Страница:
Мазель задал председателю Гому тот же вопрос о допустимости брака между Луизой и Люсьеном Боннером; Гом тотчас же воскликнул:
— Пожените их, пожените, раз они испытывают друг к другу такую великую любовь, что она дает им силу бороться с родителями и преодолевать все препятствия! Одна только любовь и приносит счастье.
Гом тут же пожалел об этом вырвавшемся у него возгласе: это было признание, выдавшее всю ту горечь, которая переполняла его душу; а он хотел до конца выдержать избранную им роль бесстрастного и строгого служителя правосудия.
— Не ждите аббата Марля, — продолжал Гом. — Я только что встретил его, и он просил меня извиниться перед вами от его имени. Он спешил в церковь за елеем: умирает старая госпожа Жолливе, тетка моего покойного зятя, и аббату необходимо безотлагательно причастить ее… Бедный аббат! Он теряет в лице госпожи Жолливе одну из своих последних прихожанок; у него были слезы на глазах.
— Ну, то, что священники останутся с носом, это хорошо, — сказал Гурье, продолжавший быть ярым противником церкви. — Республика и доныне была бы наша, не пытайся священники отнять ее у нас. Они довели народ до того, что он все поставил вверх дном и стал хозяином положения.
— Бедный аббат Марль! — сказал соболезнующе Шатлар. — Прямо жалко смотреть на него в пустой церкви; вы хорошо делаете, госпожа Мазель, что посылаете ему букеты цветов для украшения статуи богоматери.
Снова наступило молчание; в ярком солнечном свете, в благоухании роз возникла на миг сумрачная тень священника. Он потерял в Леоноре самую преданную, самую дорогую ему прихожанку. Правда, у аббата оставалась г-жа Мазель; но она в глубине души не была верующей: она смотрела на религию как на что-то, украшавшее ее жизнь и удостоверявшее благонамеренность ее образа мыслей. Аббат знал, что его ожидает: однажды его найдут у алтаря раздавленным обломками рухнувшего церковного свода; свод давно уже грозил падением, а починить его священник не мог за отсутствием денег. Ни мэр, ни супрефект уже не имели в своем распоряжении средств для такой работы. Аббат обратился к верующим; ему удалось получить от них, да и то с великим трудом смехотворную сумму. Тогда он примирился с неизбежностью и продолжал совершать богослужения, будто и не подозревая о нависшей над его головой угрозе. Его церковь пустела; казалось, его бог мало-помалу умирает. Так пусть же и он, аббат, умрет вместе с ним в тот день, когда ветхий дом божий рухнет и раздавит своего служителя под тяжестью огромного распятия, прикрепленного к стене. Пусть будет у них одна могила — лоно земли, куда возвращается все живое.
Впрочем, г-жа Мазель была слишком занята в эту минуту собственными заботами, чтобы заинтересоваться печальной участью аббата Марля. Она боялась серьезно заболеть, если не будет разрешен мучивший ее вопрос, — ведь вся ее жизнь проходила под знаком таинственной болезни, скрашивавшей бедной больной существование и делавшей ее предметом нежных забот. Все приглашенные были в сборе, г-жа Мазель покинула свое кресло и принялась разливать чай; луч солнца золотил пирожные, в изобилии разложенные на хрустальных тарелках, в светлых фарфоровых чашках курился чай. Г-жа Мазель покачивала своей большой тугодумной головой: доводы гостей не убедили ее.
— Что вы там ни говорите, друзья мои, такой брак — просто светопреставление, и я не могу согласиться на него.
— Мы еще повременим, — объявил Мазель, — попробуем взять Луизу измором.
Но тут супруги обомлели: на пороге беседки, среди освещенных солнцем роз, стояла сама Луиза. Родители думали, что она лежит у себя в комнате на кушетке, страдая той неведомой медикам болезнью, от которой, по мнению доктора Новара, ее мог излечить только любимый, желанный муж. Видимо, Луиза догадалась, что здесь решают ее судьбу; она набросила на себя пеньюар, затканный мелкими красными цветами, закрутила узлом свои прекрасные черные волосы и, вся трепеща от страстного волнения, поспешно спустилась в сад. На ее тонком лице блестели чуть раскосые глаза, — даже горе не могло угасить их веселого блеска; девушка была очаровательна! Она услышала последние слова своих родителей.
— Ах, мама! Папа! Что вы говорите? Неужели вы думаете, что это каприз маленькой девочки?.. Я уже сказала вам: я хочу, чтобы Люсьен был моим мужем, и он будет моим мужем.
Мазель, наполовину побежденный этим внезапным появлением, попытался сопротивляться:
— Но подумай, несчастная! Ты должна была унаследовать наше состояние, а теперь оно уже под угрозой, и в один прекрасный день ты останешься без гроша.
— Пойми же положение, — поддержала мужа г-жа Мазель. — С нашим состоянием, пусть даже находящимся под угрозой, ты могла бы еще сделать приличную партию.
— Да что мне в ваших деньгах! — весело, со страстным пылом воскликнула Луиза. — Оставьте их у себя! Если я и возьму, Люсьен не захочет на мне жениться… Деньги? А на что они? К чему они? Любви на них не купишь, счастья — тоже. Люсьен заработает на жизнь, а если нужно будет, я сама примусь за работу. Это будет так чудесно!
Луиза выкрикнула все это с такой юной горячностью, с такой надеждой, что родители, испугавшись за рассудок дочери и желая успокоить ее, наконец уступили. Впрочем, они и не были способны на дальнейшее сопротивление, ибо стремились сохранить хотя бы покой. Супрефект Шатлар, мэр Гурье и президент Гом улыбались с некоторым смущением: они чувствовали, как свободная любовь этой девочки сметает все прежние представления, как соломинку. Приходилось соглашаться на то, чему все равно нельзя было помешать.
— Наш друг Гурье прав, — сказал в заключение Шатлар с присущей ему вежливой, едва заметной иронией, — раз уж дети диктуют нам законы, мы люди конченные.
