Страница:
— Хорошо, мы не настаиваем! — сказал Карл Ангулемский.
— Верно, — промолвил Пардальян. — Дьявол с ним, с этим стуком. Однако продолжайте же ваш увлекательный рассказ.
Руссотта, у которой язык так и чесался, как и у всякой достойной кумушки, выкладывающей интересные новости, охотно подчинилась:
— Ну вот, значит, Пакетта постучала. И едва она постучала, как дверь отворилась. И мы обе испугались…
— Вот как? Так это было очень страшно?
— Сейчас сами поймете, — продолжала Руссотта с дрожью в голосе. — Когда дверь отворилась, мы, недолго думая, взялись для храбрости за руки и шагнули за порог — и она тут же сама собой закрылась… Свет, сначала заливавший комнату, где мы оказались, погас… Я громко закричала и упала на колени…
— Я тоже, — сказала Пакетта, побледнев при одном воспоминании об их приключении.
— Я закрыла глаза…
— Я тоже! — добавила Пакетта.
— А когда я их открыла, то увидела, что в комнате стало чуть светлее, но только чуть-чуть, так что едва можно было рассмотреть мебель и стены. Однако этого света было достаточно, чтобы разглядеть две веревки, которые свисали с потолка. На концах у них были петли… Тогда я поняла, что нас сейчас повесят, и заплакала… Внезапно в комнате появились два великана в масках. Не знаю, что думала в эти минуты Пакетта, а я так вообще ничего не соображала. Меня парализовал страх. Один из великанов схватил петлю, которая болталась надо мной, и потянул ее вниз. Веревка была длинная, так что скоро она коснулась моей головы. Я стояла на коленях, ни жива ни мертва от страха, а петля стягивала мне шею…
При этих словах Руссотта поднесла руку к горлу и глубоко вздохнула… Пакетта прошептала:
— А тем временем другой великан душил веревкой меня…
— М-да! — буркнул Пардальян. — Положение не из приятных…
— Совершенно верно, господин шевалье.
— А как же вы спаслись? Ведь вы же, разумеется, спаслись, судя потому, что стоите сейчас перед нами целые и невредимые!
— Погодите, — продолжала Руссотта, — сейчас расскажу. — Когда веревка оказалась у меня на шее, я стала читать про себя молитву, чтоб попытаться спасти мою душу, раз уж я не могла спасти тело. Но тут, приоткрыв один глаз, я увидела, что оба великана исчезли. Мы с Пакеттой стояли на коленях, лицом друг к другу, и у каждой на шее была веревка. Не знаю, как выглядела я, но вид Пакетты привел меня в ужас. Я хотела с ней заговорить, но не смогла вымолвить ни слова. Тогда, господин шевалье, о! тогда-то и произошла действительно жуткая вещь… Слушайте же… Итак, я смотрела на Пакетту, мертвенно бледную, с искаженным лицом, и я увидела, что веревка, которая обвивала ее шею, стала вдруг натягиваться! Пакетта заорала, как кошка на крыше мартовской ночью, и стремительно вскочила. Одновременно я почувствовала, что моя веревка тоже натягивается… Пришла моя очередь испустить вопль…
— Кошачий, да?
— Да, господин шевалье, — ответила Руссотта. — И я тоже вскочила на ноги! Я попыталась развязать петлю, но безуспешно: узел не поддавался! Веревка продолжала тянуть меня к потолку, но натягивалась она медленно, так медленно, что я видела это, сударь! О, я хотела ее остановить, я ее схватила… однако веревка скользнула у меня между пальцев… Я не могу выразить, сколь ужасно было наблюдать за ней. Казалось, я только и делала, что умирала, умирала каждую секунду… Еще немного, еще один рывок — и веревка поднимет меня кверху… Я буду повешена!
— Замолчи! Замолчи! — задыхаясь, закричала обезумевшая Пакетта.
— Как? Разве я что-то напутала?
— Нет, ничего ты не напутала, но ты так об этом рассказываешь… Мне кажется, что я все еще там!
— Что и говорить, — вмешался Пардальян, — хорошенькую же смерть вам уготовили!
— О! — выдохнул ошеломленный Карл. — Да эта Фауста — сам гений злодейства.
Наступило безмолвие. Руссотта и Пакетта постепенно пришли в себя и даже выпили по стаканчику вина, которое Пардальян налил им из оплетенной бутыли.
— У меня еще до сих пор сердце замирает, — вновь заговорила Руссотта. — Но все-таки я закончу. Вдруг Пакетта схватила стоявший рядом стул и влезла на него в то самое мгновение, когда веревка вот-вот должна была поднять ее к потолку. Бросив вокруг предсмертный взгляд, я тоже увидела неподалеку какую-то табуретку. Я подтащила ее к себе, вскарабкалась… Вот мы и спасены… но спасены всего на десять минут, ибо проклятые веревки продолжали неумолимо натягиваться. Мы напоминали двух беспомощных куриц, взгромоздившихся на насест, или же, если вам так больше понравится, двух уклеек на концах удочек…
И Руссотта сделала весьма выразительный жест, довершив это образное сравнение.
И в рассказе, и в поведении самой рассказчицы трагедия тесно переплелась с комедией, так что Пардальян не мог удержаться попеременно то от смеха, то от дрожи.
— Ну вот! Когда истекли десять минут, показавшиеся нам десятью веками, судари мои, — когда мы пережили десять агоний и десять смертей, веревки снова натянулись! Надежды больше не было!.. Я поднимаюсь на цыпочки и вдруг начинаю голосить как безумная: «Пощадите! Пощадите!»
— И я тоже, — сказала Пакетта. — Слышу, как кричит Руссотта, и вторю ей: «Пощадите! Пощадите!»
— И заметьте, вокруг-то ни души! Но я кричала во все горло: «Пощадите! Я больше не буду!» И веревка вдруг перестала натягиваться! Она даже немного ослабла! «Пощадите! Я никогда больше не войду сюда!» И веревка провисла!.. В следующее мгновение неизвестно откуда, послышался голос, который заставил меня похолодеть от ужаса, голос одновременно мягкий и властный. И этот голос нам говорит:
— Вы раскаиваетесь?
— Да! О! Да! — кричим мы обе, плача навзрыд.
— Попытаетесь ли вы еще раз хитростью выведать наши священные тайны?..
— Никогда! О! Никогда!..
— Хорошо! На этот раз Господь помиловал вас! Идите и служите верно!
— При этих словах, — продолжала Руссотта, запинаясь, — веревки совсем ослабли. Я соскочила с моей табуретки, Пакетта спрыгнула со своего стула. Я потеряла сознание. Когда я пришла в себя, то обнаружила, что лежу на полу в одной из комнат таверны, и Пакетта — рядом со мной. Если бы не острая боль в шее, мы бы могли подумать, что нам приснился страшный сон.
