Все соседние торговцы сбежались к Лабокам, как только до них дошло ужасное известие. Так это правда? Значит, Крешри со своими кооперативными лавками вконец разорит их, коль скоро правосудие на его стороне. Каффьо угнетенно молчал, втайне обдумывая какие-то новые планы. Больше всех неистовствовал мясник Даше, готовый грудью защищать священное мясо, мясо для богачей; с налитым кровью лицом он вопил, что скорее пойдет на убийство, чем снизит цены хотя бы на один сантим. Г-жа Митен не пришла; она никогда не сочувствовала тяжбе и, не мудрствуя лукаво, заявляла, что станет продавать хлеб, пока у нее будут покупатели, а там видно будет. Лабок, горячась, в десятый раз рассказывал вновь подходившим об отвратительной измене председателя Гома, как вдруг он увидел Луку, спокойно проходившего мимо его скобяной лавки, той самой лавки, которую Лука обрекал на гибель. Такая дерзость окончательно возмутила Лабока, он чуть не бросился на Луку и зарычал, задыхаясь от злобы: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!» Проходя мимо лавки, Лука, не замедляя шага, повернул голову и остановил на мгновение свой спокойный, смелый взгляд на взволнованной кучке людей, откуда раздавались глухие угрозы Лабока. Это сочли за вызов. Послышался общий крик: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!» Крик этот креп, разрастался, становился оглушительным и грозным. Лука мирно продолжал свой путь, как будто дело шло не о нем; он посматривал по сторонам с видом прохожего, которого интересует все происходящее на его пути. Люди кучкой двинулись за ним. Улюлюканье, оскорбления, угрозы усиливались: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!»
   И погоня уже не прекращалась, кучка преследователей все росла, по мере того как Лука своим неторопливым шагом подвигался по улице Бриа. Из лавок выходили все новые торговцы и присоединялись к ревущей толпе. Женщины появлялись в дверях и разражались бранью. Некоторые из них в исступлении бежали за Лукой, крича вместе с мужчинами: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!» Одна из этих женщин, молодая, красивая блондинка, жена фруктовщика, сверкая белыми зубами, осыпала Луку ругательствами и угрожала ему издали своими розовыми ногтями, будто желая растерзать его. Бежали за ним и дети; какой-то пятилетний малыш, надрываясь, путался в ногах Луки, стараясь, чтобы тот расслышал его крик: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!» Бедный мальчишка! Кто успел научить его этому возгласу ненависти? Положение еще ухудшилось, когда в конце улицы Луке пришлось идти мимо фабрик. Работницы башмачной фабрики Гурье появились в окнах, крича и хлопая в ладоши. Подчиняясь духу тупого многолетнего рабства, присоединились к преследователям и некоторые рабочие с заводов Шодоржа и Миранда, курившие на тротуаре во время перерыва. Один из них, маленький, худой, с рыжими волосами и мутными выпученными глазами, словно охваченный безумием, бежал и вопил, перекрикивая остальных: «Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!»
   О, как тяжек был этот путь по улице Бриа, со все растущей враждебной толпой позади, среди потока гнусных поношений и угроз! Луке вспомнился вечер, проведенный им в Боклере четыре года назад, когда на этой самой улице безотрадное зрелище обездоленной, голодающей толпы исполнило его такой действенной жалости, что он поклялся отдать свою, жизнь ради спасения этих несчастных. Что ж сделал он такого за эти четыре года? Что вызвало такую ненависть к нему? Почему поносит его и требует смерти вся эта беснующаяся толпа? Он стал апостолом грядущего дня, апостолом общества, основанного на солидарности и братстве, преобразованного облагороженным трудом, регулирующим распределение богатства. Он показал пример этого будущего общества в Крешри, где уже возникал зародыш грядущего Города, где уже царили наибольшая справедливость и наибольшее счастье, возможные при существующих условиях. И этого было достаточно, чтобы весь город увидел в нем преступника: да, он чувствовал, что весь город стоит за сворой, лаявшей ему вдогонку. Но какая горечь, какое страдание всходить на Голгофу под ударами тех самых людей, которых хочешь спасти! Вот удел всех праведников! Он прощал этим встревоженным буржуа их ненависть к нему, основанную на страхе, что им придется поделиться с другими своими эгоистическими радостями. Он прощал их озлобление и этим лавочникам, думавшим, что он разорит их, в то время как он просто мечтал о лучшем использовании социальных сил, которое позволило бы избежать ненужных затрат общественного достояния. Он прощал их поведение и этим рабочим, которых он пришел спасти от нужды, для которых с таким трудолюбием строил свой справедливый Город, а они теперь улюлюкали и выкрикивали оскорбления ему вслед, настолько гнет помрачил их умы и охладил сердца. Эта невежественная толпа восставала против того, кто желал ей добра, она отказывалась подняться со смертного рабского одра, погружалась в голод, в вековую грязь, затыкая уши и закрывая глаза, чтобы не слышать и не видеть нарождавшегося счастья. Так, скорбя и страдая, он прощал всех своих преследователей; но все же как сочилось кровью его сердце, когда он видел в числе самых ярых своих оскорбителей рабочих и ремесленников, тех, кого он хотел сделать благородными, счастливыми, свободными гражданами нового общества! Лука продолжал подниматься в гору, улица Бриа все еще не кончилась; бешеная свора преследователей увеличивалась, крики не прекращались:
   — Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!
