени Маргарита не назначила, до Мехельна не год ехать. Успеют. Послезавтра и отправятся. Пусть лучше идет обедать к Орлею.
   К Орлею сходил не напрасно. Правда, никого из брюссельских художников там не встретил, зато познакомился с двумя нужными людьми — церемониймейстером Карла V Жаном де Метенье и казначеем города Брюсселя Гильсом де Буслейденом. И тот и другой о заботах Дюрера были осведомлены, так что заново ему свое дело не пришлось излагать. Они его обнадежили: Маргарита на его стороне, как только кончатся треволнения с коронацией, все решится в его пользу. Просили придворные по этому поводу отнюдь не беспокиться и не омрачать тем самым себе пребывание в Нидерландах. То, что Маргарита до сих пор его не приняла, вызвано лишь ее чрезмерной занятостью, но отнюдь не пренебрежением.
   Больше к этому вопросу не возвращались. За столом политики обсуждали, сколько денег потребуется на предстоящую в Ахене коронацию и где их ваять. Так что ему с Орлеем была предоставлена полная возможность без помех наговориться о живописи. Бареит все сокрушался, что ему пока не довелось побывать за Альпами. Заветной его мечтой было встретиться с Рафаэлем. Считает он его своим учителем. А дело было так: три года тому назад привезли из Италии в Брюссель Рафаэлены картоны, по которым на городской мануфактуре должны были ткать гобелены для Сикстинской капеллы. Месяцы провел Орлей, копируя и анализируя их. В итоге нашел собственный стиль, который понравился Маргарите, и в двадцать лет стал он придворным живописцем.
   Получилось так, что сам собою перешел разговор на писание портретов. А Орлей только тем сейчас и занимался, что писал одного вельможу за другим. Они же, как известно, народ весьма занятой, позировать у них времени нет. Впрочем, таким заказчикам легко угодить: была бы на физиономии важная мина, да еще тщательно выписанная мишура, которая подчеркивает их положение при дворе. Приноровились: сначала художник пишет камзол со всеми кружевами и пуговицами, напялив его на манекен, а потом уже приделывает к нему лицо заказчика.
   Слово за слово, и согласился Дюрер показать Орлею свой портрет Максимилиана. Сразу же после обеда отправились в гостиницу. Распорол мастер холстину, бережно вынул портрет, поставил у окна. Барент уставился на него в некотором недоумении. Так и кажется, что пожмет сейчас плечами: и это называется великий художник? Конечно, портрет не из лучших, делался наскоро и без огонька, однако, право слово, он не хуже здешних, нидерландских. Но, видимо, недаром говорят, кому много дано, с того много и спросится. Ждут от него необычайного, а то невдомек, что и он человек, и ему приходится порой пресмыкаться перед сильными мира сего, а в таком положении шедевров не создашь. Угодить — вот и вся задача. Не сам ли Орлей жаловался на кружевца да бантики?
   Опечалил Дюрера Барент своим непониманием. Долго бродил Альбрехт по Брюсселю, пока не натолкнулся на Якоба Баннизиса. Тот настойчиво стал зазывать к себе на ужин. Отказывался, но от нидерландского гостеприимства не отделаешься. Пришлось все же согласиться. Когда вошел в комнату, где был накрыт стол для гостей, обомлел. И было от чего: стоял перед ним сам Эразм Роттердамский. А он мало того, что пришел с пустыми руками, но не захватил даже карандашей и бумаги. Роттердамский мудрец ведь не из тех, кого каждый день на улице можно встретить. Эразм, однако, заступился за Якоба — сейчас, мол, не расположен позировать. Он лишь на несколько дней приехал из Лувена, где проживает почти безвыездно — стар, слаб и измучен болезнями. Устал с дороги, и вид не таков, чтобы оставлять его на память потомкам. Лучше уж они побеседуют. Но беседы не получилось. Видимо, не только усталостью можно было объяснить, что старательно избегал философ разговоров о Лютере и прочих церковных делах. Почти весь вечер проговорил Эразм о том, как встречают путешественников во Франции, Германии и в других странах, где ему довелось бывать. Как будто это вопрос первостепенной важности. Не понравились Дюреру нападки Эразма на немцев: суровый они народ и, видимо, своих друзей и гостей стремятся приучить к выносливости. На постоялых дворах у них в один зал набивается человек до ста. Едят по-варварски — все за одним столом, покрытым не скатертью, а парусом, содранным с реи. К тому же в Германии полно пьяниц, которые в харчевнях так поют, галдят, пляшут и топают, что сосед не слышит соседа. Он, Эразм, с содроганием вспоминает свои поездки в Германию, поэтому пусть извинит его Пиркгеймер, что он до сих пор не воспользовался его приглашением.