Свадьбу Люсьена Боннера и Луизы Мазель сыграли через месяц. Шатлар не без тайного удовольствия уговорил своего друга Гурье устроить в день совершения брака бал в мэрии якобы для того, чтобы почтить их общих друзей — Мазелей. В глубине души Шатлару казалось забавным посмотреть, как будет боклерская буржуазия танцевать на свадьбе, которой предстояло стать символом торжества народа. Ведь это будет танец на развалинах государственной власти: мэрия мало-помалу превращалась в подлинный общественный дом, а роль мэра сводилась лишь к укреплению братской связи между различными социальными группами. Зал был убран с чрезвычайной роскошью; играли и пели, как на свадьбе Нанэ и Низ. И толпа так же разразилась приветственными кликами, когда появились новобрачные: крепкий, сильный Люсьен со своими крешрийскими товарищами и изящная, пылкая Луиза в сопровождении всего боклерского высшего общества: присутствие его на балу явилось последним выражением протеста родителей невесты. Но случилось так, что горстка богачей, захлестнутая народной массой, заразилась ее радостью, подчинилась и растворилась в ней; в результате этого последовало множество новых браков между юношами и девушками, принадлежащими к разным классам. Вновь восторжествовала любовь, всемогущая любовь, воспламеняющая все живое и увлекающая его к грядущему счастью.
И всюду расцветала юность, всюду один за другим заключались браки, соединяя людей, казалось бы, разделенных целыми мирами; все новые и новые пары, связанные узами вечного желания, двигались навстречу грядущему Городу. Наступило время, когда умирающий торговый мир Боклера стал отдавать своих дочерей и сыновей крешрийским рабочим и комбеттским крестьянам. Пример показали супруги Лабок, согласившись на брак своего сына Огюста с Мартой Буррон и своей дочери Эвлали с Арсеном Ланфаном. Супруги уже не боролись в последние годы против новых порядков: они чувствовали, что прежняя торговля, это ненужное промежуточное колесо в социальном механизме, бесполезно поглощающее энергию и богатство, отмирает. Сначала им пришлось согласиться на то, чтобы их лавка на улице Бриа превратилась в простой склад изделий, производимых Крешри и прочими объединенными заводами. Затем они сделали следующий шаг — совсем закрыли свою лавку: она влилась в главные склады; снисходительный Лука предоставил супругам легкую работу по надзору за деятельностью складов и тем дал им возможность почти полностью уйти на покой. К тому же Лабоки были уже стары; они жили теперь, замкнувшись в своем углу, полные горечи и растерянности, отстраненные новым поколением, которому, была уже неведома страсть к наживе и чью жизнь заполняли иные заботы и иные радости. Поэтому, когда их дети, Огюст и Эвлали, подчиняясь любви, великой созидательнице гармонии и мира, подыскали один жену, другая мужа по своему выбору, родители не стали противиться, ограничившись глухим неодобрением, тем неодобрением, с каким смотрят на новую жизнь старики, оплакивающие прошлое. Было решено отпраздновать обе свадьбы в один и тот же день в Комбетт: бывшая деревня превратилась за это время в целый городок, пригород Боклера, застроенный веселыми, просторными зданиями, говорившими о неисчерпаемом богатстве земли. Двойное торжество отпраздновали после уборки урожая, когда во всех концах обширной золотистой равнины поднялись огромные скирды хлеба.
Фейа, прежний гердашский фермер, женил своего сына Леона на Эжени, дочери помощника комбеттского мэра Ивонно, которого Фейа некогда примирил с мэром Ланфаном; это примирение послужило решающим толчком к установлению общего согласия всех комбеттцев, к той широкой тяге к объединению, которая превратила бедную, раздираемую враждой деревню в братский мирный, цветущий городок. Теперь Фейа, уже глубокий старик, был как бы патриархом этого новорожденного сельскохозяйственного товарищества: ведь он мечтал о нем, тайно стремился к нему уже тогда, когда восставал против губительной аренды земли, смутно предугадывая, какие неисчислимые богатства смогут земледельцы извлечь из земли, если они объединятся и построят свою работу на общей любви к земле, применяя научные способы обработки почвы. Фейа, простой фермер, был сначала жестким и алчным, как и прочие крестьяне, но подлинная любовь к земле — к той земле, которая стоила векового, мучительно-непосильного труда его предкам, — просветила наконец разум Фейа: он понял, что для крестьян есть только один путь к спасению — взаимное согласие и совместная работа; тогда земля вновь станет матерью для всех, единая семья будет вспахивать ее, засевать, убирать с нее хлеб. Мечта Фейа осуществилась: наделы комбеттцев слились друг с другом, гердашская ферма и окрестные мелкие деревни вошли в комбеттскую ассоциацию, и таким образом возникло обширное земельное владение; постепенно расширяясь, оно двинулось вперед, завоевывая шаг за шагом беспредельную равнину Руманьи. Ланфан и Ивонно, учредители ассоциации, и Фейа, оставшийся ее душой, образовали нечто вроде совета старейшин: к ним обращались по самым разным поводам, и их предложения всегда оказывались разумными.
И вот, когда был решен вопрос о браке Арсена Ланфана и Эвлали Лабрк и когда брат ее, Огюст, пожелал отпраздновать в тот же день свою свадьбу с Мартой Буррон, Фейа пришла мысль, с восторгом подхваченная всеми, — превратить эти браки в большой общественный праздник в честь умиротворения, обогащения и победы комбеттской общины. На этом торжестве будут пить за братство крестьянина и промышленного рабочего, которых некогда так преступно сталкивали друг с другом, в то время как только союз между ними может послужить основой социального благосостояния и мира. На этом празднике будут также пить за прекращение всякого антагонизма, за исчезновение торговли, этого пережитка варварства, порождающего злобную борьбу между торговцем, который продает орудие, крестьянином, который выращивает рожь, и булочником, который продает хлеб значительно дороже из-за участия многих посредников. И можно ли было выбрать для этого праздника примирения более подходящий день, чем тот, когда некогда враждебные сословия, с упорной ненавистью пожиравшие и истреблявшие друг друга, соединятся в лице этих юношей и девушек, вступающих в брак, возвещавший о приближении желанного будущего? Раз уж благотворная, уверенно движущаяся вперед жизнь сближает таким образом сердца, естественно ознаменовать общественным празднеством уже достигнутую ступень примирения и благоденствия и кстати отпраздновать исключительно обильный урожай, которому предстояло доверху заполнить зерном комбеттские амбары. Решили, что свадьба будет происходить на открытом воздухе, близ городка, среди широкого поля, где, золотясь в ясном солнечном свете, симметрично вздымались, подобно колоннам гигантского храма, высокие скирды; эта колоннада уходила в необозримую даль, все новые и новые скирды провозглашали неисчерпаемое плодородие земли. Там-то и состоялось торжество — с пением и танцами, среди огромной равнины, овеянной приятным запахом спелого хлеба; теперь, когда земледельцы наконец примирились, земля давала вдоволь хлеба для всех.