   На мгновение Лука остановился, обернулся, посмотрел назад. Рядом, перед строящимся домом, лежали кучи камней; один из преследователей нагнулся, поднял камень и бросил его в Луку. Этому примеру тотчас же последовали другие, булыжники посыпались градом, угрозы усилились:
   — Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!
   Теперь его побивали камнями. Лука не сделал ни одного жеста, он шел дальше своим путем, продолжая всходить на свою Голгофу. У него не было никакого оружия для защиты, кроме легкой тросточки; он сунул ее под мышку. Он оставался совершенно спокоен, веря, что если ему суждено выполнить свою миссию, она сделает его неуязвимым. Но зрелище столь беспросветного людского безумия и заблуждения мучительно ранило его сердце. Слезы подступали к глазам, и он напрягал все силы, чтобы удержать их.
   — Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!
   Камень ударил его в пятку, другой задел бедро. Это превратилось в игру; схватились за камни и дети. Но преследователи не были ловки: камни ударялись о землю. И все же два раза булыжники пролетели так близко от головы Луки, что казалось, в него попали, что череп его разбит. Он уже не оборачивался, поднимаясь вдоль улицы Бриа тем же неторопливым! шагом прогуливающегося человека. Казалось, истерзанный такой ужасной неблагодарностью, он больше не хочет знать того, что творится позади, на этой улице страданий, улице его мученичества. Но вот один камень попал в него и разорвал ему правое ухо; другой, как ножом, рассек левую ладонь. Крупными красными каплями закапала кровь.
   — Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!
   Толпа испуганно остановилась. Кое-кто в страхе убежал. Женщины кричали, унося детей. Лишь самые яростные преследователи не прекращали погони. Лука, не останавливаясь, продолжал свой скорбный путь, он только посмотрел на раненую руку. Он вынул платок, вытер ухо, а затем обвязал окровавленную ладонь. Но шаги его замедлились, бегущие стали нагонять Луку, и он почувствовал на своем затылке горячее дыхание преследовавшей его своры; тогда он вторично обернулся. В первом ряду неистово бежал все тот же маленький, худой рабочий с рыжими волосами и мутными, выпученными глазами. Кажется, это был кузнец с «Бездны». Настигнув наконец человека, за которым: он гнался с самого начала улицы, кузнец с непонятной неизвестно откуда взявшейся ненавистью плюнул Луке в лицо.
   — Смерть! Смерть вору, отравителю! Смерть!
   Лука, уже достигший конца улицы Бриа, пошатнулся под тяжестью этого гнусного оскорбления. Он страшно побледнел и невольным движением, грозным и мстительным, занес над рабочим кулак. Он одним ударом уничтожил бы этого человека, казавшегося карликом рядом с ним. Но Лука, могучий и прекрасный, успел опомниться. Он отвел занесенную руку. Только две крупные слезы скатились по его щекам: то были слезы бесконечного страдания, которые он до тех пор удерживал; он больше не мог скрывать их: так невыносимо горька была та чаша, которую он был вынужден испить до дна. Он оплакивал это безграничное неведение и непонимание, этот близкий ему несчастный народ, который сам отказывался от своего спасения. Послышался оскорбительный смех. Окровавленного Луку оставили в покое. Одиноко возвратился он к себе.
