— Как же! — медленно повторил Люно. — Я знал Кюриньонов!.. Знал господина Мишеля Кюриньона, теперь уже покойного, он был на пять лет старше меня. Знал я и господина Жерома, при нем я поступил на завод; мне было тогда восемнадцать лет, а господину Жерому сорок пять; а вот поди-ка — живет себе до сих пор… Ну, а до господина Жерома был господин Блез, основатель «Бездны»: он установил первые два молота лет восемьдесят назад. Этого я уже не знал. С ним работали Жан Рагю, мой отец, и Пьер Рагю, мой дед; Пьер Рагю и господин Блез были, можно сказать, товарищами: оба рабочие-металлисты, без гроша в кармане; они вместе принялись за работу в этом ущелье Блезских гор, тогда еще пустынном, на берегу Мьонны; там находился в ту пору водопад… Кюриньоны стали богачами, а вот я, Жак Рагю, со скрюченными ногами, вечно без гроша, и сын мой, Огюст Рагю, после тридцати лет работы будет не богаче меня; не говорю уж о моей дочери и ее детях, которые в любое время могут подохнуть с голоду, как подыхает весь род Рагю вот уж скоро сто лет!
   Он говорил без гнева, с покорностью старой, разбитой на ноги лошади. Потом он взглянул на свою трубку, удивившись, что из нее не идет дым. Заметив, что Лука смотрит на него с участием и жалостью, Люно пожал плечами.
   — Да, сударь, такая уж нам выпала доля, беднякам, — сказал он, будто подводя итог своим словам. — Всегда будут хозяева и рабочие… Мой дед и отец прожили свою жизнь, как я; так же проживет и мой сын. К чему восставать против этого? Каждый человек тянет жребий при рождении… А все же хотелось бы под старость иметь немного денег, чтоб покупать себе хоть табаку вволю.
   — Табаку! — воскликнула Туп. — Ты опять выкурил его сегодня на два су! Ты что, думаешь, я буду снабжать тебя табаком теперь, когда у нас и хлеба-то не будет?
   Туп держала старика на пайке, к его глубокому огорчению; тщетно попробовал он разжечь свою трубку — там оставался лишь пепел. Лука, испытывая все возрастающее сострадание, смотрел на сгорбившегося на стуле Люно. Жалкий человеческий обломок, порожденный наемным трудом! В пятьдесят лет — конченый, разбитый человек: работа, вечно одна и та же машинальная работа скрючила его, довела до отупения, до слабоумия, чуть не до паралича. В этом убогом существе уцелело одно-единственное чувство: проникнутое фатализмом чувство собственного рабства.
   Но Боннер с великолепной уверенностью запротестовал:
   — Нет! Нет! Не всегда будет так, не всегда будут хозяева и рабочие; придет день, когда останутся только свободные и радостные люди!.. Быть может, сыновья наши увидят этот день, и нам, их отцам, стоит терпеть и дальше, чтобы обеспечить их счастье.
   — Черт побери, поторопитесь! — воскликнул с хохотом Рагю. — Вот это по мне: больше не работать и уплетать цыплят за завтраком, обедом и ужином!
   — Это и мне по душе! — в восторге подхватил Буррон. — Моя доля за мной!
   Папаша Люно прекратил их излияния скептическим, разочарованным жестом.
   — Бросьте, — сказал он, — на такие вещи можно надеяться только в молодости. Голова набита глупостями, воображаешь, что можешь перевернуть мир. Ну, а мир продолжает жить себе по-старому, и вихрь сметает тебя вместе с другими… Я ни на кого не держу зла. Порою, когда я в силах выползти на улицу, я встречаю господина Жерома в колясочке, которую катит слуга. Я кланяюсь ему, потому что работал у него и потому что он богат: таким людям полагается кланяться. Как видно, господин Жером меня не узнает: по крайней мере, он только смотрит на меня глазами, которые будто налиты чистой водой… Кюриньонам выпал счастливый жребий, вот и надо их уважать; если начнут бить богатых, куда тогда и вера в бога денется? Рагю рассказал о том, как, выходя с Бурроном с завода, они повстречали господина Жерома в колясочке. Понятное дело, они поклонились ему: поступить иначе значило бы показаться невежами. Но все-таки, если подумать: Рагю с пустым брюхом идет пешком в грязи и должен кланяться Кюриньону, а Кюриньон богато одет, брюхо его прикрыто одеялом, слуга возит его в колясочке, будто жирного ребенка! Тут и взбеситься недолго; так и подмывает забросить инструменты в реку и заставить богачей поделить свое добро с бедняками, чтобы те, в свою очередь, могли ничего не делать.