И Руссотта несколько мгновений помолчала, легонько потирая затылок.
— Вот что произошло с нами, — вновь заговорила она, — из-за того, что мы захотели заглянуть за эту дверь.
— И вы понимаете, — добавила Руссотта, — что больше у нас никогда не возникало желания заходить в соседний дворец.
— Черт! — воскликнул Пардальян, — Все, что вы тут рассказываете, вызывает у меня неистовое желание пойти и увидеть все собственными глазами!
Перепуганные хозяйки переглянулись и побледнели.
— Не делайте этого! — прошептала одна.
— С вами случится несчастье! — сказал другая.
— Полно! Полно! Я думаю, вы немножко преувеличиваете. К тому же, чтобы ни случилось, все будет не столь ужасно, как тогда, когда я попал под железный пресс, о котором мне напоминает ваша вывеска.
За этими рассказами они и не заметили, как прошел день и наступил вечер. В таверне зажгли факелы и светильники, подвешенные под потолком и нещадно чадившие.
Оплетенная бутыль опустела, а затем и многие ее сестры пали жертвой застолья. Само собой разумеется, что и Руссотта, и Пакетта раскраснелись, как маков цвет. Наконец Пардальян, опустошивший страшное количество бутылок, но почти не захмелевший, решил вновь попытать счастья.
— А ну-ка, — сказал он вдруг, — чтобы вы ответили, если бы я вас сейчас попросил раскрыть мне тайну условного сигнала?
— Условного сигнала? — заикаясь, повторила Руссотта.
— Ну да, того условного сигнала, который заставляет открываться заветную дверь…
Пардальян безмятежно улыбался, произнося эти слова. Руссотта и Пакетта были почти пьяны, но разум они не потеряли. Пережитый в комнате с петлями страх никак не отпускал их и не разрешал говорить о тайнах дворца Фаусты. Услышав вопрос Пардальяна, Руссотта, женщина осторожная и дальновидная, приготовила себе путь к отступлению.
— Знаешь, Пакетта, — сказала она, — пора готовить ужин господам школярам. Пока мы здесь болтаем, у наших шельм-служанок наверняка подгорела оленина. Идем, подруженька.
И она вежливо присела перед Пардальяном и отступила на шаг назад. Однако шевалье схватил ее за руку и сказал:
— Будьте осторожны, дитя мое, вы едва не упали. У прекрасной Пакетты тоже, я вижу подгибаются колени. Поддержите же ее, мой храбрый товарищ. Удивительно крепкое это славное сомюрское винцо! Оно сбивает с ног женщин и придает силы рукам мужчин!
Герцог Ангулемский мгновенно понял замысел Пардальяна и обхватил Пакетту за некогда стройный стан. Пардальян поднялся, захлопнул ногой уже приоткрытую дверь и мягко сказал, обернувшись к женщинам:
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Господин шевалье, — отозвалась Руссотта, говоря старательно и с тем достоинством, которое часто придает речи выпитое в достаточном количестве вино, — господин шевалье, выслушайте меня. Когда-то я была на вашей стороне и оказалась в Тампле даже раньше, чем Като. Моя дорогая Пакетта тоже рисковала своей жизнью, чтобы спасти вашу. С того самого дня — а ведь это было очень давно! — каждый вечер здесь, у огня, мы говорили о вас с огромным восхищением, как говорят только о королях. Неужели вы заставите нас раскаяться в этом?
И почтенная хозяйка таверны пролила несколько слезинок. Дальше речь повела Пакетта:
— Ах! Господин шевалье, я бы никогда не поверила, что однажды вы приговорите к смерти двух бедняжек — Руссотту и Пакетту! Ведь если мы вам ответим, нас наверняка убьют!
Пардальян стал очень серьезен:
— Вы обе разбиваете мне сердце. Вы совершенно правы. Я веду себя неблагодарно и обижаю вас. Мне стыдно, и я негодую на себя и краснею!
— Вы смеетесь над двумя бедными девушками, — грустно сказала Руссотта.
— Полно! Клянусь головой и утробой, милые мои Пакетта и Руссотта, я совершенно искренне прошу у вас прощения за свое поведение… и за то, что я намереваюсь сделать сейчас. Выбирайте: или вы открываете мне условный сигнал, или я собственноручно закалываю вас вот этим кинжалом!
И Пардальян вытащил огромный кинжал. Обе женщины вопросительно переглянулись и испустили тяжкий вздох. Руссотта пролепетала:
— На двери есть крест, образованный пятью большими гвоздями. Постучите по этим гвоздям в такой последовательности: вверху, внизу, слева, справа и, наконец, в центре — и дверь откроется!
Она тотчас же прижала ладони к лицу и пробормотала, всхлипнув:
— Мы погибли!
— Вы славные женщины, — сказал Пардальян очень ласково. — Простите мне, что я с вами дурно обошелся… Ваша таверна стоит от двенадцати до пятнадцати тысяч ливров… Я ее у вас покупаю!
С этими словами он вытряхнул на стол содержимое своего кожаного пояса и подал знак Карлу, который без колебаний последовал его примеру.
Руссотта и Пакетта, завидев кучу золотых дукатов, немедленно утешились, хотя в глубине души у них все же оставалась боязнь мести, которая могла их постигнуть. Их губы продолжали сохранять горькую складку, однако в глазах появился радостный огонек.
— С этим золотом, — сказал Карл, — вы можете бежать…
— Полно! Полно! — вскричала Руссотта, упиваясь видом дукатов. — Зачем нам бежать, мой господин?
— Но веревки… кошмарные веревки, которые натягиваются так медленно?
— А мы скажем, что вы вошли в таверну вместе с тем кавалером, который нынче был здесь, и что это он показал вам условный сигнал.
— А если вам не поверят?
— Тогда и настанет время подумать о бегстве.
Пардальян пришел в восхищение от того, с какой легкостью женщины умеют решать вопросы, касающиеся совести, и даже рассмеялся. Затем, сопровождаемый Карлом Ангулемским, он направился в роскошно обставленную комнату, коя служила, так сказать, переходом между таверной и дворцом. Он подошел прямо к двери и увидел пять больших гвоздей, о которых говорила Руссотта. Тогда он принялся стучать кулаком по этим гвоздям в том порядке, который ему был указан. На пятом ударе дверь отворилась!..
После ухода Моревера Фауста осталась одна в любимой своей комнате, увешанной гобеленами. Она отослала камеристок, пришедших к ней, чтобы по обыкновению развлечь принцессу пением либо игрой на лютне.
Фауста со странным спокойствием выслушала известие о бегстве Пардальяна. Оказавшись в одиночестве, она тщательно закрыла двери, опустила скрывавшие их гобелены, медленно прошла по комнате и села в свое большое кресло. Опершись локтем о подлокотник, она стала размышлять.