   Вечером Лука, желая остаться один, заперся в своем флигеле, стоявшем в конце маленького парка у дороги в Комбетт. Выигранный процесс не внушал ему иллюзий. Нападение толпы, отвратительные издевательства, жертвой которых он стал, недвусмысленно говорили о том, какая жестокая война ему предстоит теперь, когда против него поднялся весь город. То были последние судороги умирающего общества, которое не хотело умирать. Оно яростно сопротивлялось, оно отбивалось, пытаясь остановить поступательное движение человечества. Те, кто находился у власти, видели спасение в безжалостных репрессиях; другие, настроенные на сентиментальный лад, взывали к прошлому, к поэзии прошлого, ко всему тому, что человеку горько утратить навсегда; наконец, третьи в отчаянии примыкали к революционерам, спеша покончить со всем сразу. Сегодня весь Боклер — этот мир в миниатюре — преследовал Луку. Несмотря на мучительную горечь, терзавшую сердце Луки, он не терял мужественной готовности к борьбе; но смертельная печаль, великое, ото всех скрываемое горе все же переполняли его душу. В те редкие часы, когда Лука ощущал упадок энергии, он запирался у себя дома и в одиночестве пил до дна чашу страдания; после этого он вновь появлялся перед людьми здоровым и полным сил. Так и в этот вечер он наглухо закрыл окна и двери своей комнаты и отдал строжайший приказ — не впускать к нему никого.
   Около одиннадцати часов ему почудились на дороге легкие шаги. Затем раздался тихий, как вздох, призыв; Лука вздрогнул. Он быстро раскрыл окно, посмотрел сквозь ставень и увидел тоненькую фигурку. Послышался нежный голос:
   — Это я, господин Лука; мне нужно немедленно поговорить с вами.
   То была Жозина. Не рассуждая, Лука спустился вниз и открыл маленькую дверь, выходившую на дорогу. Он взял Жозину за руку, поднялся с ней вверх по лестнице и ввел ее в свою наглухо закрытую комнату, где спокойным светом горела лампа. Но когда Лука увидел растрепанную одежду Жозины и разглядел следы ушибов на ее лице, его охватило страшное беспокойство.
   — Господи! Жозина, что с вами? Что случилось?
   Жозина плакала; ее растрепанные волосы упали на нежную белую шею, видневшуюся сквозь разорванный ворот платья.
   — Ах, господин Лука, я решилась рассказать вам… Не потому, что он опять побил меня сегодня, вернувшись домой, а потому, что он угрожал… Надо, чтобы вы сегодня же узнали об этом.
   И Жозина все рассказала Луке: оказывается, Рагю, узнав о том, что произошло на улице Бриа, обо всех оскорблениях, нанесенных Луке, отправился в кабачок Каффьо, уведя с собою Буррона и нескольких других товарищей. Он только недавно вернулся домой совершенно пьяным и кричал, что сыт по горло этим сладеньким крешрийским сиропом, что больше не останется ни одного дня в этом бараке, где можно подохнуть со скуки, где нельзя даже выпить лишнего глотка. Затем, отведя душу, он грубо приказал Жозине немедленно укладывать вещи и объявил, что завтра же утром возвращается на «Бездну»: там принимали всех рабочих, уходивших из Крешри. А когда Жозина попросила его немного повременить, Рагю прибил ее и выбросил за дверь.
   — Дело не во мне, господин Лука. Но, боже мой, ведь это вас, вас оскорбляют, вам хотят причинить зло!.. Рагю уйдет завтра утром, его ничто не удержит, и наверняка уведет с собой Буррона и еще пятерых или шестерых приятелей, он не сказал, кого именно. Что делать, мне придется уйти с ним; и мне все это так тяжело, что я поняла: необходимо сейчас же рассказать вам об этом; ведь я вас, может быть, никогда больше не увижу.
