Страница:
Наступило молчание; в глазах Делаво промелькнула тень озабоченности.
— И все-таки нам нужно быть осторожными, — добавил он с расстановкой, — конкуренция Крешри представляет немалую опасность; больше всего меня беспокоит то обстоятельство, что в нужный момент у нас может не оказаться достаточного капитала для борьбы. Мы живем, не думая о завтрашнем дне; необходимо образовать резервный капитал, используя для этой цели хотя бы треть ежегодных прибылей.
Фернанда едва сдержала непроизвольный жест протеста. Она как раз больше всего боялась, как бы ее любовнику не пришлось несколько умерить широкий образ жизни, — тогда она уже не сможет по-прежнему безотказно удовлетворять за его счет свое тщеславие и жажду удовольствий. Она ограничилась тем, что выразительно посмотрела на Буажелена; впрочем, тот и сам держался такого же мнения.
— Нет, нет, кузен, — ответил он твердо, — в данное время я не могу ничего откладывать: у меня слишком большие расходы. Впрочем, я и так тебе благодарен: завод дает больше прибыли, нежели ты обещал… Мы еще подумаем и как-нибудь поговорим с тобой на эту тему.
Однако Фернанда продолжала нервничать; ее затаенное раздражение обратилось на Низ; горничная только что дала девочке позавтракать отдельно от взрослых и теперь привела ее в гостиную, перед тем как отвезти Низ в гости к одной из ее маленьких подруг. Девочке было уже почти семь лет; розовая и белокурая, всегда веселая, с буйно вьющимися волосами, золотое руно которых делало ее похожей на кудрявого барашка, она, вырастая, становилась все милее.
— Вот, милый Буажелен, непослушная девочка, из-за которой я в конце концов заболею… Спросите-ка ее, что она устроила в тот день, когда у нее завтракали ваш сын Поль и маленькая Луиза Мазель.
Нисколько не смущаясь, Низ продолжала весело улыбаться, уставившись на взрослых своими прозрачными голубыми глазами.
— О! — продолжала мать. — Она, разумеется, не признает своей вины… Так вот! Несмотря на то, что я ей это десять раз запрещала, она все же открыла ту запертую калитку, — знаете, там, в конце нашего сада, — и впустила всех этих грязных сорванцов из Крешри. Среди них есть отвратительный мальчишка Нанэ, которого она почему-то полюбила. Впрочем, в этой проделке приняли участие и ваш Поль, и Луиза Мазель, — все они играли с этой маленькой шайкой, с детьми Боннера, того мастера, который так беззастенчиво ушел с нашего завода. Да, да! Поль с Антуанеттой и Луиза с Люсьеном, под предводительством мадмуазель Низ и Нанэ, разрушали наши клумбы! Видите, ей не стыдно, она даже не покраснела.
— Неправда, — просто ответила Низ своим ясным голоском. — Мы ничего не ломали, мы просто весело играли вместе. Нанэ такой забавный…
Этот ответ окончательно рассердил Фернанду.
— Ах, ты находишь его забавным!.. Послушай, если я еще раз застану тебя с ним, ты целую неделю будешь без сладкого. Я вовсе не хочу, чтобы ты меня впутала в какую-нибудь скверную историю с этими людьми. Они начнут еще везде рассказывать, что мы заманиваем к себе их детей, чтобы чем-нибудь заразить их… Слышишь? На этот раз я говорю серьезно: если ты еще раз увидишься с Нанэ, — берегись!
— Хорошо, мама, — ответила Низ.
Ее личико продолжало оставаться спокойным и улыбающимся. Поцеловав родителей, девочка ушла вместе с горничной.
— Я покончу со всем этим очень просто, — сказала Фернанда, — велю наглухо заделать калитку; тогда уж, по крайней мере, я буду уверена, что наши дети не общаются с теми. Нет ничего хуже детских игр; они все там заражаются друг от друга бог знает чем.
Ни Делаво, ни Буажелен не спорили: они видели во всем этом простое ребячество, но порядка ради считали строгие меры уместными. А между тем семена будущего уже зрели, и упрямая Низ уносила в своем сердечке образ забавника Нанэ, с которым так весело играть.
Наконец прибыли гости: сначала супруги Гурье и Шатлар, затем председатель Гом с четой Жолливе. Аббат Марль, по обыкновению, запоздал и явился последним. Всех было десять человек. Мазели, которых что-то задержало, обещали непременно приехать выпить кофе. Фернанда посадила справа от себя супрефекта, слева — председателя суда. Делаво поместился между двумя дамами — Леонорой и Люсиль На обоих концах стола оказались Гурье и Буажелен, аббат Марль и капитан Жолливе, Были намеренно приглашены лишь самые близкие знакомые, чтобы можно было говорить, не стесняясь. Кроме того, столовая — к стыду Фернанды — была так тесна, что старый буфет из красного дерева мешал обслуживать гостей, если их собиралось больше десяти.
За рыбой — это была восхитительная форель из Мьонны — разговор, естественно, перешел на Крешри и Луку. Образованные буржуа могли бы, казалось, знать сущность того, что они называли социалистической утопией; и, однако, суждения их были ничуть не умнее нелепых утверждений каких-нибудь Даше или Лабоков. Единственный, кто мог бы разобраться в этом вопросе, был Шатлар. Но он предпочитал шутить.
— Знаете, мальчики и девочки находятся вместе, в одних и тех же классах и мастерских и, я полагаю, в одних и тех же спальнях, так что этот новый городок разрастется быстро. И все там заживут одной семьей, папы и мамы с кучей общих детей.
— Какая гадость! — сказала Фернанда с глубоким отвращением, напуская на себя чопорно-добродетельный вид.
Леонора, все более и более проникавшаяся суровой моралью религии, нагнулась к своему соседу, аббату Марлю.
— Бог не допустит такого позора, — прошептала она.
Но аббат только поднял глаза к небу; его положение становилось все труднее, так как он не хотел порывать отношений с Сэрэттой и продолжал аккуратно завтракать в Крешри. Он чувствовал себя обязанным заботиться о спасении душ всей своей паствы, в особенности же тех, кто покинул лоно церкви и на чье обращение он все еще хотел надеяться. По словам аббата, он оставался на посту, продолжая бороться со вторжением злого духа. Но тщетно аббат пытался освятить агонию старого общества: его усилия оставались бесплодными, и он с глубокой грустью замечал, что число верующих в его церкви все уменьшается.
Буажелен принялся рассказывать историю:
— Задумали как-то сторонники равенства создать маленькую колонию; в ней не оказалось достаточного количества женщин. Что же тогда сделали? Установили очередность: женщина проводила ночь сегодня с одним, завтра с другим мужчиной. Это называлось «работать посменно».