Лабоки привели на торжество весь бывший торговый мир Боклера, а Бурроны — весь Крешри; Ланфаны были у себя дома. Все эти различные группы населения смешались, слились в единую семью; никогда еще не разливалась так широко волна братского согласия. Правда, супруги Лабок чувствовали себя неловко и хранили чопорный вид. Зато Ланфаны веселились от души; но больше всех радовалась Бабетта Буррон: она торжествовала, что события оправдали ее неизменную жизнерадостность, которая в самые трудные минуты давала ей силы верить в светлое будущее. Сияя надеждой, шла она за обеими парами; и когда новобрачные в блеске юности, силы и радости показались на месте торжества — Марта Буррон под руку с Огюстом Лабоком, Эвлали Лабок под руку с Арсеном Ланфаном, — толпа разразилась нескончаемыми приветственными кликами. К новобрачным обращали слова нежности и любви; их славили: ведь они были воплощением всемогущей, победоносной любви, любви, пламя которой уже сблизило между собою членов этой общины, вдохнув в них буйную зрелость окружающих нив; здесь, на лоне этих нив, предстояло расти и размножаться новым поколениям, которые уже не будут знать ни розни, ни оков, ни ненависти, ни голода.
В этот же день сладили и несколько других свадеб, как это произошло и на свадьбе Люсьена Боннера с Луизой Мазель. Г-жа Митен, бывшая булочница, еще красивая, несмотря на свои шестьдесят пять лет, поцеловала Олимпию Ланфан, сестру одного из новобрачных, и сказала ей, что она была бы рада назвать ее своей дочерью, так как ее сын Эварист признался ей, что обожает Олимпию. Красивая булочница овдовела лет десять назад и уже не держала булочной; ее предприятие растворилось в кооперативных магазинах Крешри, как и все почти розничные магазины и лавки Боклера. Г-жа Митен жила теперь на покое как честная труженица, отработавшая свой век; она очень гордилась тем, что Лука поручил ей вместе с сыном руководство электрическими пекарнями, где в изобилии выпекался пышный белый хлеб, питавший все население города. Эварист, в свою очередь, поцеловал, в знак обручения, порозовевшую от удовольствия Олимпию; тут г-жа Митен обратила внимание на маленькую, худую, смуглую старушку, сидевшую под скирдой; она узнала в ней свою бывшую соседку г-жу Даше, жену мясника. Г-жа Митен подсела к ней.
— Оно и должно было окончиться свадьбами, не так ли? — весело сказала она г-же Даше. — Ведь дети некогда играли все вместе.
Но г-жа Даше оставалась молчаливой и мрачной. Она тоже потеряла мужа: мясник отхватил себе правую руку неловким ударом резака и умер от последствий раны. Говорили, впрочем, что неловкость пут была ни при чем: мясник в припадке бешеного гнева отрубил себе руку, не желая подписывать договор о переходе его лавки в крешрийскую ассоциацию. Последние события, мысль о том, что священное мясо, предназначенное для богачей, станет доступно всем и появится на столах бедняков, видимо, до того потрясли этого деспотического, неистового, реакционно настроенного толстяка, что он окончательно потерял голову. Он умер от запущенной гангрены, осыпая испуганную жену бранью.
— А как ваша Жюльенна? — любезно спросила г-жа Митен. — Я недавно встретила ее, у нее был прекрасный вид.
Вдове мясника пришлось наконец ответить. Она указала на одну из кружащихся пар.
— Вот она там танцует кадриль. Я слежу за ней.
Действительно, Жюльенна танцевала с высоким, красивым юношей — Луи Фошаром, сыном рабочего. Это была рослая, белотелая девица; лицо ее сияло здоровьем; было заметно, что ей нравится кавалер, пылко ее обнимавший; Луи Фошар, сильный молодой человек с мягким выражением лица, считался одним из лучших кузнецов в Крешри.
— Стало быть, еще одна свадьба? — спросила, смеясь, красивая г-жа Митен.
Но г-жа Даше вздрогнула и запротестовала:
— О, нет, нет! Что вы говорите! Вы же знали убеждения моего мужа; он из могилы встанет, если я выдам нашу дочь за рабочего, сына бедняков, сына этой несчастной Натали, которая вечно выпрашивала мясо в долг и которую муж столько раз выгонял из лавки, потому что ей нечем было платить!
И тут г-жа Даше чуть слышным дрожащим голосом рассказала своей собеседнице о пытке, которую ей приходится выносить. Муж является ей по ночам. Даже после смерти он деспотически властвовал над женой, дьявольски бранил и грозил ей во сне. Несчастная г-жа Даше, безличная, запуганная женщина, не могла найти покоя, даже овдовев: поистине ей не везло.
— Выдай я Жюльенну против воли мужа, — сказала она в заключение, — он наверняка будет каждую ночь являться мне, ругать и бить меня.
Она заплакала; г-жа Митен несколько подбодрила г-жу Даше, заверив ее, что как раз наоборот: кошмары ее прекратятся, если вокруг нее будут жить счастливые люди. Тут к собеседницам приблизилась своей неуверенной походкой Натали, вечно унылая г-жа Фошар — та самая, которая некогда с трудом выпрашивала для своего мужа четыре литра вина, его обычную порцию. Теперь Натали уже не страдала от бедности. Она занимала с мужем в Крешри один из светлых домиков; Фошар, разбитый, отупевший, недавно оставил работу. У Натали жил также ее брат Фортюне; ему было всего сорок пять лет, но бессмысленная, однообразная, отупляющая работа, которую он с пятнадцати лет выполнял на «Бездне», превратила его в полуслепого, глухого старика. Поэтому, несмотря на то, что новая система пенсий и взаимопомощи обеспечивала Натали безбедное существование, ей все-таки жилось невесело: печальный обломок прошлого, она осталась с двумя инвалидами, или, как она говорила, с двумя детьми на руках. То был наглядный урок, живой пример позора и страданий наемного труда, завещанный молодому поколению.
— Вы не видали моих мужчин? — спросила Натали у г-жи Митен. — Я потеряла их в толпе… А, вот и они.