   — Ничего не делать? Нет, нет, это гибель! — возразил Боннер. — Все должны работать: только так будет завоевано счастье и побеждена наконец нищета, оскорбляющая чувство справедливости… Не следует завидовать Кюриньонам. Я выхожу из себя, когда нам ставят их в пример, говоря: «Вот видите, рабочий может нажить крупное состояние, если он умен, усердно трудится и не тратит лишнего». Я не сомневаюсь, что Кюриньонам удалось приобрести такое состояние лишь потому, что они эксплуатировали рабочих, урезали их заработок, увеличивали рабочий день и таким образом наживались. Ну, а за такие дела придется когда-нибудь держать ответ. Всеобщее счастье несовместимо с чрезмерным благополучием отдельного человека… Значит, приходится ждать, что готовит каждому из нас судьба. А пока — я уже сказал вам, к чему стремлюсь: я хочу, чтобы эти два малыша, которые слушают нас, лежа в кроватке, были, когда вырастут, счастливее, нежели я, и чтобы их дети были, в свою очередь, счастливее их самих… Чтобы достичь этого, нам нужно только одно: стремиться к справедливости и, действуя дружно, как братья, завоевать ее хотя бы ценой еще многих лишений.
   Действительно, Люсьен и Антуанетта, заинтересовавшись поздним присутствием стольких людей и их громким разговором, так и не заснули больше; на подушке виднелись их розовые неподвижные лица с широко раскрытыми задумчивыми глазами: казалось, они поняли слова отца.
   — Что наши дети будут когда-нибудь счастливее нас, это возможно, — сухо сказала Туп. — Только как бы они не подохли завтра с голоду, раз у тебя не будет денег, чтобы купить им хлеба.
   Эти слова прозвучали, как удар топора. Боннер пошатнулся, пробужденный от своих грез внезапным холодом той добровольной нищеты, на которую он обрек себя, уйдя с завода. Лука почувствовал, как в просторной комнате, печально освещенной коптящей керосиновой лампочкой, повеяло трепетом нищеты.
   Если Боннер, наемный рабочий, будет упорствовать в своей попытке бессильного протеста против капитала, не обречет ли эта неравная борьба всю семью — деда, отца, мать и обоих детей — на скорую смерть? Воцарилось тяжелое молчание, черная, ледяная тень легла на людей и мгновенно омрачила лица присутствующих.
   Но тут в дверь постучали, послышался смех, и в комнату вошла жена Буррона, Бабетта. Ее румяное лицо хранило неизменно веселое выражение. Круглая, свежая, с белой кожей и тяжелым узлом волос цвета спелой ржи, Бабетта казалась образом вечной весны. Не найдя Буррона у Каффьо, она явилась за ним к Рагю, зная, что муж нелегко возвращался домой без ее помощи. Впрочем, Бабетта была настроена отнюдь не ворчливо, наоборот, она улыбалась, словно была очень довольна, что муж ее поразвлекся немного.
   — А, вот ты где, кутила! — весело воскликнула Бабетта, увидя Буррона. — Я так и думала, что ты не расстанешься с Рагю и что я отыщу тебя здесь… Уж поздно, дружок, знаешь. Я уложила Марту и Себастьяна, теперь твой черед.
   Буррон никогда не сердился на жену, когда та уводила его домой: так мило она это делала.
   — Ну и бой-баба! Слышите: жена меня в постель укладывает!.. Ладно, идем, что ли: все одно этим кончится.