«Этот человек сказал, что будет всячески препятствовать моим планам. Он держит свое слово. Мне все удавалось до того самого дня, когда он вошел в мою жизнь. Все рушится с того мгновения, как я узнала его. Почему? Исходит ли от него самого то зло, что он причиняет? Неужто именно его гений, его сила, его воля разрушают один за другим мои планы? Не моя ли собственная слабость приуготовляет гибель Гиза, гибель Лиги, гибель Новой Церкви и мою собственную?..»
Когда Фауста на людях сохраняла на лице выражение спокойствия в самых волнующих обстоятельствах, она не притворялась. Даже сейчас, будучи уверена, что ни ее охрана, ни преданные ей дворяне, ни слуги не осмелятся шпионить за ней, она была так же спокойна, горделива и безмятежна, как если бы присутствовала на какой-нибудь торжественной церемонии. Никому бы и в голову не пришло, что вся ее душа охвачена смятением.
Фауста… плакала. Но плакала она не теми слезами, что изливаются из глаз и жгут щеки… Нет, ее слезы были незримы и падали в самое сердце расплавленным свинцом. Плакали не глаза Фаусты, а ее разум…
В ее душе, в тех потаенных глубинах человеческого существа, куда мало кому удается проникнуть, звучали крики ненависти и любви, душераздирающие вопли, рыдания, проклятья. Фауста страдала. Она не узнавала себя. Она превращалась в обыкновенную женщину! Она была искренна, она сняла маску со своей души. Куда подевалась прежняя Фауста, владычица царства гордости, которая никогда не проливала слез и никогда не боялась.
«Этот Моревер, — подумала она, — говорил мне, что все они в ужасе. А я? Ужас, что ты такое?.. Ужас, ты мне незнаком!..»
Но в этот миг она вдруг поняла, постигла, что такое ужас! Она ощущала трепет при мысли о побеге Пардальяна… Она боялась. Но чего? Она не знала.
— Это моя собственная слабость превращается в его силу, — продолжала она. — Во мне живет чувство, которого я не имею права испытывать, не нарушив договор между мной и Богом! Мне назначено быть Непорочной Девой не только телесно, но и в самых сокровенных уголках души… А я так изменилась!..
Фауста почти вслух произнесла эти слова. И если бы кто-нибудь их и услышал, он все равно не смог бы представить себе всю степень ярости, ужаса и стыда, которые сотрясали душу принцессы. Фауста говорила и даже думала с какой-то мягкой меланхолией, но то был лишь покров, под которым бушевала буря.
Однако понемногу она успокоилась. По мере того, как приходило успокоение, в наружности и поведении Фаусты произошли странные изменения: лицо ее залилось румянцем, губы бормотали какие-то угрозы, внешняя безмятежность исчезла.
Фаусте вдруг показалось, что она нашла способ принудить свое сердце к молчанию и вновь обрести душевное равновесие.
«Но для того, чтобы осуществить мои планы, — уверенно сказала она себе, — надо, по крайней мере, чтобы этот человек был найден, чтобы он снова был в моей власти! А вдруг этого не произойдет?..»
Лишь только в голове у нее возникла эта мысль, как она услышала знакомый стук — стучали со стороны таверны.
«Кто это может быть?» — подумала Фауста.
В дверь постучали вторично.
— Быть может, это Гиз?.. Быть может, монах?.. Кто же это?..
Дверь автоматически открывалась на условный сигнал. Но Фауста могла помешать ей открыться, заперев небольшую задвижку, которая препятствовала действию механизма. Когда раздался четвертый удар, ей вдруг пришла в голову мысль задвинуть этот засов. Какое-то странное предчувствие велело ей не принимать нежданного посетителя, кто бы он ни был. Она торопливо поднялась и пошла к двери.
В это мгновение раздался пятый удар, и та отворилась. Фауста остановилась, окаменев от изумления: перед ней стоял Пардальян. Шевалье обернулся к Карлу Ангулемскому и сказал ему несколько необычным тоном:
— Ваша светлость, я рассчитываю на то, что вы будете охранять узника…
«Какого узника?» — спросил себя ошеломленный Карл.
— Если через час я все еще не вернусь, убивайте его без всякой жалости, вскакивайте в седло, скачите во весь опор в Шартр и предупредите короля…
«О чем надо предупредить короля?» — удивился про себя юный герцог.
Его вера в силу и изобретательность Пардальяна были безграничны. Чувствуя, что шевалье играет сейчас в опасную игру, он вместо того чтобы ответить, решительно шагнул вслед за своим другом в комнату дворца, понимая, что не имеет права на колебания, если не хочет потом корить себя за трусость.
— Монсеньор, — сказал Пардальян, схватив его за руку, — вы ведь хорошо меня поняли, не так ли?
На этот раз тон был таков, что Карл осознал: от его слепого повиновения зависит успех этого предприятия и сама жизнь шевалье!
— Будьте покойны, — холодно ответил он, — если через час вы не вернетесь, то я убью его, и завтра утром… нет, нынче же ночью Генрих III будет предупрежден…
— Отлично! — воскликнул Пардальян и легонько оттеснил Карла обратно в таверну. Затем он опустил руку, и дверь с глухим стуком захлопнулась.
Карл остался один — дрожащий, ошеломленный, расстроенный тем, что согласился расстаться с Пардальяном в такую минуту. Он припал было ухом к двери, но ничего не услышал.
…Пардальян, обнажив голову, приблизился к Фаусте; перо его шапочки касалось ковра. Он поклонился ей с уважением, которое не имело ничего общего с теми знаками почтения, к коим Фауста давно привыкла.
— Сударыня, — сказал он, выпрямляясь, — соблаговолите ли вы простить мне то, что я являюсь к вам в поздний час и через потайную дверь?
Фауста села. В ее взгляде блистала какая-то зловещая радость. Бледная, она оперлась на подлокотник своего кресла и застыла в неподвижности, так что ее можно было принять за мраморную скульптуру.
Пардальяна продолжал:
— Беседа между вами и мной, сударыня, необходима и неотложна. У меня не было выбора в способе получить аудиенцию. Я проник к вам так, как смог. Извините же меня за это серьезное нарушение этикета, принятого при всяком королевском, герцогском или… папском дворе.
На этот раз Фауста пошевелилась: она стукнула молоточком по колокольчику. Вошел какой-то человек, не выказавший никакого удивления при виде незнакомца.
— Сколько гвардейцев во дворце? — спокойно спросила Фауста.
— Двадцать четыре аркебузира, — ответил мужчина. — Но если Ваше Святейшество пожелает, можно вызвать еще лучников, у которых отдых до полуночи.
— Сколько дворян дежурят сейчас в соседнем помещении?