Показались Фошар и Фортюне; они шли неверной походкой, поддерживая друг друга; Фошар казался живой развалиной, призраком обесчещенного и мучительного труда. Фортюне был моложе, но такой же расслабленный и отупевший. Они шли среди толпы, кипящей новой жизнью, силой и надеждой, среди ароматных скирд, где покоились хлебные запасы целого города, шли тихонько, не понимая обращенных к ним слов, не отвечая на поклоны.
— Дайте им погулять на солнышке, это им полезно, — проговорила г-жа Митен. — Но ваш-то сын зато крепок и весел?
— О, да! Луи чувствует себя превосходно, — ответила г-жа Фошар. — В теперешние времена сыновья не похожи на отцов. Посмотрите, как он танцует! Ему никогда не знать ни холода, ни голода.
Булочница, всегда славившаяся не только красотой, но и добрым сердцем, решила устроить судьбу пары, которая, так нежно улыбаясь, танцевала неподалеку от нее. Она подвела одну мать к другой, усадила г-жу Фошар рядом с г-жой Даше и так растрогала последнюю, что та сначала заколебалась, а затем и вовсе сдалась. По словам красивой булочницы, г-жа Даше страдала только от того, что была одинока: ей нужны внуки, которые, ласкаясь, влезали бы к ней на колени, и тогда все привидения исчезнут.
— Ах, боже мой! Я согласна! — воскликнула наконец бедная старушка. — Но только при том условии, что меня не оставят одну. Я ведь никому не перечила, это он не хотел.
Но раз уж вы все на этом настаиваете и обещаете меня защитить, я согласна.
Когда Луи и Жюльенна узнали, что матери согласны на их брак, они прибежали к ним и, плача и смеясь, бросились обнимать их. И ко всеобщей радости прибавилась новая радость.
— Как можно разделить этих молодых людей! — сказала г-жа Митен. — Ведь они с самого детства были будто предназначены друг для друга. Я только что дала согласие на брак моего Эвариста с Олимпией Ланфан; я до сих пор помню, как она совсем малюткой приходила к нам в булочную и мой малыш угощал ее пирожными. Так и этот Луи Фошар: сколько раз я видела, как он бродил перед вашей мясной лавкой, госпожа Даше, и играл с вашей Жюльенной! Молодые Лабоки, Бурроны, Ланфаны и Ивонно, свадьбы которых мы теперь празднуем, росли в дружбе в то самое время, когда их родители рвали друг другу глотки; и вот сегодня наконец взошел богатый урожай любви.
Г-жа Митен смеялась добрым смехом; от нее до сих пор будто веяло ароматом того вкусного, теплого хлеба, среди которого она жила, когда еще была красивой белокурой булочницей. А волна радости вокруг нее поднималась все выше и выше; стало известно, что тут же, на празднике, обручились друг с другом Себастьян Буррон и Агата Фошар, Николя Ивонно и Зоя Боннер. Любовь, всемогущая любовь все шире раздвигала круг примирения, окончательно сливала воедино все классы. Это она оплодотворила равнину, одарила деревья таким количеством наливных плодов, что ломались ветви, покрыла поля таким изобилием хлебов, что скирды высились храмом мира от края до края равнины. Любовь таилась в могучем запахе плодородной земли, она была покровительницей счастливых браков, которым предстояло дать начало бесчисленным, более свободным и более справедливым поколениям. И уже настал вечер, зажглись звезды, а праздник все продолжался; любовь торжествовала, сближая сердца, сливая и к друг с другом, среди песен и плясок этого маленького ликующего народа, двинувшегося навстречу грядущему единству и гармонии.
Но в этом расширяющемся царстве братства оставался человек, который молчаливо и непримиримо держался в стороне; то был человек старого поколения — мастер-плавильщик Морфен; он не мог, не хотел понять того, что совершалось вокруг. Он по-прежнему жил, подобно первым потомкам Вулкана, в своей горной пещере, около домны, работой которой руководил; теперь он хшл один, как отшельник, желающий пребывать вне времени, порвав всякие связи с подрастающими поколениями. Уже тогда, когда его дочь Ма-Бле покинула старика и, осуществляя свою мечту о любви, ушла к Ахиллу Гурье, прекрасному принцу ее синих ночей, Морфен почувствовал, что новые времена отняли у него лучшую часть его существа. Затем другая любовная история лишила его сына Пти-Да: добрый могучий великан вдруг увлекся Онориной, дочерью трактирщика Каффьо, маленькой, бойкой и живой брюнеткой. Морфен, полный презрения к этим подозрительным людям, к этой семье отравителей, гневно отказался дать свое согласие на брак; супруги Каффьо, впрочем, платили Морфену таким же презрением, тщеславно противясь браку своей дочери с рабочим. Однако Каффьо, неизменно ловкий и изворотливый, первый пошел на уступки. Закрыв свою винную торговлю, он только что получил выгодную должность инспектора в кооперативных складах Крешри; его старые грехи были почти забыты, и теперь он преувеличенно подчеркивал свою преданность новым идеям и поэтому не мог противиться браку Пти-Да и Онорины; такое сопротивление могло бы повредить ему. Тогда Пти-Да, побуждаемый страстью, нарушил запрет отца. Это привело к страшной ссора, к полному разрыву отношений между отцом и сыном. И с тех пор мастер-плавильщик, замуровавшись в своей горной пещере, подобно неподвижному и грозному призраку ушедших веков, жил лишь для того, чтобы руководить работой домны, и нарушал молчание только во время работы.
Шли годы. Морфен, казалось не старился. Это был все тот же победитель огня, колосс с огромной опаленной головой и пламенными глазами; его нос напоминал орлиный клюв, щеки, казалось, опалила лава; искривленный, теперь вечно безмолвный рот был все так же красен, как ожог. Казалось, ничто человеческое не могло больше проникнуть в глубину того жестокого одиночества, в котором он замкнулся, когда увидел, что его дети братаются с новыми людьми, людьми завтрашнего дня. У Ма-Бле родилась от Ахилла очаровательная девочка Леони, становившаяся с годами все милее. Онорина подарила Пти-Да крепкого, прелестного мальчика Раимона. умного маленького мужчину, которому скоро уже предстояло стать женихом. Но дед не смягчился, он отталкивал от себя детей, он даже упорно отказывался видеть их. Эти события происходили в ином мире и не могли тронуть его сердце. Но по мере того, как в Морфене угасали человеческие привязанности, в нем все более возрастала та почти отцовская страсть, которую он всегда испытывал по отношению к своей домне. Он видел в ней как бы свое собственное гигантское дитя; день и ночь, час за часом, следил он за огненным пищеварением чудовища, в недрах которого ревело неугасимое пламя.
