Делаво начинало охватывать нетерпение; он пожал своими мощными плечами. Подперев обоими кулаками массивную голову с резко выступающими челюстями, похожую на голову бульдога, он смотрел своими большими карими глазами на жену; его побагровевшее от огня лицо наполовину утопало в широкой черной бороде.
   — Ты права, милый друг, — не станем говорить об этих вещах: сегодня ты мне кажешься не слишком благоразумной… Ты знаешь, я очень люблю тебя, я готов на всякую жертву, лишь бы ты не страдала. Но, надеюсь, ты смиришься и поступишь так же, как я; я же решил бороться до последней капли крови. Если понадобится, я буду вставать в пять часов утра, питаться коркой хлеба, отдавать заводу целый день упорного труда и вечером буду ложиться спать совершенно удовлетворенный… Бог мой, что из того, что ты станешь носить более простые платья и гулять пешком! Ты же сама говорила мне недавно, как надоели и опротивели тебе эти однообразные развлечения.
   Делаво говорил правду. Синие глаза Фернанды потемнели еще больше и стали почти черными. В последнее время она чувствовала, как ее внутренне опустошает и разрушает безрассудное, неудержимое желание, которого она не могла удовлетворить. Молодая женщина не могла забыть Рано, облитого горячим потом, сожженного печью, мускулистого, пламенного, пахнущего паленым запахом ада; ужасающее сладострастие, испытанное Фернандой в объятиях этого грубого зверя, обезумевшего от мстительной ярости, преследовало ее, поддерживало в ней извращенное любопытство, неистовое желание еще неизведанных ощущений. Ни разу еще не испытала она такого острого наслаждения в объятиях вечно занятого Делаво и праздного щеголя Буажелена: муж всегда спешил, всегда был озабочен делами; любовник был корректен, почти равнодушен. Поэтому Фернанда ощущала глухую злобу против обоих мужчин, которые теперь не давали ей радости, и ее охватывал все возрастающий гнев при мысли, что уже никто никогда не даст ей этой радости. Вот почему она встретила оскорбительным презрением жалобы Буажелена, когда он поведал ей о своих неприятностях, о том, что ему придется сократить свои расходы. По этой же причине Фернанда и вернулась домой, дрожа от ярости и ненависти, горя желанием кусаться и разрушать.
   — Да, да, — бормотала она, — вечно одни и те же развлечения… Не ты ли мне доставишь новые?!
   С завода по-прежнему доносились тяжелые удары молота-толкача, от которых содрогалась земля. Столько лет они ковали Фернанде радость, добывая из стали желанное богатство! Столько лет мрачное стадо рабочих отдавало свою жизнь, чтобы она могла заполнить свою беззастенчивым наслаждением, ни в чем не зная отказа! С минуту она прислушивалась среди тяжелого молчания к этой мучительной дрожи труда. В ее воображении мелькнул образ полуголого Рагю, опрокидывающего ее на кучу мерзких лохмотьев и овладевающего ею в отблеске пламени печей. Никогда, никогда больше!.. Она почувствовала новый прилив дикой ненависти к своему мужу.
   — Все это произошло по твоей вине… Я так и сказала Буажелену. Если бы ты с самого начала задушил этого негодяя Луку Фромана, мы не стояли бы накануне разорения… Но ты никогда не умел вести дела!
   Делаво резко поднялся с места, все еще пытаясь сдержать охватывавший его гнев.
   — Идем лучше спать… Не то я наговорю тебе таких вещей, о которых сам буду потом жалеть.
   Фернанда не двинулась с места; она продолжала говорить с возрастающей враждебностью и горечью, обвиняя его в том, что он составил несчастье ее жизни.
   — Но ведь как-никак, моя милая, — грубо закричал он, в свою очередь теряя самообладание, — когда я на тебе женился, у тебя не было ни гроша, мне пришлось покупать тебе рубашки в приданое! Ты была почти на улице, что было бы теперь с тобой?
   Фернанда выпрямилась, глаза ее загорелись непримиримой ненавистью.