Легкий и звонкий смех Люсиль прозвучал так весело, что все оглянулись на нее. Но молодая женщина не смутилась, лицо ее сохранило свойственное ей невинное выражение; она только бросила на мужа взгляд своих ясных, чуть прищуренных глаз, как бы желая понять, насколько он находит рассказ забавным.
Делаво сделал скучающий жест. Общие женщины — это его мало тревожило. Куда опаснее отрицание власти, преступная мечта жить без хозяина.
— Одно для меня непостижимо, — сказал он. — Как будет управляться Город будущего? Возьмем их завод: они утверждают, что ассоциация даст им возможность уничтожить заработную плату; наступит время, когда все станут трудиться и каждый будет вкладывать свою долю труда в общее дело; и тогда можно будет прийти к более справедливому распределению богатств… Я не знаю мечты более опасной, ведь она неосуществима; не правда ли, господин Гурье?
Мэр ел, уткнувшись в свою тарелку; уловив устремленный на него взгляд супрефекта, он неторопливо вытер губы, прежде чем ответить.
— Да, пожалуй, неосуществима… Но не следует слишком поспешно осуждать самый принцип ассоциации. В нем заключена большая сила, которой и нам, может быть, придется воспользоваться.
Такая осторожность возмутила капитана.
— Что? — вскипел он. — Вы считаете сколько-нибудь приемлемыми затеи этого господина Луки, направленные против милой нашему сердцу старой Франции, созданной мечом наших отцов и завещанной нам?
Среди взрыва всеобщего возмущения против Луки гостям подали телячьи котлеты со спаржей. Этого ненавистного имени было достаточно, чтобы тесно сблизить между собой всех присутствующих: их объединяли страх за свое благополучие и непреодолимая потребность защищаться и мстить, У кого-то достало жестокости осведомиться у Гурье о его сыне, об этом ренегате — Ахилле, и мэру пришлось лишний раз его проклясть. Один Шатлар все еще лавировал, отделываясь шутками. Капитан пророчил неизбежность страшных катастроф, если бунтовщиков немедленно не обуздают. Его речи так напугали всех, что Буажелен, охваченный беспокойством, попросил у Делаво успокоительных разъяснений.
— Положение этого молодчика уже пошатнулось, — сказал директор «Бездны». — Благосостояние Крешри только кажущееся, и достаточно какой-нибудь случайности, чтобы все предприятие рухнуло… Вот, кстати, жена сообщила мне одну характерную подробность…
— Да, я слышала это от моей прачки, — сказала Фернаяда, радуясь возможности излить свою злобу. — Она знает Рагю, одного из наших бывших рабочих, — он перешел на новый завод. Так вот, этот Рагю кричит теперь на всех перекрестках, что с него довольно этого чертова заведения, где можно умереть со скуки; так, мол, думает не он один, и в одно прекрасное утро все они возвратятся в Боклер… О, кто ж выступит наконец против этого Луки, кто нанесет ему первый удар, кто опрокинет и раздавит его!
— Да ведь есть же дело Лабока, — откликнулся Буажелен. — Надеюсь, этого будет достаточно.
Снова наступило молчание. На столе появилась утка. Об иске Лабока — подлинной причине этой дружеской встречи — никто еще не сказал ни слова: всех смущало упорное молчание председателя суда Гома. Он почти не ел — тайные страдания вызвали у него болезнь желудка — и безмолвно слушал то, что говорилось вокруг него, посматривая на присутствующих своими серыми холодными, намеренно равнодушными глазами. Никогда еще не видели Гома столь мало общительным; это стесняло гостей; всем хотелось знать, как он смотрит на дело, чего от него можно ожидать. Конечно, никто не предполагал, что судья на стороне Крешри, но все же надеялись, что у него достанет такта дать более или менее определенное обещание.
Атаку снова повел капитан.
— Не правда ли, господин председатель, закон ясен и точен? Всякий причиненный кому-либо ущерб должен быть возмещен.
— Конечно, — ответил Гом.
От него ждали большего. Но он замолчал. Тогда, чтобы заставить его высказаться по существу, все принялись шумно обсуждать иск Лабока. Грязный ручей стал одним из украшений Боклера: непозволительно так красть воду у города, да к тому же отдавать ее крестьянам, которых до такой степени сбили с толку, что они позволили превратить свою деревню в очаг безудержной анархии, опасный для всей страны. Если уж дети прежних крепких, как кремень, крестьян дошли до того, что объединили свои наследственные наделы, значит, с древней священной собственностью дело обстоит плохо; мысль эта наполняла ужасом буржуа. Давно пора правосудию вмешаться и пресечь соблазн.
— Мы можем не беспокоиться, — заискивающе сказал Буажелен, — защита интересов общества находится в надежных руках. Нет ничего выше справедливого судебного решения, свободно вынесенного честным человеком.
— Вне всякого сомнения, — просто сказал Гом.
Пришлось и на этот раз удовольствоваться таким неопределенным ответом: в нем предпочли усмотреть залог неминуемого осуждения Луки. Завтрак кончался; был уже съеден салат, оставались только клубничное мороженое и десерт. Но желудки были ублаготворены, все смеялись, предвкушая верную победу. Перешли в гостиную — пить кофе; приехала чета Мазель, их встретили, как всегда, с дружеским, слегка насмешливым радушием: эти добрейшие рантье — воплощенное блаженство праздности — неизменно умиляли сердца. Болезнь г-жи Мазель не проходила, но бедная больная все же была в прекраснейшем настроении: доктор Новар прописал ей новые лекарства, при которых не требовалось никакой диеты. Единственным огорчением г-жи Мазель были эти ужасные разговоры о Крешри, об уничтожении ренты, об отмене права наследования. Но зачем говорить о неприятных вещах? Мазель, благоговейно охранявший душевное спокойствие своей супруги, подмигивая, умолял присутствующих не касаться больше этих ужасных тем, столь опасных для ее расстроенного здоровья. И всем стало еще веселее, все спешили отдать дань жизни, жизни, полной счастья, богатства и наслаждений…
Наконец в обстановке растущей злобы и ненависти, наступил день пресловутого процесса. Никогда еще Боклер не потрясали такие бурные страсти. Обращение Лабока в суд сначала только удивило и рассмешило Луку, тем более, что обосновать иск в двадцать пять тысяч франков казалось ему невозможным. Хотя Клук и пересох, было чрезвычайно трудно доказать, что причиной тому послужили отвод и использование горных источников для нужд Крешри. Кроме того, источники принадлежали имению, они были собственностью Жорданов, не обремененной никакими обязательствами, и владелец имел полное право распоряжаться ими по своему усмотрению. Кроме того, Лабоку надо было еще доказать, что ему действительно причинен ущерб; однако его попытки в этом направлении были столь беспомощны и притом так неумны, что ни один суд в мире не мог бы принять их во внимание. Лука говорил в шутку, что скорее он сам мог бы требовать от прибрежных жителей, чтобы они организовали подписку в его пользу в благодарность за освобождение от той постоянной заразы, на которую они так долго жаловались. Теперь городу оставалось только засыпать русло ручья и продать образовавшиеся свободные земли под застройку: это выгодное предприятие пополнило бы городскую кассу несколькими сотнями тысяч франков. Вот почему Лука поначалу только улыбался: он не в силах был представить, что такой иск может привести к неприятным последствиям. И только позднее, когда со всех сторон на него обрушились яростная злоба и вражда, он отдал себе отчет в серьезности положения и в смертельной опасности, грозившей его делу.