— Пожените их, пожените, раз они испытывают друг к другу такую великую любовь, что она дает им силу бороться с родителями и преодолевать все препятствия! Одна только любовь и приносит счастье.
Гом тут же пожалел об этом вырвавшемся у него возгласе: это было признание, выдавшее всю ту горечь, которая переполняла его душу; а он хотел до конца выдержать избранную им роль бесстрастного и строгого служителя правосудия.
— Не ждите аббата Марля, — продолжал Гом. — Я только что встретил его, и он просил меня извиниться перед вами от его имени. Он спешил в церковь за елеем: умирает старая госпожа Жолливе, тетка моего покойного зятя, и аббату необходимо безотлагательно причастить ее… Бедный аббат! Он теряет в лице госпожи Жолливе одну из своих последних прихожанок; у него были слезы на глазах.
— Ну, то, что священники останутся с носом, это хорошо, — сказал Гурье, продолжавший быть ярым противником церкви. — Республика и доныне была бы наша, не пытайся священники отнять ее у нас. Они довели народ до того, что он все поставил вверх дном и стал хозяином положения.
— Бедный аббат Марль! — сказал соболезнующе Шатлар. — Прямо жалко смотреть на него в пустой церкви; вы хорошо делаете, госпожа Мазель, что посылаете ему букеты цветов для украшения статуи богоматери.
Снова наступило молчание; в ярком солнечном свете, в благоухании роз возникла на миг сумрачная тень священника. Он потерял в Леоноре самую преданную, самую дорогую ему прихожанку. Правда, у аббата оставалась г-жа Мазель; но она в глубине души не была верующей: она смотрела на религию как на что-то, украшавшее ее жизнь и удостоверявшее благонамеренность ее образа мыслей. Аббат знал, что его ожидает: однажды его найдут у алтаря раздавленным обломками рухнувшего церковного свода; свод давно уже грозил падением, а починить его священник не мог за отсутствием денег. Ни мэр, ни супрефект уже не имели в своем распоряжении средств для такой работы. Аббат обратился к верующим; ему удалось получить от них, да и то с великим трудом смехотворную сумму. Тогда он примирился с неизбежностью и продолжал совершать богослужения, будто и не подозревая о нависшей над его головой угрозе. Его церковь пустела; казалось, его бог мало-помалу умирает. Так пусть же и он, аббат, умрет вместе с ним в тот день, когда ветхий дом божий рухнет и раздавит своего служителя под тяжестью огромного распятия, прикрепленного к стене. Пусть будет у них одна могила — лоно земли, куда возвращается все живое.
Впрочем, г-жа Мазель была слишком занята в эту минуту собственными заботами, чтобы заинтересоваться печальной участью аббата Марля. Она боялась серьезно заболеть, если не будет разрешен мучивший ее вопрос, — ведь вся ее жизнь проходила под знаком таинственной болезни, скрашивавшей бедной больной существование и делавшей ее предметом нежных забот. Все приглашенные были в сборе, г-жа Мазель покинула свое кресло и принялась разливать чай; луч солнца золотил пирожные, в изобилии разложенные на хрустальных тарелках, в светлых фарфоровых чашках курился чай. Г-жа Мазель покачивала своей большой тугодумной головой: доводы гостей не убедили ее.
— Что вы там ни говорите, друзья мои, такой брак — просто светопреставление, и я не могу согласиться на него.
— Мы еще повременим, — объявил Мазель, — попробуем взять Луизу измором.
Но тут супруги обомлели: на пороге беседки, среди освещенных солнцем роз, стояла сама Луиза. Родители думали, что она лежит у себя в комнате на кушетке, страдая той неведомой медикам болезнью, от которой, по мнению доктора Новара, ее мог излечить только любимый, желанный муж. Видимо, Луиза догадалась, что здесь решают ее судьбу; она набросила на себя пеньюар, затканный мелкими красными цветами, закрутила узлом свои прекрасные черные волосы и, вся трепеща от страстного волнения, поспешно спустилась в сад. На ее тонком лице блестели чуть раскосые глаза, — даже горе не могло угасить их веселого блеска; девушка была очаровательна! Она услышала последние слова своих родителей.
— Ах, мама! Папа! Что вы говорите? Неужели вы думаете, что это каприз маленькой девочки?.. Я уже сказала вам: я хочу, чтобы Люсьен был моим мужем, и он будет моим мужем.
Мазель, наполовину побежденный этим внезапным появлением, попытался сопротивляться:
— Но подумай, несчастная! Ты должна была унаследовать наше состояние, а теперь оно уже под угрозой, и в один прекрасный день ты останешься без гроша.
— Пойми же положение, — поддержала мужа г-жа Мазель. — С нашим состоянием, пусть даже находящимся под угрозой, ты могла бы еще сделать приличную партию.
— Да что мне в ваших деньгах! — весело, со страстным пылом воскликнула Луиза. — Оставьте их у себя! Если я и возьму, Люсьен не захочет на мне жениться… Деньги? А на что они? К чему они? Любви на них не купишь, счастья — тоже. Люсьен заработает на жизнь, а если нужно будет, я сама примусь за работу. Это будет так чудесно!
Луиза выкрикнула все это с такой юной горячностью, с такой надеждой, что родители, испугавшись за рассудок дочери и желая успокоить ее, наконец уступили. Впрочем, они и не были способны на дальнейшее сопротивление, ибо стремились сохранить хотя бы покой. Супрефект Шатлар, мэр Гурье и президент Гом улыбались с некоторым смущением: они чувствовали, как свободная любовь этой девочки сметает все прежние представления, как соломинку. Приходилось соглашаться на то, чему все равно нельзя было помешать.
— Наш друг Гурье прав, — сказал в заключение Шатлар с присущей ему вежливой, едва заметной иронией, — раз уж дети диктуют нам законы, мы люди конченные.