   Вот, пожалуй, и все, чем счел нужным поделиться с ними Эразм. Подумал Дюрер: правду говорят, что великих людей лучше созерцать издали, вблизи же они зачастую хуже обыкновенных смертных. Но после того как Эразм ушел, взял его Баинизис под защиту: опасается, дескать, философ изгнания из Нидерландов, боится жить в Германии, предчувствуя великую смуту. И в разговор о Лютере зря Дюрер пытался его втянуть. Травят сейчас Эразма, будто именно он проложил дорогу немецкой ереси. Доминиканцы и кармелиты предают его имя анафеме. Хотят, чтобы он осудил Лютера. Он же молчит.
   На следующий день вместе с верным Томмазо покинул Дюрер Брюссель. На память о нидерландской столице купил мастер за три штюбера два буйволовых рога в серебряной оправе да еще две книги о похождениях Тиля Уленшпигеля. По дороге в Мехельн Томмазо все твердил, что едут они зря. Сейчас, накануне коронации, перед дверями кабинета наместницы полным-полно посланников и вельмож. Тут простым смертным не пробиться! Дюрер был и сам того же мнения, успел понять, что не до него сейчас Маргарите. Тем не менее путь свой в Мехельн продолжил. Ведь все может быть!
   Было так, как и предвидел Томмазо.
   В Мехельне застали португальских факторов, которые сидели здесь как на иголках — торопились в Антверпен и советовали Дюреру тоже не мешкать: Карл согласился посетить город еще до коронации, ждут его там со дня на день.
   Помчались сломя голову в Антверпен.
   В гостинице Планкфельта толкучка, как на ярмарке. Кажется, со всего света съехались, чтобы поглазеть на императора.
   До приезда Карла нужно было найти подходы к нему. Времени оставалось в обрез. Все куда-то спешили, у всех вдруг дела нашлись. Триумфальную арку установили и наводили на нее последний лоск.
   Но у императора не оказалось времени рассматривать работу архитекторов и живописцев. Обратил он внимание лишь на стоявших в нишах арки местных красоток, лишь едва прикрытых флером. Принял их за великолепно исполненные статуи, что побудило его сказать несколько похвальных слов по адресу антверпенских скульпторов. Этим и ограничилась его оценка многомесячных трудов. Никто не мог понять, почему Карл проявлял такую спешку. На торжественном шествии не присутствовал, а с приема в ратуше отбыл, не дождавшись конца. Так что Дюрера ему не успели представить. Эта торопливость обижала привыкших к обстоятельности антверпенцев.
   Опять неудача… Будто сама судьба смеялась над Альбрехтом. Пустяковое дело вырастало вдруг в неразрешимую проблему. Казалось бы, чего проще — передать прошение и напомнить о нем, а он и этого сделать не мог. Стал подумывать — не бросить ли эту затею, уехать обратно в Нюрнберг, пусть все идет своим ходом. Но потом переменил решение. И причиной этого был откровенный разговор с антверпенскими мастерами. Произошел он после того, как показал им Дюрер портрет Максимилиана. До поездки в Брюссель он избегал выставлять его на всеобщее обозрение — все-таки подарок наместнице. А теперь махнул на все рукой. Художникам портрет не понравился так же, как и Орлею. Но если придворный живописец воздержался от поучений, то они сочли нужным по-дружески дать совет. Видимо занятый важными делами, их коллега не подметил, а другие не решились обратить его внимание, что в нидерландской портретной живописи одерживает верх новое течение. Цель его кратко можно было бы выразить так: заглянуть в душу человека и передать ее суть. Орлей сказал лишь небольшую частицу из того, что ему следовало бы знать. Да, верно, весьма ценятся сейчас и пуговицы, и кружева, и всяческие позументы. Но только не у живописцев, Для них эти портреты всего лишь поделки — жить ведь на что-то надо. Но, работая для души, стремятся они добиться, чтобы и без этих внешних атрибутов можно было сразу определить, каково положение изображенного человека и каков его характер.