Это было для Луки первым мучительным потрясением. Жизнерадостный и чистый духом провозвестник грядущего братства, он не был настолько наивен, чтобы не знать людской злобы. Он восстал против старого мира и не надеялся, что тот отступит и сдастся без борьбы. Он был готов к тому, что его ждет распятие, что неблагодарная толпа забросает его камнями и грязью, как она обычно поступает с провозвестниками новой эпохи. И все же его сердце дрогнуло, когда он почувствовал, какую горькую чашу готовят ему глупость, жестокость и предательство. Он ясно понимал, что за спиной Лабоков и других мелких торговцев стоит вся буржуазия, все собственники, не желавшие расстаться со своей собственностью. Предпринятый Лукой опыт кооперативной ассоциации подвергал такой опасности капиталистическое общество, построенное на наемном труде, что в глазах этого общества он, Лука, был опасным врагом, от которого надо было избавиться какой угодно ценой. «Бездна», Гердаш, весь город — все, что обладало властью в любых ее формах — имущественных, муниципальных, правительственных, — все это пришло в движение и выступило против него, силясь его раздавить. Эгоистические собственники перед лицом общей опасности сближались, объединялись, окружали его со всех сторон густой сетью интриг, ловушками, засадами; Лука чувствовал, что один неверный шаг может погубить его. Упади он, вся свора накинется и пожрет его. Он знал их по именам, он мог бы назвать всех этих чиновников, коммерсантов, рантье с благодушными лицами, которые съели бы его живьем, если бы увидели, что он упал на углу какой-нибудь улицы. И, подавляя сердечный трепет, Лука приготовился к бою, убежденный, что нельзя ничего создать без борьбы, что великие дела всегда скрепляются кровью того, кто свершает их.
Судебное разбирательство началось в один из вторников, в базарный день. Боклер волновался; присутствие множества крестьян, приехавших из соседних деревень, еще более увеличивало лихорадочную суету на площади Мэрии и на улице Бриа. Обеспокоенная Сэрэтта просила Луку пойти в суд в сопровождении нескольких надежных друзей. Но Лука отказался наотрез, он пошел один; он решил сам защищаться на суде и только для вида согласился взять защитника. Когда он вошел в тесный, уже переполненный возбужденной публикой зал заседаний, наступило внезапное молчание — свидетельство жадного любопытства, которым встречают одинокую и беззащитную жертву, идущую на заклание. Спокойная отвага Луки еще более взбесила его врагов: нашли, что у него дерзкий вид. Лука стал перед скамьей защитника и спокойно окинул взглядом теснившуюся толпу; он узнал Лабока, Даше, Каффьо и других лавочников, смешавшихся с безыменной толпой, он видел разъяренные лица свирепых, неизвестных ему врагов, которых никогда в жизни не встречал. Он почувствовал некоторое облегчение, убедившись, что у Буажелена, Делаво и их друзей хватило такта не явиться смотреть, как его бросят на съедение зверям.
Ждали длительных и ожесточенных прений. Но ничего подобного не случилось. Лабок выбрал себе в защитники одного из тех провинциальных адвокатов, чья язвительная злость держит в страхе весь край. И, действительно, речь этого человека доставила немало удовольствия врагам Луки; сознавая шаткость той юридической почвы, на которой он основывал иск о возмещении убытков, адвокат ограничился осмеянием реформ, предпринятых в Крешри. Он развеселил публику, нарисовав комическую и ядовитую картину будущего общества, вызвал бурное негодование, утверждая, что в этом Городе дети станут развращать друг друга с самой колыбели, святой институт брака будет уничтожен, любовь низведена до скотского вожделения, когда пары соединяются и расходятся случайно, для минутного удовлетворения похоти. И все же общее мнение было таково, что адвокат не нашел решающего довода, того бранного слова, того оглушающего удара, который выигрывает бой и уничтожает противника. Тревога в зале настолько возросла, что когда, в свою очередь, заговорил Лука, каждое его слово встречалось общим перешептыванием. Он говорил очень просто; даже не ответив на нападки, направленные против его дела, он удовольствовался тем, что неопровержимо показал необоснованность иска Лабока. Если бы он даже и осушил Клук, то этим он только оздоровил бы город, не говоря уже о новых участках, освобождавшихся для застройки. Но прежде всего еще даже не доказано, что причиной исчезновения ручья послужили производившиеся в Крешри работы; пусть это сначала докажут. В конце речи Луки проглянула накопившаяся в его наболевшем сердце горечь: он заявил, что не ищет ничьей благодарности за пользу, которую, как ему кажется, он принес городу; но был бы счастлив, если бы ему, по крайней мере, позволили мирно продолжать свое дело и прекратили бы злобные нападки на него. Во время речи Луки председатель суда Гом был вынужден несколько раз призвать аудиторию к порядку. Ответная речь адвоката Лабока была исключительно резкой: он назвал Луку анархистом, стремящимся во что бы то ни стало разрушить город; публика при этом разразилась такими бурными знаками одобрения, что председатель пригрозил очистить зал. Затем последовала речь прокурора: он говорил намеренно глухо, клоня к тому, что обе стороны и правы и неправы; после его речи председатель объявил, что решение суда будет оглашено через две недели, и закрыл заседание.