Свадьбу Люсьена Боннера и Луизы Мазель сыграли через месяц. Шатлар не без тайного удовольствия уговорил своего друга Гурье устроить в день совершения брака бал в мэрии якобы для того, чтобы почтить их общих друзей — Мазелей. В глубине души Шатлару казалось забавным посмотреть, как будет боклерская буржуазия танцевать на свадьбе, которой предстояло стать символом торжества народа. Ведь это будет танец на развалинах государственной власти: мэрия мало-помалу превращалась в подлинный общественный дом, а роль мэра сводилась лишь к укреплению братской связи между различными социальными группами. Зал был убран с чрезвычайной роскошью; играли и пели, как на свадьбе Нанэ и Низ. И толпа так же разразилась приветственными кликами, когда появились новобрачные: крепкий, сильный Люсьен со своими крешрийскими товарищами и изящная, пылкая Луиза в сопровождении всего боклерского высшего общества: присутствие его на балу явилось последним выражением протеста родителей невесты. Но случилось так, что горстка богачей, захлестнутая народной массой, заразилась ее радостью, подчинилась и растворилась в ней; в результате этого последовало множество новых браков между юношами и девушками, принадлежащими к разным классам. Вновь восторжествовала любовь, всемогущая любовь, воспламеняющая все живое и увлекающая его к грядущему счастью.
И всюду расцветала юность, всюду один за другим заключались браки, соединяя людей, казалось бы, разделенных целыми мирами; все новые и новые пары, связанные узами вечного желания, двигались навстречу грядущему Городу. Наступило время, когда умирающий торговый мир Боклера стал отдавать своих дочерей и сыновей крешрийским рабочим и комбеттским крестьянам. Пример показали супруги Лабок, согласившись на брак своего сына Огюста с Мартой Буррон и своей дочери Эвлали с Арсеном Ланфаном. Супруги уже не боролись в последние годы против новых порядков: они чувствовали, что прежняя торговля, это ненужное промежуточное колесо в социальном механизме, бесполезно поглощающее энергию и богатство, отмирает. Сначала им пришлось согласиться на то, чтобы их лавка на улице Бриа превратилась в простой склад изделий, производимых Крешри и прочими объединенными заводами. Затем они сделали следующий шаг — совсем закрыли свою лавку: она влилась в главные склады; снисходительный Лука предоставил супругам легкую работу по надзору за деятельностью складов и тем дал им возможность почти полностью уйти на покой. К тому же Лабоки были уже стары; они жили теперь, замкнувшись в своем углу, полные горечи и растерянности, отстраненные новым поколением, которому, была уже неведома страсть к наживе и чью жизнь заполняли иные заботы и иные радости. Поэтому, когда их дети, Огюст и Эвлали, подчиняясь любви, великой созидательнице гармонии и мира, подыскали один жену, другая мужа по своему выбору, родители не стали противиться, ограничившись глухим неодобрением, тем неодобрением, с каким смотрят на новую жизнь старики, оплакивающие прошлое. Было решено отпраздновать обе свадьбы в один и тот же день в Комбетт: бывшая деревня превратилась за это время в целый городок, пригород Боклера, застроенный веселыми, просторными зданиями, говорившими о неисчерпаемом богатстве земли. Двойное торжество отпраздновали после уборки урожая, когда во всех концах обширной золотистой равнины поднялись огромные скирды хлеба.
Фейа, прежний гердашский фермер, женил своего сына Леона на Эжени, дочери помощника комбеттского мэра Ивонно, которого Фейа некогда примирил с мэром Ланфаном; это примирение послужило решающим толчком к установлению общего согласия всех комбеттцев, к той широкой тяге к объединению, которая превратила бедную, раздираемую враждой деревню в братский мирный, цветущий городок. Теперь Фейа, уже глубокий старик, был как бы патриархом этого новорожденного сельскохозяйственного товарищества: ведь он мечтал о нем, тайно стремился к нему уже тогда, когда восставал против губительной аренды земли, смутно предугадывая, какие неисчислимые богатства смогут земледельцы извлечь из земли, если они объединятся и построят свою работу на общей любви к земле, применяя научные способы обработки почвы. Фейа, простой фермер, был сначала жестким и алчным, как и прочие крестьяне, но подлинная любовь к земле — к той земле, которая стоила векового, мучительно-непосильного труда его предкам, — просветила наконец разум Фейа: он понял, что для крестьян есть только один путь к спасению — взаимное согласие и совместная работа; тогда земля вновь станет матерью для всех, единая семья будет вспахивать ее, засевать, убирать с нее хлеб. Мечта Фейа осуществилась: наделы комбеттцев слились друг с другом, гердашская ферма и окрестные мелкие деревни вошли в комбеттскую ассоциацию, и таким образом возникло обширное земельное владение; постепенно расширяясь, оно двинулось вперед, завоевывая шаг за шагом беспредельную равнину Руманьи. Ланфан и Ивонно, учредители ассоциации, и Фейа, оставшийся ее душой, образовали нечто вроде совета старейшин: к ним обращались по самым разным поводам, и их предложения всегда оказывались разумными.
И вот, когда был решен вопрос о браке Арсена Ланфана и Эвлали Лабрк и когда брат ее, Огюст, пожелал отпраздновать в тот же день свою свадьбу с Мартой Буррон, Фейа пришла мысль, с восторгом подхваченная всеми, — превратить эти браки в большой общественный праздник в честь умиротворения, обогащения и победы комбеттской общины. На этом торжестве будут пить за братство крестьянина и промышленного рабочего, которых некогда так преступно сталкивали друг с другом, в то время как только союз между ними может послужить основой социального благосостояния и мира. На этом празднике будут также пить за прекращение всякого антагонизма, за исчезновение торговли, этого пережитка варварства, порождающего злобную борьбу между торговцем, который продает орудие, крестьянином, который выращивает рожь, и булочником, который продает хлеб значительно дороже из-за участия многих посредников. И можно ли было выбрать для этого праздника примирения более подходящий день, чем тот, когда некогда враждебные сословия, с упорной ненавистью пожиравшие и истреблявшие друг друга, соединятся в лице этих юношей и девушек, вступающих в брак, возвещавший о приближении желанного будущего? Раз уж благотворная, уверенно движущаяся вперед жизнь сближает таким образом сердца, естественно ознаменовать общественным празднеством уже достигнутую ступень примирения и благоденствия и кстати отпраздновать исключительно обильный урожай, которому предстояло доверху заполнить зерном комбеттские амбары. Решили, что свадьба будет происходить на открытом воздухе, близ городка, среди широкого поля, где, золотясь в ясном солнечном свете, симметрично вздымались, подобно колоннам гигантского храма, высокие скирды; эта колоннада уходила в необозримую даль, все новые и новые скирды провозглашали неисчерпаемое плодородие земли. Там-то и состоялось торжество — с пением и танцами, среди огромной равнины, овеянной приятным запахом спелого хлеба; теперь, когда земледельцы наконец примирились, земля давала вдоволь хлеба для всех.