   Нет, ошибались и Орлей, и антверпенские мастера: не ускользнуло от него это новое направление. Тот, кто внимательно присматривается к происходящему, не пропустит такого крупного явления. Достаточно заглянуть в его альбом — почти сплошь портреты, здесь и купцы, и философы, и факторы, и простолюдины. Зарисованы с натуры, одни более тщательно, другие — наскоро, только для того, чтобы зафиксировать поразившие художника выражения лиц. Это отнюдь не поиски идеальных пропорций, которыми он занимался раньше, это более глубокое познание жизни. Нет, не так уж прост, не так уж примитивен старик Дюрер. Императорский портрет! Неужели они действительно думают, что он считает его верхом совершенства? Он им еще покажет, на что способен. Если, конечно, даст бог. Поэтому и не уехал в Нюрнберг.
   Одно мешает — проклятый возраст. С каждым днем он все больше и больше дает себя знать. Откровенно говоря, боится он теперь встреч с прежними знакомыми, ибо почти каждая из них приносит весть о смерти тех, кого знал, с кем вместе пил, спорил или мечтал. Из Болоньи приехал в Антверпен Томмазо Винчидор, известный в немецких землях больше под именем Томаса Полонира или Болонца. Сидели, рассуждали о живописи и все о тех же успехах нидерландцев в портрете. Как вдруг заговорил Полонир о смерти Рафаэля, приключившейся 6 апреля, о том, как невесть откуда налетевшие наследники, будто сарацины, растащили в разные стороны картины, рисунки, записки. Ничего не оставили. Рассеялось наследие Рафаэля по всему свету, и хорошо будет, если хотя бы часть его попадет в бережливые руки. Знает Томас, как ценили друг друга Рафаэль и Дюрер. Ему бы, Дюреру, владеть наследием итальянского гения. Дал Дюрер Полониру полный комплект своих гравюр, чтобы он переслал их в Рим для обмена на рисунки Рафаэля.
   Обременительно для живописца исполнять роль модели, сидеть неподвижно, бездеятельно смотреть, как кто-то другой тебя рисует, однако отказать Томасу в его просьбе Дюрер не мог. Работая, итальянец был нем как рыба, и волей-неволей приходилось предаваться своим размышлениям. Думы! Все те же Memento mori! — помни о смерти! Как измучило его это напоминание! Почему он так боится этой смерти — разве она не естественный конец всего сущего? Почему он перестал рисовать себя, как только заметил, что паутина морщин затягивает лоб, а пальцы начинают терять прежнюю гибкость? И старости он боится. Может быть, не меньше смерти. Зачем Полониру его портрет?
   Что касается дюреровских гравюр, это огромная ценность на его родине, сказал болонец. Есть люди, которых они приводят в бешенство. Слышал он, по со всей определенностью не берется утверждать, что Микелаид-жело, когда попадаются ему на глаза гравюры Дюрера, рвет их на клочки или сжигает, а само имя Дюрера терпеть не может. Не исключает, что есть в этих рассказах доля правды — нетерпим Буонарроти к чужой славе. Всем известно его ревнивое соперничество с Леонардо. Сказал и осекся, взглянув на мастера Альбрехта. Смотрел тот мимо него отсутствующим взглядом. Не знал Томас, что вызвал в памяти Дюрера самую страшную картину из далеких времен: плыли по каналу обрывки его гравюр, и труд бессонных ночей безжалостные ноги втаптывали в зловонную грязь…
 
 
   В четверг, 4 октября, Дюрер, ни с кем не попрощавшись, вместе с Агнес и Сусанной уехал в Ахен. Его отъезд озадачил антверпенских живописцев, которые решили, что художник обижен их излишней откровенностью по поводу его картины. Другого объяснения они не могли подыскать, ибо Дюреру незачем было так торопиться к коронации — до нее оставалось почти три недели.