Прошли две недели; страсти еще больше разгорелись; на рынках дрались: с такой горячностью спорили там о предстоящем приговоре. Почти все были убеждены в том, что решение будет вынесено суровое, что будет взыскано от десяти до пятнадцати тысяч франков в возмещение убытков, не считая расходов, связанных с отведением Клука в прежнее русло. Все же кое-кто с сомнением покачивал головой: были люди, которым не понравилось поведение председателя суда Гома во время разбирательства дела. Его хмурая замкнутость, его болезненная щепетильность в вопросах правосудие привели к тому, что Гома стали считать чудаком, быть может, даже не совсем нормальным человеком. Другой причиной беспокойства послужило то обстоятельство, что Гом на другой же день после суда заперся у себя дома под предлогом нездоровья; передавали, что он чувствует себя прекрасно и просто хочет избежать какого бы то ни было давления на свою совесть и поэтому никого не принимает. Чем был он занят в своем уединенном доме, закрытом для всех, даже для его собственной дочери? Какая борьба, какая внутренняя драма разыгрывалась в душе этого человека, утратившего все то, что он любил и во что верил? Решение должно было быть объявлено в полдень, в самом начале заседания. Зал был еще более переполнен, еще более возбужден и грозен, чем в первый раз. В толпе слышались злобные выкрики и насмешливые возгласы. Все противники Луки были налицо: им хотелось присутствовать при его поражении. Он же, полный мужества, и на этот раз не захотел, чтобы его сопровождали, а предпочел явиться один и подчеркнуть этим мирный характер своей миссии. Стоя, он с улыбкой смотрел в зал, словно не подозревая, что весь этот гнев направлен против него. Точно в назначенный час вошел в зал председатель Гом в сопровождении двух членов суда и прокурора. Судебному приставу не пришлось требовать тишины: голоса разом смолкли, на лица легло выражение трепетного любопытства, все взоры обратились на председателя суда. Он сел, держа в руках текст решения; с минуту он оставался неподвижным, молча устремив глаза вдаль, поверх толпы. Потом принялся читать — медленно и монотонно. Чтение длилось долго; одно «принимая во внимание» с неотвратимой логикой следовало за другим; составитель судебного решения рассматривал вопрос со всех сторон, стремясь устранить малейшее сомнение. Аудитория слушала, не слишком понимая: доводы «за» и «против» так тесно примыкали друг к другу, что предугадать конечный вывод, казалось, было невозможно. Однако с каждым новым периодом создавалось впечатление, что аргументация Луки убедила суд: — решение указывало на то, что истцу не был нанесен реальный ущерб, отмечало право каждого собственника производить в своем владении любые работы, если никакие принятые им ранее на себя обязательства не препятствуют этому. Решение было вынесено: Лука выиграл процесс.
Зал на минуту оцепенел. Затем, когда поняли, что произошло, раздалось шиканье, послышались угрожающие крики. В течение долгих месяцев толпу возбуждали, одурманивали всяческой ложью, а теперь у нее отнимали обещанную добычу; и толпа требовала эту добычу себе на растерзание, раз уж суд, видимо, подкупленный, лишал ее вожделенной мести. Разве не был Лука врагом общества, чужаком, пришедшим неизвестно откуда, чтобы погубить Боклер, подорвать торговлю и, науськивая рабочих против хозяев, вызвать гражданскую войну? Разве не похитил он из каких-то злобных, дьявольских побуждений городскую воду, осушив ручей, исчезновение которого было бедствием для прибрежных жителей? «Боклерская газета» еженедельно повторяла эти обвинения, вбивала их в самые тупые головы, сопровождая ядовитыми комментариями, требованиями немедленной мести. Все влиятельные особы, все знатные господа, населявшие буржуазные кварталы, распространяли эти обвинения среди мелкого люда, раздували их, поддерживали всем весом своего могущества и богатства. И мелкий люд, ослепленный, взбешенный, убежденный в том, что из Крешри распространяется какая-то чума, жаждал крови, требовал расправы. Луке грозили кулаками. Все громче раздавались крики: «Смерть вору, отравителю! Смерть!» Председатель суда Гом, бледный, строгий, по-прежнему сидел в своем кресле. Он хотел было заговорить, очистить зал от публики, но слов уже не было слышно. Чтобы не уронить своего достоинства, ему пришлось прервать заседание и удалиться из зала в сопровождении обоих членов суда и прокурора.
Лука, все еще улыбаясь, спокойно стоял около своей скамьи. Он был удивлен решением не менее, чем его противники, ибо знал, какая отравленная атмосфера окружала председателя, и не считал его способным на справедливость. Зрелище справедливого человека среди всеобщего падения — это было нравственной поддержкой Луке. Но когда раздались голоса, требовавшие его смерти, улыбка Луки стала печальной; с горечью в сердце он повернулся к ревущей толпе. Что сделал он им, этим мелким буржуа, торговцам, рабочим? Не стремился ли он ко всеобщему благу, к тому, чтобы все люди стали счастливы, любили друг друга, жили, как братья? Ему грозили кулаками, со всех сторон все громче раздавались вопли: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!» Но, несмотря ни на что, он испытывал лишь любовь и глубокую жалость к этому бедному, сбитому с толку, доведенному до безумия народу. Он сдержал готовые выступить на глазах слезы, решив гордо и мужественно встретить сыпавшиеся на него оскорбления. Публика, считая, что Лука бросает ей вызов, в конце концов разнесла бы дубовую перегородку, за которой он стоял, если бы страже не удалось наконец увести его и запереть за ним двери. Секретарь суда попросил Луку от имени председателя Гома не выходить некоторое время на улицу во избежание возможных эксцессов; Луке пришлось обещать, что он переждет немного у привратника, чтобы дать толпе время разойтись.
Эта необходимость прятаться наполняла Луку стыдом и возмущением. Минуты, проведенные им у привратника, были самыми тяжелыми в его жизни; он считал трусостью то, что не вышел прямо к толпе; он не мог примириться с положением перепуганного преступника, в которое был поставлен. И когда Луке показалось, что подступы к зданию очистились от толпы, он, не слушая никаких увещеваний, спокойно направился домой, пешком, без провожатых, так же, как пришел в суд. В руках у него была только легкая тросточка, но он жалел, что взял ее, боясь, что даже в ней могут усмотреть оружие для защиты. Лука шел не торопясь; ему предстояло пересечь весь Боклер; до площади Мэрии никто, казалось, не замечал его. Вышедшая из суда публика, прождав Луку несколько минут, рассыпалась по городу, разнося весть о его победе; все были уверены, что он не посмеет появиться на улице в течение двух — трех часов. Но на площади Мэрии, где находился рынок, Луку узнали. Люди стали перешептываться, указывать на него друг другу; несколько человек даже пошло следом за ним, пока еще без дурных намерений, желая лишь посмотреть, чем кончится дело. На площади теснились крестьяне, покупатели, любопытные, которых не затрагивал исход процесса. Однако, когда Лука повернул на улицу Бриа, на углу которой Лабок, взбешенный своим поражением, исступленно орал что-то посреди группы людей, стоявших перед его лавкой, положение осложнилось.