   Лука, не отрываясь, смотрел на Жозину; новая волна горечи залила его сердце. Неужели несчастье еще больше, чем он думал? Вот и рабочие теперь его покидают, возвращаются к своей прежней жестокой, беспросветной нужде, тоскуя о том аде, из которого он с таким трудом старался их вывести! За четыре года он не добился ни их понимания, ни их привязанности. И хуже всего то, что Жозина несчастлива, что она вновь приходит к нему, как в тот первый день, оскорбленная, побитая, выброшенная на улицу. Значит, ничего еще не достигнуто, все еще впереди; ведь Жозина — это сам страдающий народ, ведь он, Лука, решился действовать лишь в тот вечер, когда встретил ее, скорбную, всеми покинутую жертву рабского, отверженного труда. Как была она забита, унижена, как близка к гибели — и в то же время как прекрасна, как нежна, как свята! Пока женщина будет страдать, мир не будет спасен.
   — О Жозина, Жозина, как вы меня огорчаете и как мне вас жаль! — прошептал он с бесконечной нежностью и тоже заплакал, не в силах видеть ее слез.
   Но слезы Луки еще больше усилили страдания Жозины. Как! Неужели это он так горько плачет, неужели это он изнемогает под тяжестью горя, он, который был для нее богом, перед которым она преклонялась, как перед неким высшим существом, за ту помощь, которую он ей оказал, за ту радость, которой наполнил ее жизнь? Мысль о только что перенесенных Лукой оскорблениях, об этом крестном пути по улице Бриа удваивала обожание Жозины, приближала ее к Луке: ей хотелось перевязать его раны, отдаться ему всем своим существом, если бы этот дар мог хоть на минуту утешить его. Что предпринять, как облегчить его страдания? Что сделать, чтобы стереть с его лица нанесенное оскорбление и дать ему почувствовать, что его уважают, что им восхищаются, что перед ним благоговеют? Она наклонилась к Луке, руки ее раскрывались ему навстречу, лицо сияло любовью.
   — О, господин Лука, мне так больно видеть вас несчастным! Мне бы так хотелось хоть немного успокоить ваши муки!
   Они сидели совсем рядом; каждый из них чувствовал на своем лице теплое дыхание другого. Взаимное сострадание воспламеняло их нежностью, но они не умели проявить ее. Как она страдала! Как он страдал! И он думал только о ней, так же как она думала только о нем, — с бесконечной жалостью, с бесконечной жаждой милосердия и счастья.
   — Меня нечего жалеть, но вот ваше страдание, Жозина, — это преступление, и я хочу спасти вас.
   — Нет, нет, господин Лука, я в счет не иду, а вот вы не должны страдать, оттого что вы для всех нас как отец родной.
   Жозина склонилась к Луке, он страстно обнял ее. Это было неизбежно: два пламени соединились, слились, чтобы стать одним очагом добра и силы. И судьба свершилась: они отдались друг другу, охваченные одной и той же жаждой творить жизнь и счастье. Все прошлое толкало их к этому; они внезапно поняли, что в глубине сердца давно уже любят друг друга: любовь родилась в них в вечер их первой встречи и с тех пор все росла и росла. И теперь были только два существа, слившиеся наконец в долгожданном поцелуе, вступавшие в расцвет своей жизни. В их душах не было места никаким угрызениям совести, они любили друг друга так же, как жили: во имя здоровья, силы и плодородия.
   Лука долго не выпускал Жозину из своих объятий; и здесь, в этой спокойной и тихой комнате, он почувствовал, какая великая сила пришла ему на помощь. Только любовь создаст гармонию грядущего Города! Прелестная Жозина, всем существом отдавшаяся ему, стала для Луки символом его внутреннего приобщения к обездоленному народу. Их союз был скреплен, апостол, живший в Луке, не мог остаться бесплодным: ему нужна была женщина, чтобы спасти человечество. И какой мощью наполнила его эта молоденькая работница, оскверненная, избитая, которую он встретил умиравшей с голоду и которая теперь, на его груди, казалась царицей страсти и красоты! Она познала всю глубину отвержения и поможет ему создать новый мир великолепия и радости. Он нуждался в ней, в ней одной, чтобы завершить свою миссию, ибо в тот день, когда он спасет женщину, будет спасен мир.
   — Дай мне твою руку, Жозина, твою бедную раненую руку, — тихо сказал он.
   Она протянула ему руку — ту, на которой не хватало указательного пальца, срезанного, вырванного зубцами машины.