   — А ты как думал? — ответила она саркастически. — Неужели я вышла бы за тебя, если бы не умирала с голоду, — я, красавица, княжеская дочь, за тебя, некрасивого, вульгарного, без всякого положения! Взгляни на себя в зеркало, мой друг! Я согласилась на этот брак, потому что ты обещал добыть мне состояние, доставить мне блестящее положение! Я говорю тебе это только потому, что ты не сдержал ни одного из своих обещаний!
   Делаво молча стоял перед нею; сжимая кулаки, он старался сохранить самообладание.
   — Слышишь, — повторяла она с яростным упорством, — ты не сдержал ни одного из своих обещаний, ни одного! И так же поступил ты в отношении Буажелена: ведь это ты разорил беднягу. Ты уговорил его вверить тебе свои деньги, ты обещал ему сказочные доходы, а теперь ему не на что будет купить башмаки… Друг мой, если кто неспособен управлять крупным предприятием, тому надо оставаться мелким служащим и жить в какой-нибудь дыре с безобразной и глупой женой, которая только и умеет, что рожать детей да штопать носки… Завод накануне банкротства, и в этом виноват ты. Слышишь, ты, ты один!
   Делаво больше не мог сдержаться. Слова, которые с такой жестокостью бросала ему Фернанда, жгли его, точно раскаленное железо. Он так любил ее, а она говорит об их браке как о низменной сделке, на которую она пошла лишь по необходимости и расчету! Скоро уже пятнадцать лет, как он работает с такой честностью, с таким нечеловеческим напряжением, пытаясь во что бы то ни стало сдержать обещание, данное им двоюродному брату, а она обвиняет его в плохом управлении заводом и в бездарности! Делаво схватил жену за обнаженные руки и встряхнул.
   — Замолчи, несчастная, не то я потеряю голову, — сказал он тихо, будто боясь, что громкий звук голоса окончательно лишит его самообладания.
   Фернанда, в свою очередь, поднялась с места. Шипя от гнева и боли, она вырвалась из сдавивших ее тисков; на белой, изнеженной коже ее рук выступили красные полосы.
   — Так ты бьешь меня теперь, хам, скотина! А! Ты бьешь меня, бьешь!..
   Она приблизила к нему свое красивое, искаженное яростью лицо; она бросала ему презрительные слова, готовая вцепиться ему в лицо и расцарапать его. Никогда еще она так остро не ненавидела его, никогда еще ее так не раздражала его массивная бульдожья шея. Давняя злоба против мужа поднималась со дна ее души, ей хотелось нанести ему какое-нибудь непоправимое оскорбление, чтобы разом все кончить. И она с присущей ей жестокостью выискивала, какая рана будет самой болезненной, доставит ему наибольшее страдание.
   — Ты — животное, ты даже неспособен управлять мастерской с десятью рабочими!
   Когда Делаво услышал это курьезное оскорбление, его охватил судорожный смех: такими нелепыми, ребяческими показались ему слова жены. Этот смех еще больше усилил бешенство Фернанды, она окончательно потеряла голову. Как нанести мужу смертельный удар, как оборвать его смех?
   — Да, да, ты обязан своим положением мне: без меня ты не остался бы ни одного года директором «Бездны».
   Смех Делаво усилился.
   — Ты с ума сошла, дорогая! Ты говоришь такие страшные глупости, что они никак не задевают меня.
   — Ах, я говорю глупости! Ах, так это не мне ты обязан своим местом!
   И вдруг признание подступило ей к горлу. Крикнуть ему это в его собачью физиономию, крикнуть, что она никогда его не любила, что она была любовницей другого! Это будет тем ударом ножа, от которого он перестанет смеяться. Жизнь ее кончена, почва уходит из-под ног, так пусть же она, по крайней мере, отведет душу, вкусит жуткое и острое наслаждение! Перед Фернандой вновь мелькнул образ Рагю. И с воплем дикого и жуткого сладострастия она бросилась в бездну.
   — Это вовсе не глупости, мой друг, я вот уже двенадцать лет сплю с твоим Буажеленом!
   Делаво не сразу понял. Брошенное ему в упор страшное оскорбление ошеломило его.