— Двенадцать, как обычно. Но…
— Велите гвардейцам вооружиться и наблюдать за всеми выходами. Пусть дворяне будут готовы войти сюда по первому зову. Идите!
Человек преклонил колени и вышел. Пардальян улыбнулся. Меры, принятые Фаустой, уменьшили его беспокойство. Эта женщина, возможно, и была опасна, но все же это была женщина. Теперь он уверился в том, что ему предстоит иметь дело с мужчинами. Эта мысль ободрила его.
— Кто вы такой? — спросила Фауста, как если бы впервые видела дворянина, стоящего перед ней.
— Сударыня, — сказал Пардальян, — я — тот, кого вы заставили совершить непростительную ошибку. Благодаря вашей способности к переодеванию, благодаря чудесной непринужденности, с которой вы носите мужской костюм, благодаря несравненной ловкости, с которой вы владеете шпагой, вы заставили меня тогда перед таверной «У ворожеи» ненадолго принять вас за мужчину. Вы заставили меня скрестить шпагу с женщиной; вы заставили меня нанести этой женщине укол в лоб… Вы возразите мне, без сомнения, что мне было неизвестно, что вы — женщина, но я должен был понять это, я должен был угадать ваш пол и скорее сломать мою шпагу, чем направить ее острие в вашу грудь. Этого я никогда не прощу себе, сударыня…
Пардальян, держа шапочку в правой руке и положив левую на эфес шпаги, говорил совершенно чистосердечным тоном — с нежностью во взоре и кротким выражением лица. Фауста украдкой взглянула на него. Ее глаза затуманились, а пальцы чуть заметно вздрогнули.
И если она была блестящим воплощением женской красоты, то Пардальян, стоявший перед ней в несколько театральной позе, впрочем, весьма ему подходившей, представлял собой замечательный образец красоты мужской. Лицо его было отмечено величайшим благородством.
Фауста поняла, что находится наедине с противником, достойным ее могущества, и почувствовала себя униженной из-за того, что хотела прибегать к хитрости.
— Господин де Пардальян, — сказала она, — я прощаю вам то, что вы вошли сюда без приглашения. Я прощаю вам то, что вы ранили меня в лоб. Но я заявляю вам, что вы не выйдете отсюда живым! Вы слышали, какие распоряжения я отдала?
Пардальян утвердительно кивнул. Фауста продолжала с улыбкой на по-девичьи пухлых губах:
— Я вам также прощаю — ибо вы скоро умрете, — то, что вы проникли в мои тайны и узнали, кто я такая. Прощаю и то, что вы едва не лишили меня власти и едва не сорвали мои планы, касающиеся судеб всего мира.
Пардальян поклонился.
— Сударыня, — сказал он с очаровательным простодушием в голосе и во взгляде, присущим только ему, — если вы готовы мне все это простить, то почему же вы хотите меня убить?
Фауста казалась совершенно спокойной. Ледяным голосом, лишенным какого бы то ни было выражения, она ответила:
— Вы сейчас все поймете, господин Пардальян. Я восхищаюсь вами, я уважаю вас, и я уверена в том, что вы должны умереть. Я хочу вашей смерти, сударь, потому что вы ранили меня не в лоб, а в сердце. Если бы я вас ненавидела, я бы оставила вас жить. Но необходимо, чтобы вы погибли, ибо я вас… люблю.
Пардальян вздрогнул. Последние слова принцессы показались ему в тысячу раз опаснее отданного недавно приказа. Он почувствовал, что погиб. Но даже находясь в таком положении, Пардальян не захотел отступать.
Сказанное Фаустой переносило их беседу в область высоких чувств, а падая с такой высоты, легко сломать себе шею. Он даже ощущал нечто вроде головокружения. Однако своим абсолютным спокойствием и холодностью поведения и голоса он хотел быть достойным прекрасной противницы! И шевалье проговорил:
— Сударыня, вы меня любите, и это большая честь для меня. Вы кажетесь мне столь непостижимым олицетворением красоты, траура и ужаса, что я тоже мог бы полюбить вас… да, я обязательно полюбил бы вас, если бы не любил другую…
— Вы любите? — спросила Фауста, но не с гневом, не с любопытством, не с любовью, не с ненавистью, а лишь с той ужасающей холодностью, о которой мы уже говорили.
— Да, я люблю, — сказал Пардальян с бесконечной нежностью. — И я буду любить до последней минуты моей жизни. В моей душе нет другого чувства, кроме этой любви, благодаря которой я живу и без которой меня не будет. Я люблю ее, сударыня, я люблю ее, мертвую…
— Мертвую?!
У Фаусты вырвался почти крик, глухое восклицание, и в нем смешались удивление, радость и, возможно, сожаление. Ибо Фауста, преданная своему назначению Девственницы, победила бы в своем сердце чувство ревности к живой женщине…
— Вы должно думаете, что я — несчастный сумасшедший, — вновь заговорил Пардальян. — Так и есть. Я люблю мертвую. Вот уже шестнадцать лет как она умерла, а я все еще жив… и клянусь честью, сударыня, что я буду благословлять ту минуту, когда убийцы, которых вы посадили в засаду, набросятся на меня, но есть кое-что, что привязывает меня к жизни. Значит, я буду жить, раз это нужно.
Во второй раз Фауста испытала нечто вроде жестокого унижения. Она только что, как об этом и сказал Пардальян, велела убийцам быть готовыми наброситься на шевалье. Он, между тем, утверждал с удивительным простодушием: «Значит, я буду жить, раз это нужно…»
Она была готова дать знак своим подручным, однако же сильнейшее любопытство, жгучее желание лучше узнать этого человека удерживали ее. Она рассматривала его с чрезвычайным недоумением. Он опустил голову как бы в задумчивости, а потом внезапно взглянул на Фаусту. На его губах играла лукавая улыбка.
— Сударыня, — сказал он, — прежде чем я вступлю в бой с вашими людьми и усмирю их…
— Вы думаете, что усмирите их? — прервала его Фауста со смехом, который прозвучал более чем угрожающе.
— Сударыня, я не уйду отсюда, не получив того, что мне необходимо получить, — сказал он просто. — А для этого я должен прежде всего рассказать вам, как я смог войти сюда…
Про себя же Пардальян вскричал: «О, моя достойная Пакетта, о, моя нежная Руссотта, это для того, чтобы попытаться вас спасти!..»
— Вы должны знать, — продолжал он вслух, — что у меня есть враг… простите меня, сударыня, эти подробности необходимы: этот враг — монах из монастыря Святого Иакова, его зовут Жак Клеман.
Фауста закрыла глаза, чтобы скрыть волнение, мгновенно охватившее ее.
— Этого монаха я схватил, — продолжал Пардальян, — при выходе из вашего дворца. И я знаю о его намерениях.