   Буррон поднялся с места; тут только Бабетта по омраченным лицам присутствующих догадалась, что здесь перед ее приходом шла речь о чем-то очень грустном или, быть может, даже разыгралась ссора; она попыталась уладить дело. У себя дома Бабетта распевала с утра до вечера; она любила своего мужа, утешала его, рисовала ему блистательные картины будущей жизни, когда он впадал в уныние. Нужда и тяжелые страдания, среди которых Бабетта жила с детства, так и не смогли пошатнуть ее неизменно хорошего расположения духа. Она была непоколебимо уверена, что все уладится наилучшим образом, и вечно полна радужных надежд.
   — Что это с вами со всеми? Не больны ли дети?
   Туп снова вышла из себя и рассказала Бабетте, что Боннер бросает завод, что не пройдет и недели, как вся их семья умрет с голоду, что эта же участь, впрочем, ожидает и весь Боклер, — слишком уж все несчастны, нет сил больше жить. Бабетта запротестовала. Как всегда, радостная, полная веры в будущее, она пророчила дни благоденствия и радости:
   — Да нет же, нет! Не волнуйтесь, дорогая! Вы увидите: все наладится. Все будут работать и будут очень счастливы!
   Она увела мужа, развлекая его такими забавными и нежными речами, что он, отшучиваясь, покорно шел за нею — пьяный, но уже прирученный и безобидный.
   Лука хотел было уйти; но в это время Туп, раскладывая на столе починенное белье, наткнулась на ключ, который она и швырнула брату; тот еще не взял его.
   — Ну, берешь ты ключ или нет? Иди к себе ложись, что ли! Ты слышал: твоя негодница где-то там ждет тебя. Можешь еще подобрать ее, если это тебя тешит.
   Рагю, усмехаясь, вертел ключ на большом пальце. Весь вечер он громогласно заверял Буррона, что не намерен кормить лентяйку, которая дала машине оттяпать себе палец и не заставила как следует заплатить за увечье. Он овладел Жозиной так же, как овладевал столькими другими девушками, теми, которые соглашались ему отдаться. В связь вступают лишь затем, чтобы доставить себе удовольствие; а надоела связь — мое почтение, я вас не знаю! Каждый преспокойно уходит к себе домой. Но, сидя у сестры, Рагю протрезвел и уже не ощущал в себе прежнего злобного упрямства. К тому же его выводило из себя стремление сестры вечно навязывать ему свою волю.
   — Конечно, возьму ее обратно, коли захочу… В конце концов, она не хуже других. Хоть убей ее, а дурного слова вовек от нее не услышишь.
   Он повернулся к Боннеру, который хранил молчание.
   — Глупая она, Жозина, всего боится… Куда это она запряталась?
   — Она ждет на лестнице с Нанэ, — ответил мастер.
   Рагю настежь распахнул дверь на лестницу и громко позвал:
   — Жозина! Жозина!
   Ответа не было; в густом мраке лестницы не слышно было даже дыхания. Но в тусклом свете керосиновой лампы, озарившем сквозь открытую дверь площадку лестницы, выступила фигура Нанэ: стоя на площадке, малыш, казалось, высматривал что-то, чего-то выжидал.
   — А! Вот и ты, плут! — воскликнул Рагю. — Какого черта ты здесь делаешь?
   Мальчик не растерялся, даже не отступил ни на шаг. Выпрямившись во весь свой крохотный рост, он смело ответил:
   — Я слушал, чтобы знать, что к чему.
   — А где твоя сестра? Почему она не откликается, когда ее зовут?
   — Сестра сидела со мной наверху, на ступеньке. Но, услышав, что ты вошел сюда, она испугалась, как бы ты не поднялся наверх и не прибил ее; поэтому она решила сойти вниз, чтобы успеть улепетнуть, если ты опять озлишься.
   Рагю рассмеялся. Смелость мальчика забавляла его.
   — А ты-то, значит, не боишься?
   — Если ты меня тронешь, я закричу так громко, что сестра услышит и убежит.
   Совершенно смягчившись, Рагю перегнулся через веревку, заменявшую перила.
   — Жозина! Жозина!.. Иди сюда, не валяй дурака. Ты ведь знаешь, что я не убью тебя.