   — Что ты говоришь?
   — Я говорю, что двенадцать лет сплю с твоим Буажеленом; раз ничего не осталось, раз все рушится, так на, получай!
   Теперь окончательно потерял голову и Делаво. Стиснув зубы, бормоча бессвязные слова, он накинулся на Фернанду, вновь схватил ее за руки, встряхнул и опрокинул в кресло. Ему хотелось раздробить, уничтожить ударами кулаков эти голые плечи, эту голую грудь, эту вызывающую, мерцавшую среди кружев наготу Фернанды, чтобы она не оскорбляла и не мучила его больше. Пелена его многолетней доверчивости, его простодушной наивности наконец разорвалась: теперь он видел и догадывался. Фернанда никогда его не любила; ее супружеская жизнь рядом с ним была сплошным лицемерием, хитростью, ложью, изменой. В этой красивой, изысканной, пленительной женщине, которую он обожал, перед которой преклонялся, скрывалась, оказывается, волчица, грубая и яростная, со зверскими инстинктами. Теперь Делаво видел всю ту сторону ее существа, которая столько лет оставалась от него скрытой, видел развратительницу, отравительницу, медленно разлагавшую все вокруг, видел существо, чья плоть соткана из предательства и жестокости, чьи наслаждения были куплены слезами и кровью других людей.
   Он был ошеломлен, мысли его путались. И тут Фернанда снова швырнула ему оскорбление:
   — Так ты бьешь меня, скотина! Бей, бей, как твои рабочие, когда они пьяны!
   И тут, среди грозного молчания, Делаво услышал размеренные удары молота-толкача — мерную дрожь труда, безостановочно баюкавшую его дни и ночи. Эти удары звучали будто издалека; они, словно знакомый голос, ясным языком досказывали ему ужасающую повесть. Разве не Фернанда разгрызла своими мелкими белыми, жемчужными зубами все богатство, выкованное этим молотом? Эта мысль огнем охватила череп Делаво: Фернанда — вот пожирательница, причина растраты миллионов, виновница неизбежного и близкого банкротства. Он героически напрягал все свои силы, работал по восемнадцати часов в сутки, чтобы сдержать обещание, данное Буажелену, и попытаться спасти старый, шатающийся мир, а Фернанда тем временем сеяла разложение, грызла основание этого здания, которое он старался поддержать. Она жила здесь же, рядом с ним, она казалась такой спокойной, улыбалась так нежно и в то же время таила в себе яд разрушений, она подрывала все его начинания, парализовала его усилия, уничтожала его дело. Да, разорение вечно было рядом с ним, за его столом, в его постели; а он не замечал этого, и оно — в образе этой женщины, его жены — все расшатало этими гибкими руками, все раздробило этими белыми зубами. Делаво вспомнил те ночи, когда Фернанда возвращалась из Гердаша, опьяненная ласками своего любовника, выпитым вином, танцами, деньгами, которые она, не считая, бросала на ветер, и отдыхала от своего опьянения здесь, в супружеской постели, а он, простофиля, дурак, лежа рядом с нею и боясь спугнуть ее сон даже лаской, смотрел широко открытыми глазами в темноту и ломал себе голову над тем, как ему спасти «Бездну». Это воспоминание было всего ужаснее. И бешеная ярость вырвала у Делаво возглас:
   — Ты умрешь!
   Фернанда выпрямилась, полуобнаженная, опершись локтями о ручки кресла. Ее прекрасное лицо, увенчанное черным шлемом пышных волос, снова придвинулось к Делаво.
   — Умереть? Согласна! Мне все надоело — и ты, и другие, и я сама, и вся жизнь! Я предпочитаю лучше умереть, чем жить в нищете.
   Делаво все больше и больше терял голову.
   — Ты умрешь! Ты умрешь! — ревел он.
   Но тщетно он метался по комнате, ища оружия. У него не было даже ножа; правда, он мог задушить жену, но что бы он стал делать потом? Неужели продолжал бы жить дальше? Будь у него нож, он мог бы покончить и с женой и с собой сразу. Фернанда увидела его замешательство, его мгновенное колебание; она подумала, что муж никогда не решится убить ее. И она, в свою очередь, рассмеялась торжествующим, ироническим и оскорбительным смехом.