Лабоки привели на торжество весь бывший торговый мир Боклера, а Бурроны — весь Крешри; Ланфаны были у себя дома. Все эти различные группы населения смешались, слились в единую семью; никогда еще не разливалась так широко волна братского согласия. Правда, супруги Лабок чувствовали себя неловко и хранили чопорный вид. Зато Ланфаны веселились от души; но больше всех радовалась Бабетта Буррон: она торжествовала, что события оправдали ее неизменную жизнерадостность, которая в самые трудные минуты давала ей силы верить в светлое будущее. Сияя надеждой, шла она за обеими парами; и когда новобрачные в блеске юности, силы и радости показались на месте торжества — Марта Буррон под руку с Огюстом Лабоком, Эвлали Лабок под руку с Арсеном Ланфаном, — толпа разразилась нескончаемыми приветственными кликами. К новобрачным обращали слова нежности и любви; их славили: ведь они были воплощением всемогущей, победоносной любви, любви, пламя которой уже сблизило между собою членов этой общины, вдохнув в них буйную зрелость окружающих нив; здесь, на лоне этих нив, предстояло расти и размножаться новым поколениям, которые уже не будут знать ни розни, ни оков, ни ненависти, ни голода.
В этот же день сладили и несколько других свадеб, как это произошло и на свадьбе Люсьена Боннера с Луизой Мазель. Г-жа Митен, бывшая булочница, еще красивая, несмотря на свои шестьдесят пять лет, поцеловала Олимпию Ланфан, сестру одного из новобрачных, и сказала ей, что она была бы рада назвать ее своей дочерью, так как ее сын Эварист признался ей, что обожает Олимпию. Красивая булочница овдовела лет десять назад и уже не держала булочной; ее предприятие растворилось в кооперативных магазинах Крешри, как и все почти розничные магазины и лавки Боклера. Г-жа Митен жила теперь на покое как честная труженица, отработавшая свой век; она очень гордилась тем, что Лука поручил ей вместе с сыном руководство электрическими пекарнями, где в изобилии выпекался пышный белый хлеб, питавший все население города. Эварист, в свою очередь, поцеловал, в знак обручения, порозовевшую от удовольствия Олимпию; тут г-жа Митен обратила внимание на маленькую, худую, смуглую старушку, сидевшую под скирдой; она узнала в ней свою бывшую соседку г-жу Даше, жену мясника. Г-жа Митен подсела к ней.
— Оно и должно было окончиться свадьбами, не так ли? — весело сказала она г-же Даше. — Ведь дети некогда играли все вместе.
Но г-жа Даше оставалась молчаливой и мрачной. Она тоже потеряла мужа: мясник отхватил себе правую руку неловким ударом резака и умер от последствий раны. Говорили, впрочем, что неловкость пут была ни при чем: мясник в припадке бешеного гнева отрубил себе руку, не желая подписывать договор о переходе его лавки в крешрийскую ассоциацию. Последние события, мысль о том, что священное мясо, предназначенное для богачей, станет доступно всем и появится на столах бедняков, видимо, до того потрясли этого деспотического, неистового, реакционно настроенного толстяка, что он окончательно потерял голову. Он умер от запущенной гангрены, осыпая испуганную жену бранью.
— А как ваша Жюльенна? — любезно спросила г-жа Митен. — Я недавно встретила ее, у нее был прекрасный вид.
Вдове мясника пришлось наконец ответить. Она указала на одну из кружащихся пар.
— Вот она там танцует кадриль. Я слежу за ней.
Действительно, Жюльенна танцевала с высоким, красивым юношей — Луи Фошаром, сыном рабочего. Это была рослая, белотелая девица; лицо ее сияло здоровьем; было заметно, что ей нравится кавалер, пылко ее обнимавший; Луи Фошар, сильный молодой человек с мягким выражением лица, считался одним из лучших кузнецов в Крешри.
— Стало быть, еще одна свадьба? — спросила, смеясь, красивая г-жа Митен.
Но г-жа Даше вздрогнула и запротестовала:
— О, нет, нет! Что вы говорите! Вы же знали убеждения моего мужа; он из могилы встанет, если я выдам нашу дочь за рабочего, сына бедняков, сына этой несчастной Натали, которая вечно выпрашивала мясо в долг и которую муж столько раз выгонял из лавки, потому что ей нечем было платить!
И тут г-жа Даше чуть слышным дрожащим голосом рассказала своей собеседнице о пытке, которую ей приходится выносить. Муж является ей по ночам. Даже после смерти он деспотически властвовал над женой, дьявольски бранил и грозил ей во сне. Несчастная г-жа Даше, безличная, запуганная женщина, не могла найти покоя, даже овдовев: поистине ей не везло.
— Выдай я Жюльенну против воли мужа, — сказала она в заключение, — он наверняка будет каждую ночь являться мне, ругать и бить меня.
Она заплакала; г-жа Митен несколько подбодрила г-жу Даше, заверив ее, что как раз наоборот: кошмары ее прекратятся, если вокруг нее будут жить счастливые люди. Тут к собеседницам приблизилась своей неуверенной походкой Натали, вечно унылая г-жа Фошар — та самая, которая некогда с трудом выпрашивала для своего мужа четыре литра вина, его обычную порцию. Теперь Натали уже не страдала от бедности. Она занимала с мужем в Крешри один из светлых домиков; Фошар, разбитый, отупевший, недавно оставил работу. У Натали жил также ее брат Фортюне; ему было всего сорок пять лет, но бессмысленная, однообразная, отупляющая работа, которую он с пятнадцати лет выполнял на «Бездне», превратила его в полуслепого, глухого старика. Поэтому, несмотря на то, что новая система пенсий и взаимопомощи обеспечивала Натали безбедное существование, ей все-таки жилось невесело: печальный обломок прошлого, она осталась с двумя инвалидами, или, как она говорила, с двумя детьми на руках. То был наглядный урок, живой пример позора и страданий наемного труда, завещанный молодому поколению.
— Вы не видали моих мужчин? — спросила Натали у г-жи Митен. — Я потеряла их в толпе… А, вот и они.
Показались Фошар и Фортюне; они шли неверной походкой, поддерживая друг друга; Фошар казался живой развалиной, призраком обесчещенного и мучительного труда. Фортюне был моложе, но такой же расслабленный и отупевший. Они шли среди толпы, кипящей новой жизнью, силой и надеждой, среди ароматных скирд, где покоились хлебные запасы целого города, шли тихонько, не понимая обращенных к ним слов, не отвечая на поклоны.