   — Она так уродлива, — прошептала молодая женщина.
   — Уродлива? О нет, Жозина, она мне так дорога, что, целуя твое обожаемое тело, я с наибольшим благоговением прикасаюсь именно к этой руке.
   Лука прильнул губами к рубцу и осыпал поцелуями маленькую изуродованную ручку.
   — О Лука! Как вы меня любите, и как я вас люблю!
   И этот пленительный возглас, возглас счастья и надежды, соединил их в новом объятии. Снаружи, над тяжело спящим Боклером, глухо стучали молоты: то гремели сталью Крешри и «Бездна», борясь в ночной темноте. Конечно, война не закончилась; грозный бой между прошлым и будущим неминуемо должен был разгореться с новой силой. Но среди тяжких мучений выпала блаженная передышка, и какие бы еще ни предстояли томительные испытания, бессмертное семя любви было посеяно — и оно взойдет.


III


   И с тех пор при каждом новом несчастье, поражавшем Крешри, когда люди отказывались следовать за Лукой, мешая ему создавать Город труда, справедливости и мира, он неизменно восклицал:
   — Беда в том, что в них нет любви! Живи в них любовь, все было бы оплодотворено, все бы росло и радовалось жизни.
   Дело его переживало грозную и решающую пору, настал час отступления. В каждом движении вперед бывает такой час упорной борьбы, час вынужденной остановки. Больше не идешь вперед, даже отступаешь, теряешь уже завоеванное, и кажется, никогда не дойдешь до цели. Но в такие часы закаляются твердые духом, неколебимо верующие в конечную победу герои.
   На другой день Лука попытался удержать Рагю, заявившего, что он выходит из объединения, покидает Крешри и возвращается на «Бездну». Но Лука столкнулся со злой и насмешливой решимостью человека, довольного тем, что он может причинить зло в такую минуту, когда уход рабочих грозил оказаться для завода гибельным. Кроме того, здесь было нечто большее: в Рагю проснулась какая-то тоска по рабскому труду, ставшему привычкой, — стремление возвратиться к блевотине, к беспросветной нужде, ко всему ужасному прошлому, гнездившемуся у него в крови. Живя в чистом, уютном домике, окруженном зеленью и озаренном солнцем, Рагю с сожалением! вспоминал узкие вонючие улицы Старого Боклера, те словно прокаженные лачуги, от которых веяло заразой. Когда он сидел в большом светлом зале Общественного дома, его неотступно преследовал терпкий запах кабачка Каффьо. Образцовый порядок, установленный в кооперативных лавках, выводил его из себя, он испытывал потребность тратить деньги по-своему, у торговцев улицы Бриа, которых сам же считал ворами, но с которыми мог браниться в свое удовольствие. И чем больше Лука настаивал, доказывая все безрассудство его ухода, тем больше упорствовал Рагю: он думал, что если за него так держатся, стало быть, он действительно приносит заводу вред своим уходом.
   — Нет, нет, господин Лука, я своего решения не изменю. Быть может, я и совершаю глупость, но пока что не вижу, почему. Вы нам наобещали золотые горы, мы все должны были стать богачами, а на самом деле зарабатываем не больше, чем в других местах, да к тому же тут, по-моему, много разных неполадок.
   Это была правда: сумма, получавшаяся при распределении прибылей в Крешри, до сих пор почти не превышала заработной платы, которую получали рабочие «Бездны».
   — Мы живем, — с горячностью ответил Лука, — а разве дело не в том, чтобы жить и быть спокойным за будущее? Если я потребовал от вас жертв, то лишь потому, что наш путь ведет к всеобщему счастью. Но нужны терпение и бодрость, нужна вера в свое дело, нужен упорный труд.
   Такие речи не могли произвести впечатления на Рагю. Впрочем, одно выражение обратило на себя его внимание, он усмехнулся.
   — Счастье для всех — вещь хорошая! Только я предпочитаю начать со своего собственного счастья.