— И все-таки нам нужно быть осторожными, — добавил он с расстановкой, — конкуренция Крешри представляет немалую опасность; больше всего меня беспокоит то обстоятельство, что в нужный момент у нас может не оказаться достаточного капитала для борьбы. Мы живем, не думая о завтрашнем дне; необходимо образовать резервный капитал, используя для этой цели хотя бы треть ежегодных прибылей.
Фернанда едва сдержала непроизвольный жест протеста. Она как раз больше всего боялась, как бы ее любовнику не пришлось несколько умерить широкий образ жизни, — тогда она уже не сможет по-прежнему безотказно удовлетворять за его счет свое тщеславие и жажду удовольствий. Она ограничилась тем, что выразительно посмотрела на Буажелена; впрочем, тот и сам держался такого же мнения.
— Нет, нет, кузен, — ответил он твердо, — в данное время я не могу ничего откладывать: у меня слишком большие расходы. Впрочем, я и так тебе благодарен: завод дает больше прибыли, нежели ты обещал… Мы еще подумаем и как-нибудь поговорим с тобой на эту тему.
Однако Фернанда продолжала нервничать; ее затаенное раздражение обратилось на Низ; горничная только что дала девочке позавтракать отдельно от взрослых и теперь привела ее в гостиную, перед тем как отвезти Низ в гости к одной из ее маленьких подруг. Девочке было уже почти семь лет; розовая и белокурая, всегда веселая, с буйно вьющимися волосами, золотое руно которых делало ее похожей на кудрявого барашка, она, вырастая, становилась все милее.
— Вот, милый Буажелен, непослушная девочка, из-за которой я в конце концов заболею… Спросите-ка ее, что она устроила в тот день, когда у нее завтракали ваш сын Поль и маленькая Луиза Мазель.
Нисколько не смущаясь, Низ продолжала весело улыбаться, уставившись на взрослых своими прозрачными голубыми глазами.
— О! — продолжала мать. — Она, разумеется, не признает своей вины… Так вот! Несмотря на то, что я ей это десять раз запрещала, она все же открыла ту запертую калитку, — знаете, там, в конце нашего сада, — и впустила всех этих грязных сорванцов из Крешри. Среди них есть отвратительный мальчишка Нанэ, которого она почему-то полюбила. Впрочем, в этой проделке приняли участие и ваш Поль, и Луиза Мазель, — все они играли с этой маленькой шайкой, с детьми Боннера, того мастера, который так беззастенчиво ушел с нашего завода. Да, да! Поль с Антуанеттой и Луиза с Люсьеном, под предводительством мадмуазель Низ и Нанэ, разрушали наши клумбы! Видите, ей не стыдно, она даже не покраснела.
— Неправда, — просто ответила Низ своим ясным голоском. — Мы ничего не ломали, мы просто весело играли вместе. Нанэ такой забавный…
Этот ответ окончательно рассердил Фернанду.
— Ах, ты находишь его забавным!.. Послушай, если я еще раз застану тебя с ним, ты целую неделю будешь без сладкого. Я вовсе не хочу, чтобы ты меня впутала в какую-нибудь скверную историю с этими людьми. Они начнут еще везде рассказывать, что мы заманиваем к себе их детей, чтобы чем-нибудь заразить их… Слышишь? На этот раз я говорю серьезно: если ты еще раз увидишься с Нанэ, — берегись!
— Хорошо, мама, — ответила Низ.
Ее личико продолжало оставаться спокойным и улыбающимся. Поцеловав родителей, девочка ушла вместе с горничной.
— Я покончу со всем этим очень просто, — сказала Фернанда, — велю наглухо заделать калитку; тогда уж, по крайней мере, я буду уверена, что наши дети не общаются с теми. Нет ничего хуже детских игр; они все там заражаются друг от друга бог знает чем.
Ни Делаво, ни Буажелен не спорили: они видели во всем этом простое ребячество, но порядка ради считали строгие меры уместными. А между тем семена будущего уже зрели, и упрямая Низ уносила в своем сердечке образ забавника Нанэ, с которым так весело играть.
Наконец прибыли гости: сначала супруги Гурье и Шатлар, затем председатель Гом с четой Жолливе. Аббат Марль, по обыкновению, запоздал и явился последним. Всех было десять человек. Мазели, которых что-то задержало, обещали непременно приехать выпить кофе. Фернанда посадила справа от себя супрефекта, слева — председателя суда. Делаво поместился между двумя дамами — Леонорой и Люсиль На обоих концах стола оказались Гурье и Буажелен, аббат Марль и капитан Жолливе, Были намеренно приглашены лишь самые близкие знакомые, чтобы можно было говорить, не стесняясь. Кроме того, столовая — к стыду Фернанды — была так тесна, что старый буфет из красного дерева мешал обслуживать гостей, если их собиралось больше десяти.
За рыбой — это была восхитительная форель из Мьонны — разговор, естественно, перешел на Крешри и Луку. Образованные буржуа могли бы, казалось, знать сущность того, что они называли социалистической утопией; и, однако, суждения их были ничуть не умнее нелепых утверждений каких-нибудь Даше или Лабоков. Единственный, кто мог бы разобраться в этом вопросе, был Шатлар. Но он предпочитал шутить.
— Знаете, мальчики и девочки находятся вместе, в одних и тех же классах и мастерских и, я полагаю, в одних и тех же спальнях, так что этот новый городок разрастется быстро. И все там заживут одной семьей, папы и мамы с кучей общих детей.
— Какая гадость! — сказала Фернанда с глубоким отвращением, напуская на себя чопорно-добродетельный вид.
Леонора, все более и более проникавшаяся суровой моралью религии, нагнулась к своему соседу, аббату Марлю.
— Бог не допустит такого позора, — прошептала она.
Но аббат только поднял глаза к небу; его положение становилось все труднее, так как он не хотел порывать отношений с Сэрэттой и продолжал аккуратно завтракать в Крешри. Он чувствовал себя обязанным заботиться о спасении душ всей своей паствы, в особенности же тех, кто покинул лоно церкви и на чье обращение он все еще хотел надеяться. По словам аббата, он оставался на посту, продолжая бороться со вторжением злого духа. Но тщетно аббат пытался освятить агонию старого общества: его усилия оставались бесплодными, и он с глубокой грустью замечал, что число верующих в его церкви все уменьшается.
Буажелен принялся рассказывать историю:
— Задумали как-то сторонники равенства создать маленькую колонию; в ней не оказалось достаточного количества женщин. Что же тогда сделали? Установили очередность: женщина проводила ночь сегодня с одним, завтра с другим мужчиной. Это называлось «работать посменно».