   Ответом ему было то же мертвое молчание: ни движения, ни звука не донеслось из темноты. Луке больше незачем было оставаться у Боннеров, он собрался уходить; Туп, сжав губы, ответила на его прощальный поклон сухим кивком головы. Дети тем временем успели уснуть. Папаша Люно с потухшей трубкой во рту уже прошел, держась за стены, в свою комнатушку. Боннер, в свою очередь, опустился на стул и молча сидел среди грустной комнаты, дожидаясь, пока для него настанет время улечься в постель рядом со своей грозной супругой; глаза мастера были устремлены в даль, в грозную даль будущего.
   — Мужайтесь, — сказал Лука, крепко пожимая ему руку.
   На площадке лестницы Рагю продолжал звать Жозину; в голосе его начинали звучать умоляющие ноты:
   — Жозина! Да что ж ты, Жозина?.. Говорю тебе, я больше не сержусь!
   Мрак не отзывался; Рагю повернулся к Нанэ: тот стоял в стороне, не впутываясь в дело, предоставляя сестре поступать, как ей заблагорассудится.
   — Быть может, она убежала?
   — Да нет же! Куда ей идти?.. Она, верно, снова присела на ступеньку.
   Лука начал спускаться по лестнице, держась за жирную веревку и нащупывая ногой крутые, высокие ступени; тьма была так густа, что молодой человек боялся потерять равновесие. Ему казалось, будто он движется по приставной лестнице в пропасть между двумя сырыми, отвесными стенами. По мере того, как Лука приближался к выходу, снизу, из скорбных глубин мрака, все яснее слышались чьи-то заглушенные рыдания.
   Сверху донесся решительный голос Рагю:
   — Жозина! Жозина!.. Коли ты не идешь, стало быть, хочешь, чтобы я отправился за тобой!
   Лука остановился; едва уловимое веяние коснулось его. Казалось, то близится чье-то нежное, теплое дыхание, робкий, легкий, еле угадываемый трепет человеческого тела. Молодой человек прижался к стене; он понял, что сейчас, чуть задев его во мраке, незримо пройдет рядом какое-то существо.
   — Это я, Жозина, — прошептал Лука, боясь, как бы молодая женщина не испугалась.
   Тихое веяние приближалось, но ответа не последовало. Однако Лука почувствовал мимолетное, неуловимое прикосновение: это проходила мимо него Жозина — обездоленное, окутанное тайной существо. Маленькая горячая ручка схватила Луку за руку, и молодой человек ощутил на своей ладони прикосновение пылающих губ; то был поцелуй, полный страстной, бесконечной благодарности и самозабвения. Невидимая, укрытая мраком, пленительно юная Жозина благодарила Луку, словно отдавая ему себя. Они не сказали друг другу ни слова, только этот немой, омытый жаркими слезами поцелуй прозвучал во мраке.
   Веяние пронеслось мимо, неуловимое видение поднималось все выше. Это мимолетное, призрачное прикосновение потрясло Луку, отозвалось в самых глубинах его существа, поцелуй этих невидимых уст заставил забиться его сердце, сладкая, покоряющая нега заструилась по жилам. Молодой человек, не мудрствуя лукаво, истолковал эти ощущения как удовольствие от мысли, что ему удалось наконец доставить Жозине приют на ночь. Но почему она плакала, сидя там внизу, на последней ступеньке лестницы? Почему так долго не откликалась на призыв Рагю, который вновь открывал ей доступ в свою квартиру? Или, быть может, молодую женщину мучили какие-то сожаления? Быть может, она рыдала над какой-то несбыточной мечтой и поднялась наверх, лишь уступая необходимости продолжать ту жизнь, на которую была обречена?
   Сверху в последний раз донесся голос Рагю: — Ну, пожаловала наконец!.. Иди, дуреха, ложись спать. Сегодня, уж так и быть, не съем тебя.