   Тогда Лука заявил Рагю, что он свободен, что с ним будет учинен расчет и он может уходить, когда захочет. В общем, ему незачем было удерживать этого злобного человека, чье присутствие в конце концов могло развратить и других. Но отъезд Жозины разрывал Луке сердце: молодому человеку даже стало немного стыдно, когда он понял, что так горячо уговаривал Рагю главным образом для того, чтобы удержать Жозииу. Ему была невыносима мысль, что молодая женщина вернется в клоаку Старого Боклера и вновь окажется беззащитной в руках этого человека, который по-прежнему будет пьянствовать и грубо измываться над нею. Он вновь видел Жозину на улице Труа-Люн, в грязной каморке, во власти отвратительной, убийственной нужды; и его уже не будет возле Жозины, он не сможет защитить ее; а ведь она теперь принадлежит ему, он не хочет покидать ее ни на минуту, он должен сделать ее жизнь счастливой. В следующую ночь она вновь пришла к нему, и между ними произошла душераздирающая сцена: слезы, клятвы, безумные планы. Но благоразумие все же одержало верх, приходилось мириться с действительностью, чтобы не скомпрометировать дело Луки, ставшее теперь их общим делом. Жозина должна последовать за Рагю, иначе разразится скандал. Лука в Крешри будет продолжать борьбу за всеобщее счастье в надежде, что когда-нибудь победа соединит его с Жозиной. Они были сильны оттого, что на их стороне была непобедимая любовь. Жозина нежно обещала навещать Луку. И все же как мучительно было их прощание, с какой болью смотрел на другой день Лука на то, как Жозина покидает Крешри, следуя за Рагю, который с помощью Буррона вез маленькую повозку с их скудными пожитками!
   Через три дня за Рагю последовал Буррон; друзья каждый вечер встречались у Каффьо. Рагю едко вышучивал приятеля, потешаясь над сладеньким сиропом Общественного дома, и Буррон решил, что, возвратившись на улицу Труа-Люн, он совершит поступок, достойный свободного человека. Его жена Бабетта попыталась было помешать подобной глупости, но ничего из этого не вышло, и она с обычной веселостью подчинилась своей участи. Пустяки! Все обойдется; муж, в сущности, хороший человек — рано или поздно он прозреет. И Бабетта смеялась; уезжая, она говорила соседям «до свидания», ибо не могла себе представить, что уже не вернется в свой красивый садик, где ей так нравилось. Особенно хотелось ей привести обратно дочь Марту и сына Себастьяна, учившихся в школе и делавших большие успехи. Поэтому, когда Сэрэтта предложила ей оставить детей в школе, Бабетта согласилась.
   Но положение ухудшалось: некоторые рабочие, заразившись дурным примером, начали уходить один за другим так же, как ушли Рагю и Буррон. Им не хватало веры, не только любви, но и веры; Луке пришлось бороться и со злой человеческой волей, и с трусостью, и с отступничеством — словом, со всем тем, с чем сталкиваешься, когда работаешь на благо других. Лука заметил тайное колебание даже в разумном и честном Боннере. Спокойствие Боннера нарушалось ежедневными ссорами с Туп, ее тщеславие страдало, потому что она все еще не могла купить себе шелковое платье и часы, о которых давно мечтала. Ее выводила из себя даже сама идея всеобщего равенства: она жалела о том, что не родилась принцессой. Туп наполняла дом неистовством своего раздражения, отказывала в табаке старику Люно, грубо обращалась с детьми — Люсьеном и Антуанеттой. Появились еще двое маленьких, Зоя и Северен, и это тоже было несчастье, которого она не могла простить Боннеру, постоянно упрекая его за них, словно дети были плодом его разрушительных идей, жертвой которых она себя считала. Боннер, привыкший к этим бурным сценам, которые глубоко огорчали его, внешне сохранял полное спокойствие. Он даже не отвечал, когда жена вопила, что он глупое животное, простофиля и ляжет костьми на своем заводе.
   Однако Лука, видел, что Боннер не до конца с ним. Мастер не позволял себе ни одного упрека, он оставался деятельным, точным, добросовестным работником и подавал пример другим. И все же в его манере держать себя чувствовалось неодобрение; видно было, что Боннер близок к усталости и разочарованию. Лука глубоко страдал; он приходил в отчаяние оттого, что Боннер, которого он уважал, героизм которого ценил, мог так скоро отступить. Если Боннер разуверился, не значило ли это, что дело на ложном пути?