   — Ну! Что ж ты меня не убиваешь?.. Убей, убей меня, если посмеешь!
   Делаво озирался вокруг; внезапно его блуждающий взор остановился на приставленной к камину железной печке: кокс пылал в ней таким ярким пламенем, что жарко нагретая комната, казалось, объята пожаром. Безумие овладело Делаво, он забыл все, забыл, что наверху, в комнате третьего этажа, мирно спит его обожаемая дочь Низ. О! Покончить со всем, уничтожить самого себя в вихре этого ужаса, этой охватившей его ярости! Увести эту ненасытную женщину с собой в смерть, чтобы она уже никому больше не принадлежала! Исчезнуть вместе с нею, не жить больше, ведь жизнь отныне опозорена и погублена!
   Фернанда по-прежнему смеялась, и этот смех действовал на него, точно удары хлыста.
   — Убей, убей же меня! Ты слишком труслив, чтобы убить меня!
   Да, да! Все спалить, все уничтожить, зажечь огромный пожар! Пусть он поглотит и дом и завод, пусть довершит разорение, к которому так упрямо стремилась эта женщина и этот глупец, ее любовник! Пусть гигантский костер испепелит его, Делаво, вместе с этой клятвопреступницей, отравительницей и хищницей, среди дымящихся развалин старого мертвого общества, которое он имел глупость защищать!
   Страшным ударом ноги он опрокинул печку и отбросил ее на середину комнаты.
   — Ты умрешь! Ты умрешь! — вопил он.
   Куча пылающего, докрасна раскаленного кокса рассыпалась по ковру. Несколько кусков угля докатилось до окон. Кретоновые занавески вспыхнули; занялся ковер. Потом пламя с быстротою молнии охватило мебель и стены. Легкая постройка загорелась, задымилась, сыпала искры, как сухие дрова.
   Разыгралась страшная сцена. Фернанда в ужасе вскочила; подобрав свои шелковые юбки, отделанные кружевами, она искала выхода, еще не загражденного огнем. Она бросилась к двери, выходящей в переднюю: молодая женщина была уверена, что ей удастся спастись, что она одним прыжком окажется в саду. Но на пороге она наткнулась на Делаво, кулаки которого преграждали ей путь. Он показался ей таким страшным, что она бросилась к другой двери — к той, что вела в деревянную галерею, соединявшую кабинет с соседними строениями завода. Но бежать этим путем было уже поздно: галерея горела; бушевавший в ней сквозняк так неудержимо раздувал пламя, что оно уже грозило перекинуться на заводские помещения. Ослепленная, задыхающаяся Фернанда, шатаясь, вернулась на середину комнаты. Она с ужасом чувствовала, что ее платье пылает, что уже загораются ее разметанные волосы, что ее голые плечи покрыты ожогами.
   — Я не хочу умирать! Я не хочу умирать! — хрипела она страшным голосом. — Дайте дорогу, убийца! Убийца!
   Молодая женщина снова ринулась к двери в переднюю, пытаясь силой проложить себе путь; она набросилась на мужа, который по-прежнему неподвижно стоял на пороге, непреклонный и грозный. Он уже не кричал, он только повторял почти спокойно:
   — Я сказал тебе: ты умрешь!
   Фернанда вцепилась в него ногтями, пытаясь отстранить; Делаво пришлось схватить ее; он вновь оттащил ее на середину комнаты, уже пылавшей, как костер. Завязалась чудовищная борьба. Фернанда отбивалась; страх смерти удесятерял ее силы; инстинктивным стремлением умирающего животного она рвалась к дверям, к окнам; но Делаво удерживал ее среди пламени: он хотел умереть в нем и хотел, чтобы и жена умерла вместе с ним, чтобы разом был положен конец их отвратительной жизни. Ему понадобилась вся его сила: стены трескались, и ему не раз приходилось отталкивать жену от образовавшихся щелей. Наконец он тесно охватил, почти раздавил ее — эту женщину, которую так обожал, которую так часто сжимал в любовных объятиях. Они вместе упали на пылающий пол; обои догорали факелами, со стен сыпались горящие головни. Фернанда укусила мужа, но он не выпустил ее, он крепко держал жену, увлекая в небытие, охваченный, как и она, тем же мстительным огнем. Потолок обрушился на них, и оба исчезли под нагромождением пылающих балок.