— Верно, — промолвил Пардальян. — Дьявол с ним, с этим стуком. Однако продолжайте же ваш увлекательный рассказ.
Руссотта, у которой язык так и чесался, как и у всякой достойной кумушки, выкладывающей интересные новости, охотно подчинилась:
— Ну вот, значит, Пакетта постучала. И едва она постучала, как дверь отворилась. И мы обе испугались…
— Вот как? Так это было очень страшно?
— Сейчас сами поймете, — продолжала Руссотта с дрожью в голосе. — Когда дверь отворилась, мы, недолго думая, взялись для храбрости за руки и шагнули за порог — и она тут же сама собой закрылась… Свет, сначала заливавший комнату, где мы оказались, погас… Я громко закричала и упала на колени…
— Я тоже, — сказала Пакетта, побледнев при одном воспоминании об их приключении.
— Я закрыла глаза…
— Я тоже! — добавила Пакетта.
— А когда я их открыла, то увидела, что в комнате стало чуть светлее, но только чуть-чуть, так что едва можно было рассмотреть мебель и стены. Однако этого света было достаточно, чтобы разглядеть две веревки, которые свисали с потолка. На концах у них были петли… Тогда я поняла, что нас сейчас повесят, и заплакала… Внезапно в комнате появились два великана в масках. Не знаю, что думала в эти минуты Пакетта, а я так вообще ничего не соображала. Меня парализовал страх. Один из великанов схватил петлю, которая болталась надо мной, и потянул ее вниз. Веревка была длинная, так что скоро она коснулась моей головы. Я стояла на коленях, ни жива ни мертва от страха, а петля стягивала мне шею…
При этих словах Руссотта поднесла руку к горлу и глубоко вздохнула… Пакетта прошептала:
— А тем временем другой великан душил веревкой меня…
— М-да! — буркнул Пардальян. — Положение не из приятных…
— Совершенно верно, господин шевалье.
— А как же вы спаслись? Ведь вы же, разумеется, спаслись, судя потому, что стоите сейчас перед нами целые и невредимые!
— Погодите, — продолжала Руссотта, — сейчас расскажу. — Когда веревка оказалась у меня на шее, я стала читать про себя молитву, чтоб попытаться спасти мою душу, раз уж я не могла спасти тело. Но тут, приоткрыв один глаз, я увидела, что оба великана исчезли. Мы с Пакеттой стояли на коленях, лицом друг к другу, и у каждой на шее была веревка. Не знаю, как выглядела я, но вид Пакетты привел меня в ужас. Я хотела с ней заговорить, но не смогла вымолвить ни слова. Тогда, господин шевалье, о! тогда-то и произошла действительно жуткая вещь… Слушайте же… Итак, я смотрела на Пакетту, мертвенно бледную, с искаженным лицом, и я увидела, что веревка, которая обвивала ее шею, стала вдруг натягиваться! Пакетта заорала, как кошка на крыше мартовской ночью, и стремительно вскочила. Одновременно я почувствовала, что моя веревка тоже натягивается… Пришла моя очередь испустить вопль…
— Кошачий, да?
— Да, господин шевалье, — ответила Руссотта. — И я тоже вскочила на ноги! Я попыталась развязать петлю, но безуспешно: узел не поддавался! Веревка продолжала тянуть меня к потолку, но натягивалась она медленно, так медленно, что я видела это, сударь! О, я хотела ее остановить, я ее схватила… однако веревка скользнула у меня между пальцев… Я не могу выразить, сколь ужасно было наблюдать за ней. Казалось, я только и делала, что умирала, умирала каждую секунду… Еще немного, еще один рывок — и веревка поднимет меня кверху… Я буду повешена!
— Замолчи! Замолчи! — задыхаясь, закричала обезумевшая Пакетта.
— Как? Разве я что-то напутала?
— Нет, ничего ты не напутала, но ты так об этом рассказываешь… Мне кажется, что я все еще там!
— Что и говорить, — вмешался Пардальян, — хорошенькую же смерть вам уготовили!
— О! — выдохнул ошеломленный Карл. — Да эта Фауста — сам гений злодейства.
Наступило безмолвие. Руссотта и Пакетта постепенно пришли в себя и даже выпили по стаканчику вина, которое Пардальян налил им из оплетенной бутыли.
— У меня еще до сих пор сердце замирает, — вновь заговорила Руссотта. — Но все-таки я закончу. Вдруг Пакетта схватила стоявший рядом стул и влезла на него в то самое мгновение, когда веревка вот-вот должна была поднять ее к потолку. Бросив вокруг предсмертный взгляд, я тоже увидела неподалеку какую-то табуретку. Я подтащила ее к себе, вскарабкалась… Вот мы и спасены… но спасены всего на десять минут, ибо проклятые веревки продолжали неумолимо натягиваться. Мы напоминали двух беспомощных куриц, взгромоздившихся на насест, или же, если вам так больше понравится, двух уклеек на концах удочек…
И Руссотта сделала весьма выразительный жест, довершив это образное сравнение.
И в рассказе, и в поведении самой рассказчицы трагедия тесно переплелась с комедией, так что Пардальян не мог удержаться попеременно то от смеха, то от дрожи.
— Ну вот! Когда истекли десять минут, показавшиеся нам десятью веками, судари мои, — когда мы пережили десять агоний и десять смертей, веревки снова натянулись! Надежды больше не было!.. Я поднимаюсь на цыпочки и вдруг начинаю голосить как безумная: «Пощадите! Пощадите!»
— И я тоже, — сказала Пакетта. — Слышу, как кричит Руссотта, и вторю ей: «Пощадите! Пощадите!»
— И заметьте, вокруг-то ни души! Но я кричала во все горло: «Пощадите! Я больше не буду!» И веревка вдруг перестала натягиваться! Она даже немного ослабла! «Пощадите! Я никогда больше не войду сюда!» И веревка провисла!.. В следующее мгновение неизвестно откуда, послышался голос, который заставил меня похолодеть от ужаса, голос одновременно мягкий и властный. И этот голос нам говорит:
— Вы раскаиваетесь?
— Да! О! Да! — кричим мы обе, плача навзрыд.
— Попытаетесь ли вы еще раз хитростью выведать наши священные тайны?..
— Никогда! О! Никогда!..
— Хорошо! На этот раз Господь помиловал вас! Идите и служите верно!
— При этих словах, — продолжала Руссотта, запинаясь, — веревки совсем ослабли. Я соскочила с моей табуретки, Пакетта спрыгнула со своего стула. Я потеряла сознание. Когда я пришла в себя, то обнаружила, что лежу на полу в одной из комнат таверны, и Пакетта — рядом со мной. Если бы не острая боль в шее, мы бы могли подумать, что нам приснился страшный сон.