   Лука поспешил уйти; он был в таком отчаянии, что невольно задумался о причинах охватившей его беспросветной горечи, С трудом отыскивая путь домой в темном лабиринте зловонных улочек Старого Боклера, молодой человек размышлял о судьбе Жозины. Нежность и сострадание наполняли его. Бедная девушка! Она была жертвой среды: если бы не угнетающее и развращающее влияние нищеты, она никогда бы не уступила домогательствам Рагю. Как глубоко придется перепахать человечество, чтобы труд снова стал честью и радостью и чтобы вместе с могучим урожаем правды и справедливости вновь расцвела здоровая и сильная любовь! Пока же лучший выход для бедной женщины — оставаться с Рагю, если только он не будет слишком дурно обращаться с нею… Бурный ветер уже стих, между недвижных тяжелых туч проступали звезды. Но как черна была ночь! Какой бесконечной грустью овевала сердце окружающая тьма!
   Молодой человек незаметно для себя очутился на берегу Мьонны, у деревянного моста. На другом берегу глухо рокотала неустанно работавшая «Бездна»: в звонкий пляс гидравлических молотов врезались басовые удары молотов-ковачей.
   Порою во мраке вспыхивали огни; огромные белесые клубы дыма, проносясь сквозь полосы электрических лучей, вырисовывались над заводом, будто очертания грозового горизонта. Эта ночная жизнь чудовища с его непрерывно пылающими печами вновь оживила в памяти Луки увиденную им картину убийственного труда — труда подневольного, точно на каторге, вознаграждаемого в первую очередь недоверием и презрением. Перед глазами молодого человека возник обаятельный образ Боннера: Лука вспомнил мастера таким, каким он его оставил, — понуро сидящим посреди мрачной комнаты, подавленным мыслями о неопределенном будущем. Потом, без всякого перехода, в памяти Луки мелькнул другой, увиденный им в тот же вечер образ горшечника Ланжа: с огненным пылом пророка Ланж произносил свое проклятие, возвещавшее гибель Боклера под тяжестью преступлений. Но перепуганный Боклер теперь спал: дома его простирались у выхода ущелья в равнину смутной, темной массой, без единого огонька. Только «Бездна» жила бессонной жизнью ада: в ней непрерывно и глухо перекатывались громы, и негаснущее пламя ее печей пожирало людские жизни.
   Где-то вдали, во мраке, башенные часы пробили полночь. Лука вступил на мост и пошел по дороге в Бриа, в направлении Крешри, где он остановился. Когда он был уже у цели, яркая вспышка света внезапно озарила окрестность — оба уступа Блезских гор, крыши спящего города, дали Руманьской равнины. На чугуноплавильном заводе Жордана снова брызнул поток расплавленного металла; темные очертания домны, будто охваченной пожаром, выступили из мрака. И Луке, глядевшему на нее, вновь почудилось, будто перед ним багряная заря, восход того светила, которому суждено озарить новую эру в жизни человечества.


III


   На следующий день, в воскресенье, Лука получил рано утром дружеское письмо от г-жи Буажелен, в котором она приглашала молодого человека в Гердаш на завтрак. Ей известно, что Лука в Боклере и что Жордан и его сестра вернутся лишь в понедельник, писала г-жа Буажелен, и ей доставило бы искреннее удовольствие повидаться с Лукой, вспомнить те теплые, дружеские отношения, которые завязались между ними в Париже, где они совместно вели большую благотворительную работу, тайно помогая беднякам Сент-Антуанского предместья. Лука уважал г-жу Буажелен и был искренне к ней расположен; поэтому он, не задумываясь, принял ее приглашение и ответил, что будет в Гердаше к одиннадцати часам.
   Проливные дожди, целую неделю затеплившие улицы Боклера, сменились чудесной погодой. В безоблачно-синем небе, будто омытом ливнями, сияло яркое сентябрьское солнце, такое жаркое, что дороги уже совсем просохли. Лука с удовольствием прошел пешком расстояние в два километра, отделявшее Гердаш от Боклера. Проходя около четверти одиннадцатого по новой части города, простиравшейся от площади Мэрии до полей Руманьской равнины, молодой человек удивился солнечной веселости этих нарядных улиц: в его памяти ожила ужасающе мрачная картина рабочего квартала, виденная им накануне. Здесь, в новой части города, находились здания супрефектуры, суда, заново отстроенной тюрьмы — штукатурка на ее стенах еще не успела высохнуть. Частично была подновлена построенная еще в XVI веке церковь св. Викентия, расположенная на границе между новым и старым городом: в ней отремонтировали колокольню, грозившую обрушиться на молящихся. Солнце золотило красивые дома богачей; даже площадь Мэрии, примыкавшая к людной улице Бриа, — и та с ее древним просторным зданием, одновременно служившим ратушей и школой, приобрела под солнечными лучами веселый вид.