   В ту ночь, в Крешри, Нанэ, обучавшийся электрическому делу, выходя из машинного отделения, увидел огромное красное зарево в стороне «Бездны». Сначала он подумал, что это был отблеск цементовальных печей. Но зарево все увеличивалось; и вдруг Нанэ понял: то горит дом директора. Нанэ, как громом, поразила мысль о Низ, он бросился бежать сломя голову, наткнулся на ту стену, через которую он и его подружка не раз отважно перелезали, чтобы поиграть вместе, и, сам не зная как, работая руками и ногами, перебрался через стену и очутился в саду. Он был один — никто еще не успел поднять тревоги. Он не ошибся: горел дом директора, охваченный огнем с первого этажа до крыши, подобно огромному костру; внутри дома никто не шевелился. Окна были закрыты, входная дверь заперта; впрочем, она уже пылала: нельзя было ни войти в дом, ни выйти из него. Нанэ показалось, что из дома слышатся громкие крики, доносится шум ужасной, смертельной борьбы. Наконец ставни одного из окон третьего этажа со стуком распахнулись; среди дыма показалась Низ, вся белая, в одной рубашке и юбке. Перегнувшись через подоконник, она в ужасе звала на помощь.
   — Не бойся! Не бойся! — крикнул ей изо всех сил Нанэ. — Я сейчас влезу к тебе!
   Он увидел длинную лестницу, лежавшую у сарая. Но когда он схватился за нее, то обнаружил, что она прикреплена цепью к стене. То была страшная минута. Нанэ схватил большой камень и изо всех сил принялся колотить по замку, силясь разбить его. Пламя ревело, уже загорался второй этаж; вихри искр и клубы дыма порою скрывали Низ от взора Нанэ. До его ушей доносились ее крики, все более отчаянные, и он бил, бил, по замку, крича в ответ:
   — Постой, постой! Сейчас я влезу!
   Замок наконец сломался; Нанэ потащил лестницу к дому. Впоследствии он так и не мог понять, каким образом ему удалось донести лестницу и приставить ее к стене под окном: то было чудо. Но тут он увидел, что лестница коротка, и такое отчаяние охватило этого шестнадцатилетнего героя, решившегося спасти свою тринадцатилетнюю подругу, что на миг мужество его поколебалось. Он потерял голову, не зная, что ему делать дальше.
   — Постой, постой! Это ничего, сейчас я влезу!
   В эту минуту одна из двух служанок, мансарда которой выходила на крышу, вылезла из своего окна, цепляясь за край водосточного желоба; но вдруг, вообразив, что пламя уже касается ее, она в безумном ужасе прыгнула в пустоту и с проломленным черепом распласталась возле крыльца; она разбилась насмерть.
   Крики Низ становились все более раздирающими; потрясенному Нанэ показалось, что и она сейчас прыгнет вниз. В его воображении мелькнул образ Низ, окровавленной, лежащей у его ног, и у мальчика вырвался отчаянный крик:
   — Не прыгай! Я сейчас влезу, сейчас влезу!
   И, забыв обо всем, он полез вверх по лестнице; поравнявшись со вторым, уже пылавшим этажом, он проник в дом через одно из окон, стекла которого лопнули от жара. Уже прибывала помощь, на дороге и в саду виднелось много народу. На несколько мгновений толпа в ужасе замерла, следя за подвигом этого безрассудно храброго ребенка, спасающего другого ребенка. Огонь все усиливался, стены трещали, казалось, загорается сама лестница, которую Нанэ приставил к стене; ни мальчик, пи девочка не появлялись. Наконец показался Нанэ; он взвалил Низ себе на плечи, как взваливают овец. Ему удалось среди бушевавшего пламени подняться на следующий этаж, схватить девочку и спуститься вместе с ней; но волосы его были опалены, одежда горела; он скорее соскользнул с лестницы, нежели спустился с нее, со своей драгоценной ношей; внизу он потерял сознание. И Нанэ и бесчувственная Низ, оба покрытые ожогами, так крепко сжимали друг друга в объятиях, что пришлось их вместе отнести в Крешри, где они были вверены попечению Сэрэтты, уже извещенной о том, что понадобится ее помощь.