Легкий и звонкий смех Люсиль прозвучал так весело, что все оглянулись на нее. Но молодая женщина не смутилась, лицо ее сохранило свойственное ей невинное выражение; она только бросила на мужа взгляд своих ясных, чуть прищуренных глаз, как бы желая понять, насколько он находит рассказ забавным.
Делаво сделал скучающий жест. Общие женщины — это его мало тревожило. Куда опаснее отрицание власти, преступная мечта жить без хозяина.
— Одно для меня непостижимо, — сказал он. — Как будет управляться Город будущего? Возьмем их завод: они утверждают, что ассоциация даст им возможность уничтожить заработную плату; наступит время, когда все станут трудиться и каждый будет вкладывать свою долю труда в общее дело; и тогда можно будет прийти к более справедливому распределению богатств… Я не знаю мечты более опасной, ведь она неосуществима; не правда ли, господин Гурье?
Мэр ел, уткнувшись в свою тарелку; уловив устремленный на него взгляд супрефекта, он неторопливо вытер губы, прежде чем ответить.
— Да, пожалуй, неосуществима… Но не следует слишком поспешно осуждать самый принцип ассоциации. В нем заключена большая сила, которой и нам, может быть, придется воспользоваться.
Такая осторожность возмутила капитана.
— Что? — вскипел он. — Вы считаете сколько-нибудь приемлемыми затеи этого господина Луки, направленные против милой нашему сердцу старой Франции, созданной мечом наших отцов и завещанной нам?
Среди взрыва всеобщего возмущения против Луки гостям подали телячьи котлеты со спаржей. Этого ненавистного имени было достаточно, чтобы тесно сблизить между собой всех присутствующих: их объединяли страх за свое благополучие и непреодолимая потребность защищаться и мстить, У кого-то достало жестокости осведомиться у Гурье о его сыне, об этом ренегате — Ахилле, и мэру пришлось лишний раз его проклясть. Один Шатлар все еще лавировал, отделываясь шутками. Капитан пророчил неизбежность страшных катастроф, если бунтовщиков немедленно не обуздают. Его речи так напугали всех, что Буажелен, охваченный беспокойством, попросил у Делаво успокоительных разъяснений.
— Положение этого молодчика уже пошатнулось, — сказал директор «Бездны». — Благосостояние Крешри только кажущееся, и достаточно какой-нибудь случайности, чтобы все предприятие рухнуло… Вот, кстати, жена сообщила мне одну характерную подробность…
— Да, я слышала это от моей прачки, — сказала Фернаяда, радуясь возможности излить свою злобу. — Она знает Рагю, одного из наших бывших рабочих, — он перешел на новый завод. Так вот, этот Рагю кричит теперь на всех перекрестках, что с него довольно этого чертова заведения, где можно умереть со скуки; так, мол, думает не он один, и в одно прекрасное утро все они возвратятся в Боклер… О, кто ж выступит наконец против этого Луки, кто нанесет ему первый удар, кто опрокинет и раздавит его!
— Да ведь есть же дело Лабока, — откликнулся Буажелен. — Надеюсь, этого будет достаточно.
Снова наступило молчание. На столе появилась утка. Об иске Лабока — подлинной причине этой дружеской встречи — никто еще не сказал ни слова: всех смущало упорное молчание председателя суда Гома. Он почти не ел — тайные страдания вызвали у него болезнь желудка — и безмолвно слушал то, что говорилось вокруг него, посматривая на присутствующих своими серыми холодными, намеренно равнодушными глазами. Никогда еще не видели Гома столь мало общительным; это стесняло гостей; всем хотелось знать, как он смотрит на дело, чего от него можно ожидать. Конечно, никто не предполагал, что судья на стороне Крешри, но все же надеялись, что у него достанет такта дать более или менее определенное обещание.
Атаку снова повел капитан.
— Не правда ли, господин председатель, закон ясен и точен? Всякий причиненный кому-либо ущерб должен быть возмещен.
— Конечно, — ответил Гом.
От него ждали большего. Но он замолчал. Тогда, чтобы заставить его высказаться по существу, все принялись шумно обсуждать иск Лабока. Грязный ручей стал одним из украшений Боклера: непозволительно так красть воду у города, да к тому же отдавать ее крестьянам, которых до такой степени сбили с толку, что они позволили превратить свою деревню в очаг безудержной анархии, опасный для всей страны. Если уж дети прежних крепких, как кремень, крестьян дошли до того, что объединили свои наследственные наделы, значит, с древней священной собственностью дело обстоит плохо; мысль эта наполняла ужасом буржуа. Давно пора правосудию вмешаться и пресечь соблазн.
— Мы можем не беспокоиться, — заискивающе сказал Буажелен, — защита интересов общества находится в надежных руках. Нет ничего выше справедливого судебного решения, свободно вынесенного честным человеком.
— Вне всякого сомнения, — просто сказал Гом.
Пришлось и на этот раз удовольствоваться таким неопределенным ответом: в нем предпочли усмотреть залог неминуемого осуждения Луки. Завтрак кончался; был уже съеден салат, оставались только клубничное мороженое и десерт. Но желудки были ублаготворены, все смеялись, предвкушая верную победу. Перешли в гостиную — пить кофе; приехала чета Мазель, их встретили, как всегда, с дружеским, слегка насмешливым радушием: эти добрейшие рантье — воплощенное блаженство праздности — неизменно умиляли сердца. Болезнь г-жи Мазель не проходила, но бедная больная все же была в прекраснейшем настроении: доктор Новар прописал ей новые лекарства, при которых не требовалось никакой диеты. Единственным огорчением г-жи Мазель были эти ужасные разговоры о Крешри, об уничтожении ренты, об отмене права наследования. Но зачем говорить о неприятных вещах? Мазель, благоговейно охранявший душевное спокойствие своей супруги, подмигивая, умолял присутствующих не касаться больше этих ужасных тем, столь опасных для ее расстроенного здоровья. И всем стало еще веселее, все спешили отдать дань жизни, жизни, полной счастья, богатства и наслаждений…
Наконец в обстановке растущей злобы и ненависти, наступил день пресловутого процесса. Никогда еще Боклер не потрясали такие бурные страсти. Обращение Лабока в суд сначала только удивило и рассмешило Луку, тем более, что обосновать иск в двадцать пять тысяч франков казалось ему невозможным. Хотя Клук и пересох, было чрезвычайно трудно доказать, что причиной тому послужили отвод и использование горных источников для нужд Крешри. Кроме того, источники принадлежали имению, они были собственностью Жорданов, не обремененной никакими обязательствами, и владелец имел полное право распоряжаться ими по своему усмотрению. Кроме того, Лабоку надо было еще доказать, что ему действительно причинен ущерб; однако его попытки в этом направлении были столь беспомощны и притом так неумны, что ни один суд в мире не мог бы принять их во внимание. Лука говорил в шутку, что скорее он сам мог бы требовать от прибрежных жителей, чтобы они организовали подписку в его пользу в благодарность за освобождение от той постоянной заразы, на которую они так долго жаловались. Теперь городу оставалось только засыпать русло ручья и продать образовавшиеся свободные земли под застройку: это выгодное предприятие пополнило бы городскую кассу несколькими сотнями тысяч франков. Вот почему Лука поначалу только улыбался: он не в силах был представить, что такой иск может привести к неприятным последствиям. И только позднее, когда со всех сторон на него обрушились яростная злоба и вражда, он отдал себе отчет в серьезности положения и в смертельной опасности, грозившей его делу.