И Руссотта несколько мгновений помолчала, легонько потирая затылок.
— Вот что произошло с нами, — вновь заговорила она, — из-за того, что мы захотели заглянуть за эту дверь.
— И вы понимаете, — добавила Руссотта, — что больше у нас никогда не возникало желания заходить в соседний дворец.
— Черт! — воскликнул Пардальян, — Все, что вы тут рассказываете, вызывает у меня неистовое желание пойти и увидеть все собственными глазами!
Перепуганные хозяйки переглянулись и побледнели.
— Не делайте этого! — прошептала одна.
— С вами случится несчастье! — сказал другая.
— Полно! Полно! Я думаю, вы немножко преувеличиваете. К тому же, чтобы ни случилось, все будет не столь ужасно, как тогда, когда я попал под железный пресс, о котором мне напоминает ваша вывеска.
За этими рассказами они и не заметили, как прошел день и наступил вечер. В таверне зажгли факелы и светильники, подвешенные под потолком и нещадно чадившие.
Оплетенная бутыль опустела, а затем и многие ее сестры пали жертвой застолья. Само собой разумеется, что и Руссотта, и Пакетта раскраснелись, как маков цвет. Наконец Пардальян, опустошивший страшное количество бутылок, но почти не захмелевший, решил вновь попытать счастья.
— А ну-ка, — сказал он вдруг, — чтобы вы ответили, если бы я вас сейчас попросил раскрыть мне тайну условного сигнала?
— Условного сигнала? — заикаясь, повторила Руссотта.
— Ну да, того условного сигнала, который заставляет открываться заветную дверь…
Пардальян безмятежно улыбался, произнося эти слова. Руссотта и Пакетта были почти пьяны, но разум они не потеряли. Пережитый в комнате с петлями страх никак не отпускал их и не разрешал говорить о тайнах дворца Фаусты. Услышав вопрос Пардальяна, Руссотта, женщина осторожная и дальновидная, приготовила себе путь к отступлению.
— Знаешь, Пакетта, — сказала она, — пора готовить ужин господам школярам. Пока мы здесь болтаем, у наших шельм-служанок наверняка подгорела оленина. Идем, подруженька.
И она вежливо присела перед Пардальяном и отступила на шаг назад. Однако шевалье схватил ее за руку и сказал:
— Будьте осторожны, дитя мое, вы едва не упали. У прекрасной Пакетты тоже, я вижу подгибаются колени. Поддержите же ее, мой храбрый товарищ. Удивительно крепкое это славное сомюрское винцо! Оно сбивает с ног женщин и придает силы рукам мужчин!
Герцог Ангулемский мгновенно понял замысел Пардальяна и обхватил Пакетту за некогда стройный стан. Пардальян поднялся, захлопнул ногой уже приоткрытую дверь и мягко сказал, обернувшись к женщинам:
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Господин шевалье, — отозвалась Руссотта, говоря старательно и с тем достоинством, которое часто придает речи выпитое в достаточном количестве вино, — господин шевалье, выслушайте меня. Когда-то я была на вашей стороне и оказалась в Тампле даже раньше, чем Като. Моя дорогая Пакетта тоже рисковала своей жизнью, чтобы спасти вашу. С того самого дня — а ведь это было очень давно! — каждый вечер здесь, у огня, мы говорили о вас с огромным восхищением, как говорят только о королях. Неужели вы заставите нас раскаяться в этом?
И почтенная хозяйка таверны пролила несколько слезинок. Дальше речь повела Пакетта:
— Ах! Господин шевалье, я бы никогда не поверила, что однажды вы приговорите к смерти двух бедняжек — Руссотту и Пакетту! Ведь если мы вам ответим, нас наверняка убьют!
Пардальян стал очень серьезен:
— Вы обе разбиваете мне сердце. Вы совершенно правы. Я веду себя неблагодарно и обижаю вас. Мне стыдно, и я негодую на себя и краснею!
— Вы смеетесь над двумя бедными девушками, — грустно сказала Руссотта.
— Полно! Клянусь головой и утробой, милые мои Пакетта и Руссотта, я совершенно искренне прошу у вас прощения за свое поведение… и за то, что я намереваюсь сделать сейчас. Выбирайте: или вы открываете мне условный сигнал, или я собственноручно закалываю вас вот этим кинжалом!
И Пардальян вытащил огромный кинжал. Обе женщины вопросительно переглянулись и испустили тяжкий вздох. Руссотта пролепетала:
— На двери есть крест, образованный пятью большими гвоздями. Постучите по этим гвоздям в такой последовательности: вверху, внизу, слева, справа и, наконец, в центре — и дверь откроется!
Она тотчас же прижала ладони к лицу и пробормотала, всхлипнув:
— Мы погибли!
— Вы славные женщины, — сказал Пардальян очень ласково. — Простите мне, что я с вами дурно обошелся… Ваша таверна стоит от двенадцати до пятнадцати тысяч ливров… Я ее у вас покупаю!
С этими словами он вытряхнул на стол содержимое своего кожаного пояса и подал знак Карлу, который без колебаний последовал его примеру.
Руссотта и Пакетта, завидев кучу золотых дукатов, немедленно утешились, хотя в глубине души у них все же оставалась боязнь мести, которая могла их постигнуть. Их губы продолжали сохранять горькую складку, однако в глазах появился радостный огонек.
— С этим золотом, — сказал Карл, — вы можете бежать…
— Полно! Полно! — вскричала Руссотта, упиваясь видом дукатов. — Зачем нам бежать, мой господин?
— Но веревки… кошмарные веревки, которые натягиваются так медленно?
— А мы скажем, что вы вошли в таверну вместе с тем кавалером, который нынче был здесь, и что это он показал вам условный сигнал.
— А если вам не поверят?
— Тогда и настанет время подумать о бегстве.
Пардальян пришел в восхищение от того, с какой легкостью женщины умеют решать вопросы, касающиеся совести, и даже рассмеялся. Затем, сопровождаемый Карлом Ангулемским, он направился в роскошно обставленную комнату, коя служила, так сказать, переходом между таверной и дворцом. Он подошел прямо к двери и увидел пять больших гвоздей, о которых говорила Руссотта. Тогда он принялся стучать кулаком по этим гвоздям в том порядке, который ему был указан. На пятом ударе дверь отворилась!..
После ухода Моревера Фауста осталась одна в любимой своей комнате, увешанной гобеленами. Она отослала камеристок, пришедших к ней, чтобы по обыкновению развлечь принцессу пением либо игрой на лютне.
Фауста со странным спокойствием выслушала известие о бегстве Пардальяна. Оказавшись в одиночестве, она тщательно закрыла двери, опустила скрывавшие их гобелены, медленно прошла по комнате и села в свое большое кресло. Опершись локтем о подлокотник, она стала размышлять.