   Между тем все объяснялось гораздо проще — Дюрер получил письмо от нюрнбергских послов, в котором они приглашали его в Ахен, обещали познакомиться с влиятельными людьми, а заодно показать город, который они, изнывая от безделья и скуки, успели изучить вдоль и поперек. На влиятельных людей Дюрер давно уже перестал надеяться. Но заманчиво было посмотреть Ахен, тем более что все расходы послы брали на себя. Первое время земляки терпеливо выполняли свое обещание. Поводили Дюрера по соборам, откровенно зевая, когда мастер подолгу рассматривал алтари, впрочем, не особенно искусные. Показывали ему руку императора Генриха, рубаху и пояс девы Марии, сохранившиеся здесь как реликвии. В древней капелле долго стояли у колонн. По преданиям, император Карл вывез их из Рима. Дюрера эти гиганты из зеленого порфира и красного гранита интересовали вдвойне: были они выполнены якобы самим Витрувием. Жаль, что нельзя было произвести обмеры, проверить, насколько точно римский архитектор соблюдал установленные им самим пропорции. Откуда было знать Дюреру, что не имел к ним Витрувий ни малейшего отношения и что вывезли их не из Рима, а из дворца Теодориха в Равенне.
   На большее у послов не хватило терпения. Отправились шататься по трактирам — в поисках влиятельных людей. Чаще всего бывали в харчевне «Цум Шпигель»[5]. Здесь коротали время посланцы разных городов и княжеств, потягивая вино и играя в кости. Если судить по дневнику Дюрера, игрок он был никудышный — проигрышей в записях перечислено несравнимо больше, чем выигрышей. В ожидании счастливого случая развлекал себя тем, что рисовал все подряд: пивную кружку, попавшуюся на глаза, бродячую собаку, забежавшую в трактир с улицы. И конечно, портреты — Христофа Гроланда, сына нюрнбергского посла, Петера фон Эндена, бывшего ахенского бургомистра, Каспара Штурма, императорского герольда. У Штурма был волевой подбородок, никак не вязавшийся с его глазами, синими, мечтательными. Не предполагал Дюрер, что спустя несколько месяцев станет Каспар исторической личностью.
   Коронация прошла, как и было ей положено. Много шума и блеска, много всяческой мишуры. Еще больше давки. В соборе — теснота, ничего не видно и не слышно. Зато теперь не кривя душой можно рассказывать, что присутствовал при достопамятном событии. После коронации произошла встреча… Нет, не с Карлом V, а всего-навсего с регистратором его канцелярии Маттиасом Пюхлером, который извел Дюрера уточняющими вопросами. Когда, как и за что был им получен мандат от Максимилиана? Какие работы для него выполнены? Что за них уплачено? А в заключение — просьба подождать еще некоторое время. После этого разговора уехал Дюрер в Юлих, хотя никакой надобности в такой поездке не было. Послонялся по городу несколько дней, вернулся в Ахен. Как раз вовремя: император отправлялся в Кёльн, а за ним все многолюдное сборище. Дюрер принял приглашение послов ехать с ними. Ведь должен он в конце концов встретиться хотя бы с Маргаритой, чтобы вручить ей подарок, который осточертело возить за собою.
   30 октября встретил Кёльн нового повелителя Священной Римской империи. В город Карл въехал в сопровождении личной охраны из десяти тысяч всадников и огромной свиты, пересчитать которую не было никакой возможности. Курфюрсты, герцоги, графы, маркграфы, пфальцграфы, епископы, канцлеры следовали один за другим, демонстрируя стать своих коней, соревнуясь друг с другом в нарядах. Император остановился в монастыре кармелитов у Вайдмаркта. Потянулись к нему с поздравлениями и дарами. Хотел было и Дюрер снести туда же портрет Максимилиана, но вовремя одумался: в немецких землях нетерпение — непозволительная роскошь для ремесленника и сына ремесленника. А потом закатили городские власти в честь императора грандиозный бал в Рюрценихе, который вообще-то был складом виноторговцев и кузнецов, но местные умельцы с помощью пышных декораций превратили его в роскошный дворец. Дюрер с супругой был приглашен на это торжество, помогли ему в этом нюрнбергские послы. Не будь их, кёльнские власти о нем вряд ли бы вспомнили: своих-то живописцев толком не знают, где уж там беспокоиться о приезжих!
   Через несколько дней Леонгард Гроланд и Ганс Эбнер отбыли домой — злые как черти. Было у них поручение уговорить Карла свой первый рейхстаг провести все-таки в Нюрнберге — чума ведь закончилась. Но император остался непоколебим: как решил, так и будет. К тому же прочел нотацию, что-де в его городе слишком терпимо относятся к ересям, и потребовал, чтобы власти навели здесь порядок. Вот этим посланцы больше всего были возмущены: Нюрнберг — это не Кёльн, где для того, чтобы угодить императору, отобрали у книготорговцев сочинения Лютера и сожгли на площади. Нюрнбержцы-то свои вольности хранить умеют. Пожелали послы на прощание Дюреру успеха. Хотя, конечно, кто знает, как обернется дело, если принять во внимание нелюбовь Карла к Нюрнбергу.