Это было для Луки первым мучительным потрясением. Жизнерадостный и чистый духом провозвестник грядущего братства, он не был настолько наивен, чтобы не знать людской злобы. Он восстал против старого мира и не надеялся, что тот отступит и сдастся без борьбы. Он был готов к тому, что его ждет распятие, что неблагодарная толпа забросает его камнями и грязью, как она обычно поступает с провозвестниками новой эпохи. И все же его сердце дрогнуло, когда он почувствовал, какую горькую чашу готовят ему глупость, жестокость и предательство. Он ясно понимал, что за спиной Лабоков и других мелких торговцев стоит вся буржуазия, все собственники, не желавшие расстаться со своей собственностью. Предпринятый Лукой опыт кооперативной ассоциации подвергал такой опасности капиталистическое общество, построенное на наемном труде, что в глазах этого общества он, Лука, был опасным врагом, от которого надо было избавиться какой угодно ценой. «Бездна», Гердаш, весь город — все, что обладало властью в любых ее формах — имущественных, муниципальных, правительственных, — все это пришло в движение и выступило против него, силясь его раздавить. Эгоистические собственники перед лицом общей опасности сближались, объединялись, окружали его со всех сторон густой сетью интриг, ловушками, засадами; Лука чувствовал, что один неверный шаг может погубить его. Упади он, вся свора накинется и пожрет его. Он знал их по именам, он мог бы назвать всех этих чиновников, коммерсантов, рантье с благодушными лицами, которые съели бы его живьем, если бы увидели, что он упал на углу какой-нибудь улицы. И, подавляя сердечный трепет, Лука приготовился к бою, убежденный, что нельзя ничего создать без борьбы, что великие дела всегда скрепляются кровью того, кто свершает их.
Судебное разбирательство началось в один из вторников, в базарный день. Боклер волновался; присутствие множества крестьян, приехавших из соседних деревень, еще более увеличивало лихорадочную суету на площади Мэрии и на улице Бриа. Обеспокоенная Сэрэтта просила Луку пойти в суд в сопровождении нескольких надежных друзей. Но Лука отказался наотрез, он пошел один; он решил сам защищаться на суде и только для вида согласился взять защитника. Когда он вошел в тесный, уже переполненный возбужденной публикой зал заседаний, наступило внезапное молчание — свидетельство жадного любопытства, которым встречают одинокую и беззащитную жертву, идущую на заклание. Спокойная отвага Луки еще более взбесила его врагов: нашли, что у него дерзкий вид. Лука стал перед скамьей защитника и спокойно окинул взглядом теснившуюся толпу; он узнал Лабока, Даше, Каффьо и других лавочников, смешавшихся с безыменной толпой, он видел разъяренные лица свирепых, неизвестных ему врагов, которых никогда в жизни не встречал. Он почувствовал некоторое облегчение, убедившись, что у Буажелена, Делаво и их друзей хватило такта не явиться смотреть, как его бросят на съедение зверям.
Ждали длительных и ожесточенных прений. Но ничего подобного не случилось. Лабок выбрал себе в защитники одного из тех провинциальных адвокатов, чья язвительная злость держит в страхе весь край. И, действительно, речь этого человека доставила немало удовольствия врагам Луки; сознавая шаткость той юридической почвы, на которой он основывал иск о возмещении убытков, адвокат ограничился осмеянием реформ, предпринятых в Крешри. Он развеселил публику, нарисовав комическую и ядовитую картину будущего общества, вызвал бурное негодование, утверждая, что в этом Городе дети станут развращать друг друга с самой колыбели, святой институт брака будет уничтожен, любовь низведена до скотского вожделения, когда пары соединяются и расходятся случайно, для минутного удовлетворения похоти. И все же общее мнение было таково, что адвокат не нашел решающего довода, того бранного слова, того оглушающего удара, который выигрывает бой и уничтожает противника. Тревога в зале настолько возросла, что когда, в свою очередь, заговорил Лука, каждое его слово встречалось общим перешептыванием. Он говорил очень просто; даже не ответив на нападки, направленные против его дела, он удовольствовался тем, что неопровержимо показал необоснованность иска Лабока. Если бы он даже и осушил Клук, то этим он только оздоровил бы город, не говоря уже о новых участках, освобождавшихся для застройки. Но прежде всего еще даже не доказано, что причиной исчезновения ручья послужили производившиеся в Крешри работы; пусть это сначала докажут. В конце речи Луки проглянула накопившаяся в его наболевшем сердце горечь: он заявил, что не ищет ничьей благодарности за пользу, которую, как ему кажется, он принес городу; но был бы счастлив, если бы ему, по крайней мере, позволили мирно продолжать свое дело и прекратили бы злобные нападки на него. Во время речи Луки председатель суда Гом был вынужден несколько раз призвать аудиторию к порядку. Ответная речь адвоката Лабока была исключительно резкой: он назвал Луку анархистом, стремящимся во что бы то ни стало разрушить город; публика при этом разразилась такими бурными знаками одобрения, что председатель пригрозил очистить зал. Затем последовала речь прокурора: он говорил намеренно глухо, клоня к тому, что обе стороны и правы и неправы; после его речи председатель объявил, что решение суда будет оглашено через две недели, и закрыл заседание.