   Лука миновал площадь и шел теперь улицей Формри, служившей продолжением улицы Бриа: эта прямая магистраль переходила за пределами города в дорогу в Формри. Она тянулась мимо Гердаша: имение находилось почти у самых городских ворот. Лука шел не спеша, как на прогулке, занятый своими мыслями; вокруг лежали поля. Обернувшись, он увидел на севере, за отлого спускающимися домами города, широко раскинувшийся отрог Блезских гор, прорезанный обрывистым ущельем, где протекала Мьонна. В этом подобии устья, выходившем на равнину, были ясно видны скученные здания и высокие трубы «Бездны», чугуноплавильный завод Крешри — целый промышленный город; его можно было различить на расстоянии нескольких лье, из глубины равнины. Лука долго смотрел на это зрелище. Потом он медленным шагом направился к Гердашу: великолепный парк имения уже виднелся вдали; по дороге молодой человек вспомнил историю Кюриньонов, рассказанную ему Жорданом; она была на редкость типична.
   Основатель «Бездны» Блез Кюриньон, рабочий-металлист, расположился в 1823 году на берегу Мьонны со своими двумя гидравлическими молотами. У него никогда не было больше двадцати рабочих; он нажил скромное состояние и удовольствовался тем, что построил поблизости от завода небольшой кирпичный дом, там жил теперешний директор «Бездны» Делаво. Промышленным королем сделался его сын Жером Кюриньон, родившийся в тот самый год, когда отец его основал династию Кюриньонов. В Жероме сосредоточились творческие силы, накопленные в длинном ряде поколений рабочих, все созревавшие в них усилия, вся вековая энергия народной массы. Сотни и сотни лет непроявленной мощи, бесконечная череда предков, которые упорно пробивались к счастью, вели в безвестности яростную борьбу и умирали, не достигнув цели, — все это пришло теперь в действие и породило этого триумфатора, способного работать по восемнадцати часов в сутки, сметавшего все препятствия со своего пути благодаря исключительному уму, осмотрительности, силе воли. Менее чем в двадцать лет он вызвал из-под земли целый город, увеличил число занятых у него рабочих до тысячи двухсот и нажил миллионное состояние; Жерому было тесно в том скромном доме, который выстроил его отец, и он купил за восемьсот тысяч франков Гердаш — большой роскошный дом с прекрасным парком, землями и фермой, в котором нашлось бы место для десяти семейств. По мысли Жерома, этот дом должен был стать той патриархальной обителью, где предстояло пышно царить его потомству — многочисленным, предназначенным для любви и радости супружеским парам, которые взрастут на его богатстве, как на некоей благодатной земле. Жером готовил им царственное будущее, которое он собирался основать на труде своих рабочих, на труде укрощенном, использованном для того, чтобы позволить немногим избранным наслаждаться жизнью; разве та накопившаяся и теперь переливавшаяся через край сила, которую Жером ощущал в себе, не была всемогущей, безграничной, разве не предстояло ей перейти, еще более возросшей, к его детям, не зная оскудения и истощения? Но хотя Жером был крепок, как дуб, в пятьдесят два года, на вершине могущества, его постигло первое несчастье: у него внезапно отнялись ноги, и ему пришлось передать управление «Бездной» своему старшему сыну, Мишелю.