   Через полчаса дом обрушился; от него не осталось камня на камне. Хуже всего было то, что пламя, перекинувшись через галерею на заводские помещения для административного персонала, охватило теперь соседние строения и пожирало обширный цех пудлинговых печей и плющильных машин. Пожар грозил уничтожить весь завод; пламя свирепствовало среди ветхих, обугленных, почти сплошь деревянных построек. Говорили, что другой служанке Делаво удалось спастись через кухню: она-то и подняла тревогу на заводе. Оттуда прибежали рабочие ночной смены. Но у них не было насоса, им пришлось ждать, пока им по-братски пришли на помощь их товарищи из Крешри с насосом и пожарной командой — одним из нововведений Общественного дома. Во главе рабочих Крешри стоял Лука. Боклерская пожарная команда, работавшая из рук вон плохо, прибыла не сразу. Но было уже поздно: грязные строения «Бездны» пылали от одного конца до другого на площади в несколько гектаров; из огромного костра выглядывали лишь высокие трубы и башня для закалки пушек.
   Занялся рассвет; разбившаяся на группы многочисленная толпа еще стояла перед пожарищем под мертвенно-бледным холодным ноябрьским небом. Здесь были и представители городской власти — супрефект Шатлар, мэр Гурье, прибывшие еще ночью; с ними стоял председатель суда Гом и зять его, капитан Жолливе. Аббат Марль, до которого весть о катастрофе дошла с опозданием, появился лишь утром; вскоре за ним хлынула волна любопытных: тут были буржуа, лавочники: чета Мазель, Лабоки, Даше, Каффьо. Дыхание ужаса веяло над толпой; все говорили вполголоса, обменивались боязливыми догадками о том, каким образом могла случиться такая катастрофа. В живых остался только один свидетель — спасшаяся служанка; она рассказала, что барыня вернулась из Гердаша незадолго до полуночи и тотчас же послышался громкий шум ссоры, а затем показалось пламя. К этому рассказу прислушивались, шепотом передавали его друг другу; близкие знакомые Делаво догадывались о разыгравшейся ужасной драме. По словам служанки, барин и барыня наверняка погибли в пламени. Всеобщий ужас еще увеличился при появлении Буажелена: он был смертельно бледен, у него кружилась голова, он не мог без посторонней помощи выйти из коляски. При виде развалин завода, где дымились остатки его состояния и дотлевали, превращаясь в пепел, мертвые тела Делаво и Фернанды, Буажелену стало дурно; пришлось обратиться к доктору Новару.
   Тем временем Лука продолжал распоряжаться работой пожарных: они пытались отстоять от огня мастерскую, в которой помещался молот-толкач. Жордан, закутавшись в плед, упорно оставался на месте пожарища, несмотря на сильный холод. Боннер, прибывший одним из первых, проявил необыкновенную отвагу, стремясь спасти хотя бы часть машин и заводского оборудования. Буррон, Фошар, все прежние рабочие «Бездны», перешедшие в Крешри, помогали Боннеру, самоотверженно работая на знакомой им территории, где они столько лет сгибались под тяжестью мучительного труда. Но, казалось, завод охватили вихри разгневанной судьбы: пожар уносил, сметал, уничтожал все, несмотря ни на какие усилия. Огонь-мститель, огонь-очиститель, как молния, упал на «Бездну» и гулял теперь по всему занятому заводом пространству, очищая его от развалин: казалось, то были развалины пришедшего к крушению старого мира. Он выполнил свое дело, вокруг открывался свободный, бесконечный горизонт: нарождающийся Город справедливости и мира мог теперь разлиться победоносной волной своих домов до самого конца обширной равнины.