«Этот человек сказал, что будет всячески препятствовать моим планам. Он держит свое слово. Мне все удавалось до того самого дня, когда он вошел в мою жизнь. Все рушится с того мгновения, как я узнала его. Почему? Исходит ли от него самого то зло, что он причиняет? Неужто именно его гений, его сила, его воля разрушают один за другим мои планы? Не моя ли собственная слабость приуготовляет гибель Гиза, гибель Лиги, гибель Новой Церкви и мою собственную?..»
Когда Фауста на людях сохраняла на лице выражение спокойствия в самых волнующих обстоятельствах, она не притворялась. Даже сейчас, будучи уверена, что ни ее охрана, ни преданные ей дворяне, ни слуги не осмелятся шпионить за ней, она была так же спокойна, горделива и безмятежна, как если бы присутствовала на какой-нибудь торжественной церемонии. Никому бы и в голову не пришло, что вся ее душа охвачена смятением.
Фауста… плакала. Но плакала она не теми слезами, что изливаются из глаз и жгут щеки… Нет, ее слезы были незримы и падали в самое сердце расплавленным свинцом. Плакали не глаза Фаусты, а ее разум…
В ее душе, в тех потаенных глубинах человеческого существа, куда мало кому удается проникнуть, звучали крики ненависти и любви, душераздирающие вопли, рыдания, проклятья. Фауста страдала. Она не узнавала себя. Она превращалась в обыкновенную женщину! Она была искренна, она сняла маску со своей души. Куда подевалась прежняя Фауста, владычица царства гордости, которая никогда не проливала слез и никогда не боялась.
«Этот Моревер, — подумала она, — говорил мне, что все они в ужасе. А я? Ужас, что ты такое?.. Ужас, ты мне незнаком!..»
Но в этот миг она вдруг поняла, постигла, что такое ужас! Она ощущала трепет при мысли о побеге Пардальяна… Она боялась. Но чего? Она не знала.
— Это моя собственная слабость превращается в его силу, — продолжала она. — Во мне живет чувство, которого я не имею права испытывать, не нарушив договор между мной и Богом! Мне назначено быть Непорочной Девой не только телесно, но и в самых сокровенных уголках души… А я так изменилась!..
Фауста почти вслух произнесла эти слова. И если бы кто-нибудь их и услышал, он все равно не смог бы представить себе всю степень ярости, ужаса и стыда, которые сотрясали душу принцессы. Фауста говорила и даже думала с какой-то мягкой меланхолией, но то был лишь покров, под которым бушевала буря.
Однако понемногу она успокоилась. По мере того, как приходило успокоение, в наружности и поведении Фаусты произошли странные изменения: лицо ее залилось румянцем, губы бормотали какие-то угрозы, внешняя безмятежность исчезла.
Фаусте вдруг показалось, что она нашла способ принудить свое сердце к молчанию и вновь обрести душевное равновесие.
«Но для того, чтобы осуществить мои планы, — уверенно сказала она себе, — надо, по крайней мере, чтобы этот человек был найден, чтобы он снова был в моей власти! А вдруг этого не произойдет?..»
Лишь только в голове у нее возникла эта мысль, как она услышала знакомый стук — стучали со стороны таверны.
«Кто это может быть?» — подумала Фауста.
В дверь постучали вторично.
— Быть может, это Гиз?.. Быть может, монах?.. Кто же это?..
Дверь автоматически открывалась на условный сигнал. Но Фауста могла помешать ей открыться, заперев небольшую задвижку, которая препятствовала действию механизма. Когда раздался четвертый удар, ей вдруг пришла в голову мысль задвинуть этот засов. Какое-то странное предчувствие велело ей не принимать нежданного посетителя, кто бы он ни был. Она торопливо поднялась и пошла к двери.
В это мгновение раздался пятый удар, и та отворилась. Фауста остановилась, окаменев от изумления: перед ней стоял Пардальян. Шевалье обернулся к Карлу Ангулемскому и сказал ему несколько необычным тоном:
— Ваша светлость, я рассчитываю на то, что вы будете охранять узника…
«Какого узника?» — спросил себя ошеломленный Карл.
— Если через час я все еще не вернусь, убивайте его без всякой жалости, вскакивайте в седло, скачите во весь опор в Шартр и предупредите короля…
«О чем надо предупредить короля?» — удивился про себя юный герцог.
Его вера в силу и изобретательность Пардальяна были безграничны. Чувствуя, что шевалье играет сейчас в опасную игру, он вместо того чтобы ответить, решительно шагнул вслед за своим другом в комнату дворца, понимая, что не имеет права на колебания, если не хочет потом корить себя за трусость.
— Монсеньор, — сказал Пардальян, схватив его за руку, — вы ведь хорошо меня поняли, не так ли?
На этот раз тон был таков, что Карл осознал: от его слепого повиновения зависит успех этого предприятия и сама жизнь шевалье!
— Будьте покойны, — холодно ответил он, — если через час вы не вернетесь, то я убью его, и завтра утром… нет, нынче же ночью Генрих III будет предупрежден…
— Отлично! — воскликнул Пардальян и легонько оттеснил Карла обратно в таверну. Затем он опустил руку, и дверь с глухим стуком захлопнулась.
Карл остался один — дрожащий, ошеломленный, расстроенный тем, что согласился расстаться с Пардальяном в такую минуту. Он припал было ухом к двери, но ничего не услышал.
…Пардальян, обнажив голову, приблизился к Фаусте; перо его шапочки касалось ковра. Он поклонился ей с уважением, которое не имело ничего общего с теми знаками почтения, к коим Фауста давно привыкла.
— Сударыня, — сказал он, выпрямляясь, — соблаговолите ли вы простить мне то, что я являюсь к вам в поздний час и через потайную дверь?
Фауста села. В ее взгляде блистала какая-то зловещая радость. Бледная, она оперлась на подлокотник своего кресла и застыла в неподвижности, так что ее можно было принять за мраморную скульптуру.
Пардальяна продолжал:
— Беседа между вами и мной, сударыня, необходима и неотложна. У меня не было выбора в способе получить аудиенцию. Я проник к вам так, как смог. Извините же меня за это серьезное нарушение этикета, принятого при всяком королевском, герцогском или… папском дворе.
На этот раз Фауста пошевелилась: она стукнула молоточком по колокольчику. Вошел какой-то человек, не выказавший никакого удивления при виде незнакомца.
— Сколько гвардейцев во дворце? — спокойно спросила Фауста.
— Двадцать четыре аркебузира, — ответил мужчина. — Но если Ваше Святейшество пожелает, можно вызвать еще лучников, у которых отдых до полуночи.
— Сколько дворян дежурят сейчас в соседнем помещении?