   Нет, если так будет продолжаться, то не увидеть Дюреру подтверждения своей пожизненной пенсии до конца жизни. Последняя надежда у него только и оставалась. До сих пор он не хотел обременять своей просьбой курфюрста Фридриха Мудрого, находившегося в свите Карла. Но теперь оставался у него этот единственный шанс: иначе ведь придется гоняться за Карлом по всей его империи, в которой, как говорят льстецы, никогда не заходит солнце.
   Фридрих принял Альбрехта сразу же и без лишних слов понял заботы, терзающие «его» художника. Какие шаги предпринял саксонский курфюрст, осталось для Дюрера неизвестно, только 12 ноября — в понедельник после святого Мартина — разыскал его императорский гонец в доме Николаса Унгера и вручил художнику грамоту Карла V, подписанную, как оказалось, еще неделю тому назад. Говорилось в ней: «После того как почивший всевысочайший князь император Максимилиан, дорогой господин и достославный предок наш распорядился выплачивать любимому нами и империей верноподанному Альбрехту Дюреру в течение всей его жизни сто гульденов из причитающихся нам и империи городских налогов… повелеваем также и мы со всей серьезностью и желаем, чтобы вы отсчитывали и уплачивали вышеупомянутому Альбрехту Дюреру сто гульденов пожизненной пенсии…»
   На радости устроил Дюрер пир. Николаса одарил, его дочери дал семь пфеннигов, супруге кузена — целый гульден, даже слуге приподнес гравюру Немезиды, случайно под рукой оказавшуюся.
   Через день решили возвращаться в Антверпен. В этот раз Николас советовал плыть по Рейну: сейчас речной путь надежнее, ибо осенняя распутица превратила все дороги в непролазную топь. Последовали его совету — и прокляли все на свете. Холодно. Льет дождь, от которого негде укрыться. Уже в Эммерихе пришлось прервать путешествие. Поднялся ураган, ветер вздымал волны на Рейне, чуть не обнажая его дна. Несколько дней просидели в городишке, где и в ясную погоду делать нечего, а в такую и вовсе от скуки можно удавиться. Когда непогода утихла, поплыли дальше. Вошли в Масс, добрались до Боммеля. Здесь их опять настигла буря. Искушать судьбу дальше Дюрер не захотел — нанял повозку, и потащились шагом по раскисшей дороге.
   Только 22 ноября прибыли в Антверпен. Неделю сушили промокшие вещи. Портрет Максимилиана пришлось подновлять — переезды под дождем его изрядно попортили…
 
 
   Агнес считала, что делать в Нидерландах больше нечего. Ей то и дело рисовались страшные картины опустошения их жилища в Нюрнберге — пожары, набеги грабителей и тому подобное. Она уехала бы домой прямо из Кёльна вместе с нюрнбергскими послами, если бы не вещи, оставленные у Планкфельта, да еще опасение оставить без присмотра мужа.
   Клуб гильдии святого Луки, частым гостем которого собирался стать Альбрехт — нужно ведь наконец набраться опыта у антверпенских художников, — приобрел в ее представлении черты некоего вертепа, как только она узнавала, что там постоянно бывают поэты и музыканты, являвшиеся, кстати, членами гильдии. Уговаривать ее пришлось долго, тем более что деньги, взятые из дома, подходили к концу и нужно было изыскивать возможности, чтобы как-нибудь продержаться до весны. Запас гравюр растаял, в основном они ушли на подарки. Правда, был еще выход — взять заем у фуггеровскою фактора, который прямо-таки навязывался с деньгами. Но этот путь Дюрер отверг, ибо он означал кабалу, полное подчинение воде хитрого и назойливого Штехера. А ему нужна была полная свобода. Выход был в том, чтобы свести расходы до минимума. Ведь наверняка возможности еще раз побывать в Нидерландах у него не будет.