   Третьему из Кюриньонов, Мишелю, только что минуло тогда тридцать лет. У него был младший брат, Филипп, женившийся в Париже против воли отца на женщине необычайной красоты, но сомнительного поведения; была у Мишеля еще и двадцатипятилетняя сестра Лора, старше Филиппа, приводившая родителей в отчаяние своим крайним благочестием. Мишель в ранней молодости женился на тихой и кроткой, несколько болезненной женщине, от которой у него было двое детей: Гюстав и Сюзанна; когда Мишелю пришлось стать во главе «Бездны», — Гюставу было пять лет, Сюзанне — три. Было условлено, что Мишель станет управлять заводом от имени всей семьи; прибыль должна была распределяться в определенных долях между всеми членами семейства по заранее заключенному соглашению. Блестящие качества Жерома Кюриньона — работоспособность, живой ум, методичность — не перешли в полной мере к его сыну; однако вначале Мишель выказал себя превосходным руководителем: в течение десяти лет он удерживал предприятие на прежней высоте, даже расширил на некоторое время его обороты, обновив оборудование завода. Но потом на Мишеля посыпались семейные огорчения и утраты, казалось, предвещавшие грядущие бедствия. Мать его умерла; парализованный отец, которого катали в колясочке, погрузился в абсолютное молчание с тех пор, как ему стало трудно выговаривать некоторые слова. Далее Мишелю пришлось примириться с тем, что сестра его Лора удалилась в монастырь: она была всецело охвачена мистической экзальтацией, ничто не могло удержать ее в Гердаше, среди мирских радостей; из Парижа до Мишеля доходили печальные вести о брате: жена Филиппа пускалась в более чем рискованные похождения, а сам он под ее влиянием повел расточительно-необузданный образ жизни, увлекался азартной игрой, совершал множество глупостей и безумств. Наконец умерла хрупкая и тихая жена Мишеля; это было для него непоправимым ударом, который выбил его из равновесия и толкнул к иному, беспорядочному образу жизни. Мишель и раньше не был чужд влечения к хорошеньким девицам, но он уступал этому влечению лишь втайне от любимой, вечно больной жены, боясь огорчить ее. После ее смерти ничто уже не сдерживало его; он свободно отдался своей жажде наслаждений, пустился в случайные связи, убивая на них большую часть своего времени и сил. Так протек новый период в десять лет — период упадка «Бездны»; во главе ее теперь стоял не победоносный вождь эпохи завоеваний, а усталый, пресыщенный хозяин, расточавший накопленную добычу. Лихорадочная жажда роскоши овладела Мишелем: потянулись сплошные празднества, увеселения, он без счета тратил деньги на удовлетворение своих прихотей. Мишель управлял «Бездной» все хуже, отдавал ей все меньше сил; к этому присоединилась промышленная катастрофа, едва не погубившая все металлургические заводы края. Уже невозможно было по-прежнему продавать по дешевой цене рельсы и стальные балки вследствие победоносной конкуренции со стороны северных и восточных сталелитейных заводов: новооткрытый способ химической обработки позволил этим заводам использовать с исключительной для себя выгодой залежи руды, считавшиеся до тех пор непригодными вследствие их низкого качества. В два года благосостояние «Бездны» рухнуло, а в тот день, когда Мишелю пришлось занять сто тысяч франков, чтобы расплатиться с накопившимися долгами, удручающе тяжелая семейная драма окончательно свела его с ума. Мишелю было тогда пятьдесят четыре года, его телом и душой владела некая смазливая особа, которую он привез из Парижа и тайно поселил в Боклере; Мишель поверял ей порою свою безумную мечту: бежать вместе с нею в солнечные края и жить там одной любовью, вдали от докучных забот. Здесь же, в доме, жил его двадцатисемилетний сын Гюстав; из рук вон плохо окончив курс учения, он проводил дни в праздности; Гюстав, державшийся с отцом запросто, по-товарищески, подшучивал над его увлечением. Впрочем, он подшучивал также и над «Бездной» и заявлял, что ноги его не будет на этой грязной и вонючей свалке железа; зато он ездил верхом, охотился — словом, вел тот пустой образ жизни, который подобает элегантному молодому человеку, последнему представителю древнего знатного рода. В заключение он выкрал из отцовского письменного стола те сто тысяч франков, которые Мишелю удалось собрать, чтобы уплатить на следующий день по неотложным обязательствам, и исчез вместе с «папашиной любовницей»: красавица сама бросилась ему на шею. А Мишель, пораженный до глубины души этим двойным крушением — и страсти и благосостояния, — не устоял против налетевшего на него чудовищного вихря отвращения и ужаса и застрелился.