— Двенадцать, как обычно. Но…
— Велите гвардейцам вооружиться и наблюдать за всеми выходами. Пусть дворяне будут готовы войти сюда по первому зову. Идите!
Человек преклонил колени и вышел. Пардальян улыбнулся. Меры, принятые Фаустой, уменьшили его беспокойство. Эта женщина, возможно, и была опасна, но все же это была женщина. Теперь он уверился в том, что ему предстоит иметь дело с мужчинами. Эта мысль ободрила его.
— Кто вы такой? — спросила Фауста, как если бы впервые видела дворянина, стоящего перед ней.
— Сударыня, — сказал Пардальян, — я — тот, кого вы заставили совершить непростительную ошибку. Благодаря вашей способности к переодеванию, благодаря чудесной непринужденности, с которой вы носите мужской костюм, благодаря несравненной ловкости, с которой вы владеете шпагой, вы заставили меня тогда перед таверной «У ворожеи» ненадолго принять вас за мужчину. Вы заставили меня скрестить шпагу с женщиной; вы заставили меня нанести этой женщине укол в лоб… Вы возразите мне, без сомнения, что мне было неизвестно, что вы — женщина, но я должен был понять это, я должен был угадать ваш пол и скорее сломать мою шпагу, чем направить ее острие в вашу грудь. Этого я никогда не прощу себе, сударыня…
Пардальян, держа шапочку в правой руке и положив левую на эфес шпаги, говорил совершенно чистосердечным тоном — с нежностью во взоре и кротким выражением лица. Фауста украдкой взглянула на него. Ее глаза затуманились, а пальцы чуть заметно вздрогнули.
И если она была блестящим воплощением женской красоты, то Пардальян, стоявший перед ней в несколько театральной позе, впрочем, весьма ему подходившей, представлял собой замечательный образец красоты мужской. Лицо его было отмечено величайшим благородством.
Фауста поняла, что находится наедине с противником, достойным ее могущества, и почувствовала себя униженной из-за того, что хотела прибегать к хитрости.
— Господин де Пардальян, — сказала она, — я прощаю вам то, что вы вошли сюда без приглашения. Я прощаю вам то, что вы ранили меня в лоб. Но я заявляю вам, что вы не выйдете отсюда живым! Вы слышали, какие распоряжения я отдала?
Пардальян утвердительно кивнул. Фауста продолжала с улыбкой на по-девичьи пухлых губах:
— Я вам также прощаю — ибо вы скоро умрете, — то, что вы проникли в мои тайны и узнали, кто я такая. Прощаю и то, что вы едва не лишили меня власти и едва не сорвали мои планы, касающиеся судеб всего мира.
Пардальян поклонился.
— Сударыня, — сказал он с очаровательным простодушием в голосе и во взгляде, присущим только ему, — если вы готовы мне все это простить, то почему же вы хотите меня убить?
Фауста казалась совершенно спокойной. Ледяным голосом, лишенным какого бы то ни было выражения, она ответила:
— Вы сейчас все поймете, господин Пардальян. Я восхищаюсь вами, я уважаю вас, и я уверена в том, что вы должны умереть. Я хочу вашей смерти, сударь, потому что вы ранили меня не в лоб, а в сердце. Если бы я вас ненавидела, я бы оставила вас жить. Но необходимо, чтобы вы погибли, ибо я вас… люблю.
Пардальян вздрогнул. Последние слова принцессы показались ему в тысячу раз опаснее отданного недавно приказа. Он почувствовал, что погиб. Но даже находясь в таком положении, Пардальян не захотел отступать.
Сказанное Фаустой переносило их беседу в область высоких чувств, а падая с такой высоты, легко сломать себе шею. Он даже ощущал нечто вроде головокружения. Однако своим абсолютным спокойствием и холодностью поведения и голоса он хотел быть достойным прекрасной противницы! И шевалье проговорил:
— Сударыня, вы меня любите, и это большая честь для меня. Вы кажетесь мне столь непостижимым олицетворением красоты, траура и ужаса, что я тоже мог бы полюбить вас… да, я обязательно полюбил бы вас, если бы не любил другую…
— Вы любите? — спросила Фауста, но не с гневом, не с любопытством, не с любовью, не с ненавистью, а лишь с той ужасающей холодностью, о которой мы уже говорили.
— Да, я люблю, — сказал Пардальян с бесконечной нежностью. — И я буду любить до последней минуты моей жизни. В моей душе нет другого чувства, кроме этой любви, благодаря которой я живу и без которой меня не будет. Я люблю ее, сударыня, я люблю ее, мертвую…
— Мертвую?!
У Фаусты вырвался почти крик, глухое восклицание, и в нем смешались удивление, радость и, возможно, сожаление. Ибо Фауста, преданная своему назначению Девственницы, победила бы в своем сердце чувство ревности к живой женщине…
— Вы должно думаете, что я — несчастный сумасшедший, — вновь заговорил Пардальян. — Так и есть. Я люблю мертвую. Вот уже шестнадцать лет как она умерла, а я все еще жив… и клянусь честью, сударыня, что я буду благословлять ту минуту, когда убийцы, которых вы посадили в засаду, набросятся на меня, но есть кое-что, что привязывает меня к жизни. Значит, я буду жить, раз это нужно.
Во второй раз Фауста испытала нечто вроде жестокого унижения. Она только что, как об этом и сказал Пардальян, велела убийцам быть готовыми наброситься на шевалье. Он, между тем, утверждал с удивительным простодушием: «Значит, я буду жить, раз это нужно…»
Она была готова дать знак своим подручным, однако же сильнейшее любопытство, жгучее желание лучше узнать этого человека удерживали ее. Она рассматривала его с чрезвычайным недоумением. Он опустил голову как бы в задумчивости, а потом внезапно взглянул на Фаусту. На его губах играла лукавая улыбка.
— Сударыня, — сказал он, — прежде чем я вступлю в бой с вашими людьми и усмирю их…
— Вы думаете, что усмирите их? — прервала его Фауста со смехом, который прозвучал более чем угрожающе.
— Сударыня, я не уйду отсюда, не получив того, что мне необходимо получить, — сказал он просто. — А для этого я должен прежде всего рассказать вам, как я смог войти сюда…
Про себя же Пардальян вскричал: «О, моя достойная Пакетта, о, моя нежная Руссотта, это для того, чтобы попытаться вас спасти!..»
— Вы должны знать, — продолжал он вслух, — что у меня есть враг… простите меня, сударыня, эти подробности необходимы: этот враг — монах из монастыря Святого Иакова, его зовут Жак Клеман.
Фауста закрыла глаза, чтобы скрыть волнение, мгновенно охватившее ее.
— Этого монаха я схватил, — продолжал Пардальян, — при выходе из вашего дворца. И я знаю о его намерениях.