Прошли две недели; страсти еще больше разгорелись; на рынках дрались: с такой горячностью спорили там о предстоящем приговоре. Почти все были убеждены в том, что решение будет вынесено суровое, что будет взыскано от десяти до пятнадцати тысяч франков в возмещение убытков, не считая расходов, связанных с отведением Клука в прежнее русло. Все же кое-кто с сомнением покачивал головой: были люди, которым не понравилось поведение председателя суда Гома во время разбирательства дела. Его хмурая замкнутость, его болезненная щепетильность в вопросах правосудие привели к тому, что Гома стали считать чудаком, быть может, даже не совсем нормальным человеком. Другой причиной беспокойства послужило то обстоятельство, что Гом на другой же день после суда заперся у себя дома под предлогом нездоровья; передавали, что он чувствует себя прекрасно и просто хочет избежать какого бы то ни было давления на свою совесть и поэтому никого не принимает. Чем был он занят в своем уединенном доме, закрытом для всех, даже для его собственной дочери? Какая борьба, какая внутренняя драма разыгрывалась в душе этого человека, утратившего все то, что он любил и во что верил? Решение должно было быть объявлено в полдень, в самом начале заседания. Зал был еще более переполнен, еще более возбужден и грозен, чем в первый раз. В толпе слышались злобные выкрики и насмешливые возгласы. Все противники Луки были налицо: им хотелось присутствовать при его поражении. Он же, полный мужества, и на этот раз не захотел, чтобы его сопровождали, а предпочел явиться один и подчеркнуть этим мирный характер своей миссии. Стоя, он с улыбкой смотрел в зал, словно не подозревая, что весь этот гнев направлен против него. Точно в назначенный час вошел в зал председатель Гом в сопровождении двух членов суда и прокурора. Судебному приставу не пришлось требовать тишины: голоса разом смолкли, на лица легло выражение трепетного любопытства, все взоры обратились на председателя суда. Он сел, держа в руках текст решения; с минуту он оставался неподвижным, молча устремив глаза вдаль, поверх толпы. Потом принялся читать — медленно и монотонно. Чтение длилось долго; одно «принимая во внимание» с неотвратимой логикой следовало за другим; составитель судебного решения рассматривал вопрос со всех сторон, стремясь устранить малейшее сомнение. Аудитория слушала, не слишком понимая: доводы «за» и «против» так тесно примыкали друг к другу, что предугадать конечный вывод, казалось, было невозможно. Однако с каждым новым периодом создавалось впечатление, что аргументация Луки убедила суд: — решение указывало на то, что истцу не был нанесен реальный ущерб, отмечало право каждого собственника производить в своем владении любые работы, если никакие принятые им ранее на себя обязательства не препятствуют этому. Решение было вынесено: Лука выиграл процесс.
Зал на минуту оцепенел. Затем, когда поняли, что произошло, раздалось шиканье, послышались угрожающие крики. В течение долгих месяцев толпу возбуждали, одурманивали всяческой ложью, а теперь у нее отнимали обещанную добычу; и толпа требовала эту добычу себе на растерзание, раз уж суд, видимо, подкупленный, лишал ее вожделенной мести. Разве не был Лука врагом общества, чужаком, пришедшим неизвестно откуда, чтобы погубить Боклер, подорвать торговлю и, науськивая рабочих против хозяев, вызвать гражданскую войну? Разве не похитил он из каких-то злобных, дьявольских побуждений городскую воду, осушив ручей, исчезновение которого было бедствием для прибрежных жителей? «Боклерская газета» еженедельно повторяла эти обвинения, вбивала их в самые тупые головы, сопровождая ядовитыми комментариями, требованиями немедленной мести. Все влиятельные особы, все знатные господа, населявшие буржуазные кварталы, распространяли эти обвинения среди мелкого люда, раздували их, поддерживали всем весом своего могущества и богатства. И мелкий люд, ослепленный, взбешенный, убежденный в том, что из Крешри распространяется какая-то чума, жаждал крови, требовал расправы. Луке грозили кулаками. Все громче раздавались крики: «Смерть вору, отравителю! Смерть!» Председатель суда Гом, бледный, строгий, по-прежнему сидел в своем кресле. Он хотел было заговорить, очистить зал от публики, но слов уже не было слышно. Чтобы не уронить своего достоинства, ему пришлось прервать заседание и удалиться из зала в сопровождении обоих членов суда и прокурора.
Лука, все еще улыбаясь, спокойно стоял около своей скамьи. Он был удивлен решением не менее, чем его противники, ибо знал, какая отравленная атмосфера окружала председателя, и не считал его способным на справедливость. Зрелище справедливого человека среди всеобщего падения — это было нравственной поддержкой Луке. Но когда раздались голоса, требовавшие его смерти, улыбка Луки стала печальной; с горечью в сердце он повернулся к ревущей толпе. Что сделал он им, этим мелким буржуа, торговцам, рабочим? Не стремился ли он ко всеобщему благу, к тому, чтобы все люди стали счастливы, любили друг друга, жили, как братья? Ему грозили кулаками, со всех сторон все громче раздавались вопли: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!» Но, несмотря ни на что, он испытывал лишь любовь и глубокую жалость к этому бедному, сбитому с толку, доведенному до безумия народу. Он сдержал готовые выступить на глазах слезы, решив гордо и мужественно встретить сыпавшиеся на него оскорбления. Публика, считая, что Лука бросает ей вызов, в конце концов разнесла бы дубовую перегородку, за которой он стоял, если бы страже не удалось наконец увести его и запереть за ним двери. Секретарь суда попросил Луку от имени председателя Гома не выходить некоторое время на улицу во избежание возможных эксцессов; Луке пришлось обещать, что он переждет немного у привратника, чтобы дать толпе время разойтись.
Эта необходимость прятаться наполняла Луку стыдом и возмущением. Минуты, проведенные им у привратника, были самыми тяжелыми в его жизни; он считал трусостью то, что не вышел прямо к толпе; он не мог примириться с положением перепуганного преступника, в которое был поставлен. И когда Луке показалось, что подступы к зданию очистились от толпы, он, не слушая никаких увещеваний, спокойно направился домой, пешком, без провожатых, так же, как пришел в суд. В руках у него была только легкая тросточка, но он жалел, что взял ее, боясь, что даже в ней могут усмотреть оружие для защиты. Лука шел не торопясь; ему предстояло пересечь весь Боклер; до площади Мэрии никто, казалось, не замечал его. Вышедшая из суда публика, прождав Луку несколько минут, рассыпалась по городу, разнося весть о его победе; все были уверены, что он не посмеет появиться на улице в течение двух — трех часов. Но на площади Мэрии, где находился рынок, Луку узнали. Люди стали перешептываться, указывать на него друг другу; несколько человек даже пошло следом за ним, пока еще без дурных намерений, желая лишь посмотреть, чем кончится дело. На площади теснились крестьяне, покупатели, любопытные, которых не затрагивал исход процесса. Однако, когда Лука повернул на улицу Бриа, на углу которой Лабок, взбешенный своим поражением, исступленно орал что-то посреди группы людей, стоявших перед его лавкой, положение осложнилось.