   Ни о каких оргиях, которых так опасалась Агнес, естественно, не могло быть и речи. Возвратившись в Антверпен, Дюрер всецело посвятил себя встречам и беседам с живописцами. Он присутствовал на заседаниях гильдии святого Луки, посещал мастерские художников. Здесь наслышался он многого о мастере Квентине, с которым так и не мог встретиться. Чем больше он о нем узнавал, тем большее уважение испытывал. Мастер Квентин царствовал в нидерландской живописи не только потому, что был старшиной гильдии святого Луки. Уважали его и просто как человека, и за бесспорное мастерство, и неутомимую настойчивость. Любуясь картинами прославленного художника, с трудом верил Дюрер в то, что до тридцати лет Массейс был отменным кузнецом и о живописи в лучшем случае знал понаслышке. И надо же такому случиться, что влюбился он в некую девицу, а его соперником оказался художник. Квентин проявил упорство: ровно через год стал мастером живописи и вступил сам в гильдию святого Луки. Перед этим подвигом во имя любви и любимой трудно было устоять; та, в честь которой он был совершен, отдала Квентину руку и сердце. Человек, рожденный для побед!
   Дом Массейса на Шутерхофстраате, который Дюрер еще раз посетил, тоже своего рода достопримечательность. Под потолком — хоровод купидонов. В углу на постаменте — фигура святого Квентина, собственноручно отлитая Массейсом. На надкаминной полке — четыре купидона, держащие в руках различные музыкальные инструменты. Статуэтки? Нет, просто картина, исполненная гризайлью. Но как исполнена! Фигуры обрели объем и жизнь. Домоуправитель рассказывал, что эти медальоны мастер писал ночами, поэтому и избрал серую краску — для работы с нею не нужен солнечный свет. Да, сейчас трудно поверить, как самозабвенно он тогда работал — до головокружения, до рези в глазах. А потом пришла смерть и унесла ту, ради которой он жил. Все потеряло для него интерес. Хотя и сейчас он пишет много, но уже не ищет нового. Молодые встают с ним вровень. К примеру — Лукас ван Лейден, Лука Лейденский.
   Это имя Дюрер слышал уже не в первый раз. Слава пришла к Лукасу, когда ему было всего лишь двенадцать лет. Прежде чем встретиться с ван Лейденом, Дюрер изучил гравюры, на которых тот специализировался. Изучил и искренне пожалел, что бог не дал ему Лукаса в сыновья. Работы молодого художника поражали зрелостью, точностью и совершенством. Но когда в доме святого Луки его познакомили с двадцатисемилетним ван Лейденом, скорбь преисполнила сердце Дюрера. Лукас явно не был жильцом на этом свете, смерть уже отметила его своей печатью. Да, правы древние: боги рано забирают тех, кому дали слишком много. Труд, неустанный и яростный, на который подвигнул себя с детства ван Лейден, истощил все его силы. С него написал Дюрер портрет, постаравшись прежде всего передать пытливый и одновременно уже угасающий взгляд Лукаса.
   Недели через две Дюрер прервал изучение творчества антверпенских коллег. Любознательность погнала его на север. Та самая буря, которая чуть было не вытряхнула из него душу во время поездки по Рейну, выбросила на берег Зеландских островов огромную рыбу. Такой в Нидерландах еще не видели. Не мешкая Дюрер отправился в Берген. Кто знает, представится ли еще когда-нибудь возможность увидеть морское чудовище собственными глазами? Агнес ни за что не хотела отпускать мужа и денег на поездку не дала. Пришлась тайком от нее занять у Бастиана Имхофа пять гульденов и вечером 3 декабря, будто проказливый мальчишка, Альбрехт сбежал из дома, не захватив даже теплых вещей.
   В Бергене застрял Дюрер на целых два дня. Ждал попутного судна, которое доставило бы его на острова. Поторопился купить в подарок Агнес платок, лишив себя гульдена и семи штюберов, которые очень бы пригодились для расчета с хозяином постоялого двора. Договорились после долгих пререканий, что Дюрер вместо платы нарисует ему портрет его самого, его супруги и двух дочерей. Хорошо, что семья хозяина гостиницы оказалась не очень многочисленной.
   Вышли в море темной ночью и, отойдя на милю от берега, стали на якорь. Непонятно ради чего проболтались на волнах всю ночь. К утру зуб на зуб не попадал, руки и ноги онемели. А на судне ни сухаря, ни глотка вина. Когда стало светать, не спеша отправились дальше, забегая на каждый из семи Зеландских островов. Наконец повернули к самому крупному из них — и в самый раз, ибо с моря надвигался шторм. Капитан сказал, что именно на этот остров море и выбросило рыбину.