— Дайте им погулять на солнышке, это им полезно, — проговорила г-жа Митен. — Но ваш-то сын зато крепок и весел?
— О, да! Луи чувствует себя превосходно, — ответила г-жа Фошар. — В теперешние времена сыновья не похожи на отцов. Посмотрите, как он танцует! Ему никогда не знать ни холода, ни голода.
Булочница, всегда славившаяся не только красотой, но и добрым сердцем, решила устроить судьбу пары, которая, так нежно улыбаясь, танцевала неподалеку от нее. Она подвела одну мать к другой, усадила г-жу Фошар рядом с г-жой Даше и так растрогала последнюю, что та сначала заколебалась, а затем и вовсе сдалась. По словам красивой булочницы, г-жа Даше страдала только от того, что была одинока: ей нужны внуки, которые, ласкаясь, влезали бы к ней на колени, и тогда все привидения исчезнут.
— Ах, боже мой! Я согласна! — воскликнула наконец бедная старушка. — Но только при том условии, что меня не оставят одну. Я ведь никому не перечила, это он не хотел.
Но раз уж вы все на этом настаиваете и обещаете меня защитить, я согласна.
Когда Луи и Жюльенна узнали, что матери согласны на их брак, они прибежали к ним и, плача и смеясь, бросились обнимать их. И ко всеобщей радости прибавилась новая радость.
— Как можно разделить этих молодых людей! — сказала г-жа Митен. — Ведь они с самого детства были будто предназначены друг для друга. Я только что дала согласие на брак моего Эвариста с Олимпией Ланфан; я до сих пор помню, как она совсем малюткой приходила к нам в булочную и мой малыш угощал ее пирожными. Так и этот Луи Фошар: сколько раз я видела, как он бродил перед вашей мясной лавкой, госпожа Даше, и играл с вашей Жюльенной! Молодые Лабоки, Бурроны, Ланфаны и Ивонно, свадьбы которых мы теперь празднуем, росли в дружбе в то самое время, когда их родители рвали друг другу глотки; и вот сегодня наконец взошел богатый урожай любви.
Г-жа Митен смеялась добрым смехом; от нее до сих пор будто веяло ароматом того вкусного, теплого хлеба, среди которого она жила, когда еще была красивой белокурой булочницей. А волна радости вокруг нее поднималась все выше и выше; стало известно, что тут же, на празднике, обручились друг с другом Себастьян Буррон и Агата Фошар, Николя Ивонно и Зоя Боннер. Любовь, всемогущая любовь все шире раздвигала круг примирения, окончательно сливала воедино все классы. Это она оплодотворила равнину, одарила деревья таким количеством наливных плодов, что ломались ветви, покрыла поля таким изобилием хлебов, что скирды высились храмом мира от края до края равнины. Любовь таилась в могучем запахе плодородной земли, она была покровительницей счастливых браков, которым предстояло дать начало бесчисленным, более свободным и более справедливым поколениям. И уже настал вечер, зажглись звезды, а праздник все продолжался; любовь торжествовала, сближая сердца, сливая и к друг с другом, среди песен и плясок этого маленького ликующего народа, двинувшегося навстречу грядущему единству и гармонии.
Но в этом расширяющемся царстве братства оставался человек, который молчаливо и непримиримо держался в стороне; то был человек старого поколения — мастер-плавильщик Морфен; он не мог, не хотел понять того, что совершалось вокруг. Он по-прежнему жил, подобно первым потомкам Вулкана, в своей горной пещере, около домны, работой которой руководил; теперь он хшл один, как отшельник, желающий пребывать вне времени, порвав всякие связи с подрастающими поколениями. Уже тогда, когда его дочь Ма-Бле покинула старика и, осуществляя свою мечту о любви, ушла к Ахиллу Гурье, прекрасному принцу ее синих ночей, Морфен почувствовал, что новые времена отняли у него лучшую часть его существа. Затем другая любовная история лишила его сына Пти-Да: добрый могучий великан вдруг увлекся Онориной, дочерью трактирщика Каффьо, маленькой, бойкой и живой брюнеткой. Морфен, полный презрения к этим подозрительным людям, к этой семье отравителей, гневно отказался дать свое согласие на брак; супруги Каффьо, впрочем, платили Морфену таким же презрением, тщеславно противясь браку своей дочери с рабочим. Однако Каффьо, неизменно ловкий и изворотливый, первый пошел на уступки. Закрыв свою винную торговлю, он только что получил выгодную должность инспектора в кооперативных складах Крешри; его старые грехи были почти забыты, и теперь он преувеличенно подчеркивал свою преданность новым идеям и поэтому не мог противиться браку Пти-Да и Онорины; такое сопротивление могло бы повредить ему. Тогда Пти-Да, побуждаемый страстью, нарушил запрет отца. Это привело к страшной ссора, к полному разрыву отношений между отцом и сыном. И с тех пор мастер-плавильщик, замуровавшись в своей горной пещере, подобно неподвижному и грозному призраку ушедших веков, жил лишь для того, чтобы руководить работой домны, и нарушал молчание только во время работы.
Шли годы. Морфен, казалось не старился. Это был все тот же победитель огня, колосс с огромной опаленной головой и пламенными глазами; его нос напоминал орлиный клюв, щеки, казалось, опалила лава; искривленный, теперь вечно безмолвный рот был все так же красен, как ожог. Казалось, ничто человеческое не могло больше проникнуть в глубину того жестокого одиночества, в котором он замкнулся, когда увидел, что его дети братаются с новыми людьми, людьми завтрашнего дня. У Ма-Бле родилась от Ахилла очаровательная девочка Леони, становившаяся с годами все милее. Онорина подарила Пти-Да крепкого, прелестного мальчика Раимона. умного маленького мужчину, которому скоро уже предстояло стать женихом. Но дед не смягчился, он отталкивал от себя детей, он даже упорно отказывался видеть их. Эти события происходили в ином мире и не могли тронуть его сердце. Но по мере того, как в Морфене угасали человеческие привязанности, в нем все более возрастала та почти отцовская страсть, которую он всегда испытывал по отношению к своей домне. Он видел в ней как бы свое собственное гигантское дитя; день и ночь, час за часом, следил он за огненным пищеварением чудовища, в недрах которого ревело неугасимое пламя.