   В одной из групп послышался грубоватый веселый голос горшечника Ланжа:
   — Нет, нет! Хвастаться мне не приходится, это не я запалил дом; а все-таки славная вышла штука, вот умора: хозяева нам помогают — сами себя поджаривают!
   Всеобщий ужас был так велик, что никто не остановил анархиста. Толпа переходила на сторону победителя, боклерские власти восхищались мужеством Луки, торговцы и мелкие буржуа окружали рабочих Крешри, открыто высказывая им свое одобрение. Ланж был прав: бывают такие трагические времена, когда дряхлеющее общество, пораженное безумием, само бросается в костер. Еще недавно в мучительном сумраке «Бездны» изнемогал, доживая свои последние часы, наемный труд, опозоренный и отверженный, а теперь от завода оставалось только несколько полуобвалившихся стен, поддерживавших обгоревшие крыши, над которыми торчали, вырисовываясь в сером небе, унылые и бесполезные трубы и башня для закалки пушек. К одиннадцати часам проглянуло ясное солнце; в это время показался г-н Жером в своей колясочке, которую катил слуга. Г-н Жером следовал своему обычному маршруту: он ехал по комбеттской дороге, пролегавшей мимо Крешри: завод и разрастающийся город казались еще бодрее и радостнее в эту сухую, солнечную погоду. Теперь перед г-ном Жеромом развернулась картина последнего поражения, понесенного его родом, — картина «Бездны», разгромленной, уничтоженной карающим неистовством огня. Г-н Жером долго смотрел на пожарище своими пустыми и ясными глазами, прозрачными, как ключевая вода. У него не вырвалось ни единого звука, ни единого жеста; он только посмотрел и проехал мимо, и никто не мог сказать, видел ли и понял ли он представшее ему зрелище.



КНИГА ТРЕТЬЯ




I


   Катастрофа, как гром, обрушилась на Гердаш, Перспектива близкого разорения нависла над этой обителью роскоши и веселья, звеневшей вечными празднествами. Пришлось отменить уже назначенную охоту, отказаться от званых обедов по вторникам. Предстояло увольнение многочисленной челяди; ужа толковали о продаже экипажей, лошадей, собак. Замерла шумная жизнь, прекратился бесконечный поток гостей, опустели сады и парк. Гостиные, столовая, бильярдная, курительная комната обширного дома превратились в пустыню, овеянную ужасом разразившейся катастрофы; Гердаш стал жилищем, которое покарала судьба, он умирал в том одиночестве, какое создает неожиданно обрушившийся удар.
   Буажелен блуждал жалкой тенью по своему печальному дому. Ошеломленный, разбитый, уничтоженный, он мучительно страдал: все наслаждения были у него отняты, он не знал, что делать с собой, и скитался по Гердашу подобно бесприютной, тоскующей душе. Это был заурядный человек, изящная посредственность с моноклем в глазу, один из тех людей, чей кругозор ограничивается манежем и клубом; его внушительный вид, высокомерно-корректная осанка были сметены первым же трагическим дыханием правды и справедливости. Ведь он еще ни разу не приложил рук к какой бы то ни было работе, он, как в кресле, нежился среди увеселений, будучи убежден, что так оно и должно быть, что он особое, избранное, привилегированное существо, рожденное для того, чтобы жить и развлекаться за счет чужого труда. Теперь этот культ эгоизма был потрясен до основания, и Буажелен растерянно стоял перед лицом грядущего; доныне он вовсе не думал о нем. В основе его потрясения лежал главным образом ужас праздного человека, который привык жить на содержании у других и чувствует, что неспособен самостоятельно заработать свой хлеб. Делано больше не было; с кого теперь Буажелену спрашивать обещанные ему доходы? Завод сгорел, вложенный в него капитал погиб под развалинами; на какие средства будет он, Буажелен, жить завтра? И, не находя ответа на этот вопрос, он бродил, как безумный, по пустынному саду и мрачному дому.